Ноктюрн — страница 32 из 46

— Еще не все потеряно, — возразил я.

Он грохнул кулаком по столу.

— Все потеряно, все! Когда я вижу на улицах Марселя этих кичливых фазанов, этих живодеров-бошей, у меня сердце кровью обливается. Вы виноваты. Если бы разбили фашистов в Испании, то и Франция осталась бы свободной.

— Мы тут ни при чем, отец, — не уступал я.

— Вы скверно воевали.

— Мы отлично воевали.

— От-лично-о! — процедил сквозь зубы отец, но тут же смягчился. — Кое-кто, конечно, воевал неплохо. Но этого мало. И во Франции кое-кто воевал неплохо, но этого мало. Все должны были воевать, а все не воевали. Потому-то вас одолел Франко, а нас — Гитлер.

— Иветта отлично воевала, — сказал я, и отец совсем растаял.

— Ну, только честно: меня не посрамила?

— Иветта отлично воевала, она у вас отважная.

— Не врете?

— Нисколько.

— Но теперь-то и она пропащая душа, — с грустью произнес отец.

— Пропащая?

— Она так переменилась! Потянуло ее, видите ли, на легкую жизнь. Вот и меня оставила...

— Оставила? — воскликнул я.

— Да, — тихо ответил отец. — Оставила. Видать, мечтает поймать в свои сети одного из синих фазанов. Для меня больше нет Иветты, умерла...

— Вы преувеличиваете.

— И не думаю. Мне даже стыдно бывать у нее.

— А где она живет?

— Пускай себе живет где хочет.

Лишь спустя некоторое время я выяснил, что Иветта жийет в Марселе и работает буфетчицей в одном из баров испанского квартала. Я пытался убедить отца, что в этом нет ничего предосудительного, но он стоял на своем: тот, кто сейчас поит и кормит мерзавцев, тот и сам мерзавец. На это я возразил ему, что он своей рыбой тоже кормит мерзавцев. И отец задумался.

— А что делать? — вздохнул он. — Не могу же я съедать весь улов. И на что прикажете жить? На одной рыбе далеко не уедешь.

— Вот видите! — воскликнул я, надеясь, что теперь мне удастся переубедить его. — Ей ведь тоже на что-то надо жить! Она ведь тоже должна где-то работать.

— Она могла бы работать у меня, — пробурчал отец.

— А рыба тоже идет гитлеровцам, — сказал я, и отец был вынужден согласиться.

— Все идет гитлеровцам, все.

Отец угостил меня холодной жареной рыбой. Я ел все подряд, и это нравилось хозяину. Он принес из чулана бутылочку красного вина. Мы наполнили стаканы и чокнулись.

— Вы заночуете у меня? — спросил он.

Я решил обо всем рассказать ему. Хозяин выслушал меня и задумался.

— Это хуже, если вас разыскивает полиция. Но на улицу я вас не выгоню. Можете остаться. Ко мне никто не заходит. Только сами не показывайтесь на улице.

После ужина он отвел меня в комнату Иветты.

— Здесь все как прежде, — сказал он. — Мне все кажется, она одумается, вернется к отцу.

— Как ее здоровье? — спросил я.

Отец рассмеялся.

— Кто ж в ее годы на здоровье жалуется! Мне бы такое здоровье, я бы горы сдвинул.

Комната Иветты была небольшая, но уютная. Посредине, изголовьем к стене, стояла чистенькая кровать.

— Здесь она спала, — сказал отец. — Если вам будет холодно, возьмите еще одно одеяло... Вон там, в комоде.

Отец один за другим выдвигал ящики, пока не нашел одеяло.

— Вот здесь ее платья, — отец приоткрыл шкаф, стоявший у двери. — Видите, какой порядок. Иветта была очень аккуратная. Чистоту любила... Вся в мать! А это ее книги, — продолжал он, подходя к старомодной резной полочке. — Она много читала. Мы-то с матерью думали — будет у нас ученая, да ничего не вышло. Значит, не судьба...

Отец говорил об Иветте так, словно она была покойницей. Меня это раздражало, но я не смел ему перечить. И все же я понял, что отец не так уж сердит на Иветту, как могло показаться с первого взгляда. В душе он по-прежнему любил ее, только виду не подавал по суровости своей рыбацкой натуры.

Отец погасил свет и открыл окно. Комнату наполнило свежее дыхание моря.

— Давно не проветривал, — сказал он и, выглянув в окно, продолжал: — А дождь как будто перестал, и ветер утих. Завтра пойду в море.

Я опустился на стул и молчал. За окном, у мола шумело море — раздольное, свободное, вечно беспокойное море. Я воспринимал его рокот не только слухом, но каждым своим нервом, каждой клеткой. И мне казалось, что весь городок, примостившийся на прибрежных скалах, слегка вздымается и опускается на волнах, словно грудь человека. Я, наверное, стал чересчур чувствительным. Я, наверное, стал похож на волка, годами таившегося от своих преследователей, которому в каждом шорохе чудится ружейный выстрел.

Отец закрыл окно и снова включил свет. Только тогда я заметил на стене в дубовой раме портрет красивой женщины. Где я видел это лицо? Нет, конечно, не Иветта, но такая же хрупкая, те же тонкие черты, те же темные густые волосы, те же губы, тронутые милой улыбкой.

Я встал и подошел поближе.

— Моя жена, мать Иветты, — сказал хозяин, перехватив мой взгляд. — Когда-то слыла первой красавицей в городе. Из-за нее я такое... Вы никому не расскажете?

— Мне здесь некому рассказывать.

— А Иветте не расскажете?

— И ей не расскажу.

Он принес еще одну бутылку вина. Мы выпили, и он продолжал.

— Восточнее Касси стоит над морем крутая скала. Мы зовем ее скалой Смертников. В былые времена с нее сбрасывали осужденных преступников. И вот с этой скалы я в драке столкнул своего соперника. Не рассчитал, ударил сильнее, чем следовало... Она была и впрямь хороша, понимаете! Просто писаная красавица. Я чуть с ума не сошел.

— Он разбился?

— В лепешку. Скала-то метров в восемьдесят. А под нею камни и вода. Потом люди говорили, что он забрался туда пьяный и свалился. Вот что меня выручило. И не я один, по ней многие сохли, но любила она только меня.

— И умерла? — спросил я, будто ничего не знал.

— Умерла, — вздохнул отец, — у нее в правой груди завелся рак. Отвез я ее на моторке в Марсель, положил в больницу, операцию делали, да было уже поздно. И откуда берется такая болезнь? Говорят, от рыбы.

— Ерунда, — сказал я.

— Вот и я так думаю. А какие у нее были груди — словно спелые яблоки! Разве мог я подумать!

— Такова жизнь, — сказал я.

А он добавил:

— Да, жизнь — это вам не клумба с цветами. Жизнь — это бурное море. Кто выплывет на берег, а кто и утонет.

Так вот мы и беседовали с ним как два добрых, давнишних приятеля. Он наполнил стаканы, и мы снова чокнулись.

— За дружбу! — сказал он.

И я повторил:

— За дружбу!

— А воевали вы все-таки скверно. Сейчас все воюют скверно. Если бы получше воевали, давно бы раздавили эту коричневую каракатицу. Вы кто такой?

— Латыш.

— Латыш?

— Из Советского Союза.

Отец откинулся на спинку стула, некоторое время пристально разглядывал меня, потом спросил:

— Не врете?

— Нисколько.

— На вас вся надежда, только на вас! Одним русским под силу разбить немцев. Остальные — зайчата. Нет, хуже, чем зайчата. Иной заяц так проведет охотника, что ой-ой-ой! А эти встанут, лапки кверху — на, стреляй.

Отец принес третью бутылку вина. Мы распили ее. У меня закружилась голова. Когда хозяин собрался идти за четвертой, я взмолился:

— Может, хватит?

— Хорошо, — согласился хозяин. — Вы, я вижу, устали. Ложитесь-ка спать! Простыни чистые. Иветта перед отъездом застелила. Не подумайте, что моя Иветта плохая дочь. Просто она упрямая, очень упрямая, а в остальном...

— Иветта чудесная девушка! — докончил я.

Пожелав друг другу покойной ночи, мы разошлись.

— Завтра привезу вам свежей рыбы, — уже в дверях сказал отец. — Только на улицу не показывайтесь. У жандармов нюх собачий. А вечером я отвезу вас в Марсель. До свиданья.

Я остался один в славной комнатке Иветты, один за долгие годы в чистой и прибранной комнате. Где я только не спал за то время! В горах Гвадаррамы и Морены, где под каждым камнем прячутся скорпионы. Спал под звездами Кастилии, Андалузии, Эстремадуры, Валенсии и Каталонии, по сырым долинам рек и на сухих пригорках, где змеиные выводки посбрасывали свои кожи для устрашения тех, кто вздумает там заночевать. Я спал в Пиренеях, на ветвях дубов, в окопной грязи, в карцерах и бараках концентрационных лагерей. И вдруг я очутился в комнате, в отдельной комнате с постелью, с чистыми простынями, мягкой подушкой и теплым одеялом! Неужели это не сон? А в каких-нибудь двадцати километрах, в испанском квартале Марселя, работает в баре Иветта. И сейчас она, наверное, стоит за стойкой, разливая вино мерзавцам.

Помнит ли меня Иветта? Помнит ли ночь, проведенную вместе, когда она так трогательно говорила мне: «Держись, милый!»? И я держался все эти годы. Ни перед кем не склонял головы, никогда меня не терзали трусливые мысли о том, чтобы сдаться или отступить. Да, я как будто неплохо держался. И теперь останусь верен себе, если только черная кошка неудачи не перебежит мне дорогу. Но и тогда я не сдамся...

Я подошел к зеркалу и посмотрел на себя впервые за долгие месяцы. Вид у меня был ужасный. С этакой шевелюрой, с такой бородой невозможно было показаться на глаза Иветте. А мой костюм! Он превратился в сплошные лохмотья. В него въелась пыль пяти концентрационных лагерей, к нему пристала грязь канав, в которых я скрывался, в него впитались воды рек, которые я переплывал. От моей одежды, наверное, за версту несло потом. Только такой человек, как отец Иветты, сам пропахший морем, рыбой и потом, мог это вынести. В таком виде нельзя было ложиться в чистую постель, и потому я отправился на поиски ванной. Я нашел ее рядом с кухней. Повернув кран, я залез под холодный душ. Тело кололи студеные струйки, но это было сущим пустяком по сравнению с теми ледяными реками, в которых мне пришлось в свое время купаться. Прохлада разогнала усталость и опьянение. Я вернулся в комнату бодрым и свежим, будто проспал несколько дней подряд.

Я засветил ночник и погасил лампу. Комната наполнилась оранжевым светом. В дверь постучали. Я открыл. Передо мной стоял отец Иветты с узелком белья.