Ноль К — страница 13 из 38

В конце очередного прохода Монах остановился и повернулся ко мне – в тот самый момент, когда я повернулся, чтобы проверить, следует ли за нами эскорт, и никого не обнаружил.

– Ждем, – сказал Монах.

– Да, я понял.

Что я понял? Что ощущаю себя запертым или даже замурованным. И тогда я спросил Монаха, какие чувства владеют им в этом месте, какое у него настроение.

– У меня нет настроений.

Я спросил про отсеки, про кабинки.

– Я называю их яслями.

Я спросил, кого мы ждем.

– Вон они идут, – ответил Монах.

Пятеро в темных халатах (двое – с бритыми головами) двигались по проходам в нашу сторону. Служители, санитары, врачи, охранники? Остановились у кабинки поблизости, двое стали проверять приборы в изголовье кровати, один заговорил с кем-то из пациентов. Потом эти трое двинулись по проходу друг за другом – возглавили отход, а два лысых санитара покатили за ними кабинку. Я подумал о других пациентах – как они смотрят на странноватую процессию, которая следует по проходу куда-то во мрак, и напряженно ждут своей очереди.

Я повернулся к Монаху, но он уже занялся сидевшей в ближней кабинке женщиной. Наклонился к ней, взял за руки и тихо заговорил на смеси русского и английского. Видно было, что ему трудно подбирать слова, но женщина покачивала головой в ответ, и я понял: пора уходить, пусть Монах занимается своим делом.

Монах в потрепанном старом плаще, в нарамнике.

Я побродил немного, думал, меня остановят. Думал, не поговорить ли с кем-нибудь из этих живущих в режиме ожидания людей. Не было тут сиделок, которые бы делали пациентам массаж или измеряли пульс, не было терапевтической музыки. Начинало казаться, что я забрел по ошибке на полупустой склад человеческих тел – едва ли кто и глазом моргнет, и пальцем пошевелит.

Меня вдруг дрожь пробрала. Так, легкий озноб, но я растерялся, начал озираться, смотрел по сторонам, вверх, вниз – все кругом, от пола до потолка, бесцветное, в сдержанных, угрюмых серых тонах, а своды-то, гляди-ка, еще ниже, свет еще слабее, так, может, Стенмарки тут бомбоубежище задумали?

Я ходил вдоль кабинок, поглядывал на пациентов – в этом секторе их было немного. И думал, что неверно, пожалуй, называть их пациентами. А кто же они еще? Потом вспомнил, как Росс описывал царящую здесь атмосферу. Благоговение, трепет. Видел ли я это? Я видел глаза, видел руки, людей с разным цветом кожи, с разными лицами. Разных рас и народностей. Не пациентов, но подопытных, покорных и неподвижных. Я остановился перед спящей – видимо, под снотворным – женщиной с накрашенными веками. Не было тут ни умиротворения, ни покоя, ни достоинства, а только человек, находящийся во власти других людей.

Я поравнялся с кабинкой, где сидел крепкий мужчина в трикотажной рубашке. Он напомнил мне парня из гольф-клуба, развалившегося в своем карте посреди игрового поля. Я встал перед ним и поинтересовался, как он себя чувствует.

– Кто вы? – спросил мужчина.

Посетитель, и очень хочу разобраться, как тут все устроено, ответил я. А потом сказал, что он выглядит вполне здоровым и мне интересно, давно ли он здесь и сколько еще пробудет, прежде чем его увезут туда, куда должны увезти.

– Кто вы? – повторил мужчина.

– Здесь так зябко, сыро и тесно. Вы не чувствуете?

– Я сквозь вас смотрю, – ответил он.

А потом я увидел мальчика. И сразу понял, что именно его встретил тогда в коридоре – в инвалидной коляске, с эскортом из двух человек, двух людских оболочек. Теперь он сидел в кабинке, сияющий и почти неподвижный, как скульптура, фигура в контрапосте: плечи и голова повернуты в одну сторону, ноги – в другую.

Что ему сказать? Я назвал свое имя. Старался говорить мягко, без напора. Спросил, сколько ему лет и откуда он.

Его голова повернулась влево, глаза обратились вверх, потом вправо – ко мне. Мальчик, кажется, думал, что я пришел сюда из-за него, может, даже вспомнил нашу короткую встречу. А потом заговорил, вернее, принялся издавать неопределенный шум, набор непонятных звуков – он не бормотал, не заикался, просто объяснялся на каком-то разломанном языке. Он формулировал свои мысли, но я не мог уловить ничего похожего на известные мне наречия, ни крупицы смысла, а мальчик, кажется, и не знал, что его понять невозможно.

Он не шевелился, двигались только его глаза и губы, и я встал на другое место, чтобы мальчику не приходилось дотягиваться до меня взглядом. Я больше не говорил, просто стоял и слушал. И не раздумывал, где он родился, кто его сюда привез или когда его поместят в капсулу.

Я лишь держал его за руку и гадал, сколько ему осталось. Глядя на эту жуткую патологию, на перекрученное туловище, верхняя часть которого как-то неправильно соединялась с нижней, я невольно думал: может, с помощью новых технологий удастся когда-нибудь вылечить тело и мозг этого мальчика, он вернется к жизни и станет бегуном, прыгуном, оратором?

Даже мне, отъявленному скептику, хотелось на это надеяться.

Долго ли я так простоял, не знаю. Когда мальчик внезапно умолк и тут же отключился, я высвободил руку из его руки и отправился искать Монаха.

Слава богу, блуждая в одном из секторов, я его нашел. Монах стоял у кабинки, жестикулировал, и мне пришло в голову, что можно и ему дать имя, как тем, выступавшим в каменной комнате. Однако на нем это вымышленное настоящее имя повисло бы мертвым грузом. Он Монах, он общается с пациентами, идет от одного к другому, а те сидят в кабинках, в яслях.

Я думал о мальчике. Вот ему, пожалуй, следовало дать имя. Имя, конечно, не помогло бы мне расшифровать его речь, звуки, которые из него выскакивали, но я считал бы хоть что-нибудь из услышанного, хоть фрагмент его личности, маленький формальный элемент, который упростил бы вопросы, связанные с мальчиком, а их – целый рой.

Я занял место рядом с Монахом, вместе с ним подходил к пациентам, пытался расслышать его слова. Пожилой женщине он сказал на испанском: она, мол, должна благодарить Бога, что может лежать здесь в мире и покое и думать о своей матери, которая рожала ее в муках, привязанная к кровати. О чем он с другими говорил, я не вполне разобрал, и вот наконец Монах сообщил по-английски какому-то мужчине средних лет, что место, где того законсервируют, – очень глубоко под землей, глубже этого зала. Там, наверное, и от конца света можно спастись. О конце света Монах говорил с энтузиазмом.

Монах в толстовке с капюшоном, в клобуке.

Мы направились к коридору, через который вошли, по дороге я задал Монаху несколько вопросов насчет того, что тут делают с пациентами.

– Это убежище и место ожидания. Они ждут смерти. Все они умрут здесь, – ответил он. – Нет такого порядка, чтобы доставлять сюда мертвых в грузовых контейнерах, порознь, со всех концов света, а потом помещать их в капсулы. Люди не подписывают бумаг заранее, чтобы потом, после смерти, их тело, законсервированное, как положено, доставили сюда неповрежденным. Они умирают здесь. Они приехали сюда, чтобы умереть. Таково их предназначение.

Больше он ничего не сказал. В кабине, которая должна была отвезти нас наверх, сопровождающих не оказалось, и Монах, кажется, никого дожидаться не собирался. Мы набирали высоту – движение почти не ощущалось, – и тут до меня дошло: получается, некому, сейчас по крайней мере, восстановить настройки моего диска, чтобы снова ограничить мне доступ.

Но я промолчал, и Монах промолчал.

Вернувшись в свою комнату, я осмотрел все, что можно было там увидеть и потрогать, и для каждой вещи назвал слово. Однако, обнаружив в микроскопической ванной бутылочку с антисептиком для рук (и откуда она взялась?), больше уже не мог сосредоточиться на простых словах и знакомых предметах. Тогда я посмотрел в зеркало над раковиной и произнес вслух свое имя. А потом пошел искать отца.

8

Я не обнаружил Росса в комнате, служившей ему кабинетом. Вообще ничего там не обнаружил. Стол и стулья, техника, плакаты и карты, поднос со стаканами, бутылка виски – все исчезло. Я даже встревожился поначалу, а потом решил: ничего тут нет удивительного. Ведь скоро Артис отправится в подземное хранилище, а Росс возвратится в мир, который сам создал.

Тогда я пошел к ним в комнату, думая, что снова увижу ту же картину: Артис в кресле, в халате и тапочках, руки сложены, зажаты между коленями. Что я ей скажу, какой ее застану – еще больше похудевшей, побледневшей? Сможет ли она говорить со мной или даже видеть меня, сидящего напротив?

Но в кресле сидел отец. Я приостановился – собирал информацию: Росс, босой, в футболке и дизайнерских джинсах. Отец не взглянул на меня, только отметил, что в поле его зрения возникла некая фигура, в комнате появился еще кто-то. Я сел на банкетку напротив него, как и напротив Артис сел бы, вот только теперь испытал сожаление – не успел увидеть ее в последний раз.

– Почему ты меня не позвал?

– Все отложилось.

– Опять. Опять отложилось. Где она?

– В спальне.

– Все отложилось до завтра. Так ведь?

Я встал, пошел к спальне, открыл дверь: вот она Артис, никуда не делась, лежит в постели, укрытая, руки поверх одеяла, и смотрит на меня. Я приблизился, взял ее за руку, подождал.

– Джеффри.

– Да, это он, то есть я.

– Ты уж определись, – прошептала Артис.

Я улыбнулся и сказал, что в ее присутствии часто перестаю быть собой и становлюсь им. Но Артис уже ничего не ответила. Она закрыла глаза, а я посидел еще немного, отпустил ее руку и вышел из комнаты.

Росс, руки в карманах, ходил из угла в угол – казалось, он не размышляет, а упражнения делает по новейшей фитнес-программе.

– Да, все отложилось до завтра, – сообщил он буднично.

– Надеюсь, врачи не хитрят с Артис.

– Или я не хитрю с тобой.

– Завтра.

– Тебя рано разбудят. Приходи сюда первым делом, с первым светом.

Он ходил, не останавливаясь, я смотрел на него, не отрываясь.

– В самом деле уже пришло время? Знаю, она готова, ей не терпится изведать будущее. Но она мыслит, говорит.