Там я его и оставил и пошел куда глаза глядят – по грунтовой дорожке, мимо цветочных клумб, увидел в стене ворота, распахнул, углубился в чащу фальшивых деревьев. И замер: в меркнущем свете углядел фигуру, едва различимую среди деревьев – бронзовое, обгоревшее лицо и тело, руки скрещены на груди, кулаки сжаты, – и даже когда понял, что смотрю на манекен, не мог сдвинуться с места, прирос к земле, как и он.
Напугала меня эта голая, безликая, бесполая фигура – не просто кукла, как в магазине, но страж, застывший в угрожающей позе. Он отличался от того манекена, который попался мне в пустом коридоре. Между нами возникло напряжение, и я подходил к нему с опаской, а подойдя, увидел и другие манекены, скрывавшиеся между деревьями. Я не просто на них смотрел, я скорее наблюдал за ними, боязливо присматривался. Кажется, не двигались они только потому, что пока не хотели. Стояли, скрестив руки, вытянув по швам, протянув вперед, один вообще без рук, другой без головы – крепкие тела в разводах темной краски, как громом пораженные, и только здесь им место.
На небольшой поляне я увидел строение, торчавшее углом из земли, над входом – козырек в форме остроконечной крыши. Вошел – сделал десяток шагов – в сводчатое помещение, в крипту: сумрачно, сыро; пол, потолок, стены – из растрескавшегося серого камня, и в стенах углубления, а в них помещены тела, вернее полутела, поясные фигуры, манекены, якобы законсервированные мертвецы, в поношенных одеяниях с капюшонами, каждый в своей нише.
Я силился уразуметь, что же вижу. Подыскивал слово. Нет, не крипта, не грот, я подбирал другое название, а пока что просто внимательно смотрел по сторонам, суммируя детали представшей передо мной картины. У этих манекенов были лица, стершиеся, изъеденные – глаза, нос, рот, – разрушенные лица, пепельно-серые, и морщинистые руки, тоже подпорченные. Я насчитал около двадцати таких фигур и несколько цельных, в полный рост, – они стояли, опустив головы, в старых, изорванных рясах. Я пошел дальше, между рядами тел – ошеломляющее зрелище, и само это место, и само слово тоже, а слово было вот какое – катакомба.
Фигуры, святые-пустынники, мумии, иссохшие в подземной гробнице, – замкнутый с ними в одном пространстве, я заворожен, а в воздухе витает еле уловимый запах тлена. Стою не дыша. Более чем очевидная трактовка: эти статуи символизируют праотцов, предыдущую версию мужчин и женщин, зафиксированных вертикально внутри криокапсулы, – настоящих людей на пороге вечности. Но трактовать не хотелось. Хотелось видеть и ощущать явленное здесь, пусть, погружаясь в это переживание, я и понимал, что не для меня оно.
Но почему же манекены способны поразить сильнее, чем, скажем, забальзамированные люди, которым сотни лет, в какой-нибудь церкви или монастыре? Сам я в подобных местах – в криптах итальянских или французских храмов – не бывал, однако не мог себе представить картины более впечатляющей. А в этом подземелье что? Не мрамор, над которым трудился ваятель, не дерево, обработанное искусным резчиком, покрытое сусальным золотом. Просто куски пластмассы, синтетического сплава, задрапированные в одежды мертвецов, в рясы с капюшонами, что добавляют в атмосферу тоскливую ноту, изображая томление человекоподобного духа. Но я опять трактую, верно? И так проголодался, ослабел, так измочален происшествиями сегодняшнего дня, что не удивлюсь уже, если статуи заговорят.
Дальше, за рядами пластмассовых тел, по помещению разливался слепящий белый свет – приблизившись, я даже прикрыл глаза рукой. Здесь была яма, в ней опять же манекены, скрученные, сваленные в кучу – тут и там торчат руки, головы – голые черепа – безжалостно вывернуты, измятые тела с конечностями на шарнирах переплетены; стерилизованные люди, мужчины и женщины, лишенные половых признаков, а вместо лиц – пустота, только одна бесцветная фигура – альбинос – таращится на меня горящими розовыми глазами.
В пищеблоке я дожевывал ужин, почти уткнувшись носом в тарелку. В голове тоже громоздились пищеблоки – все, что в этом центре есть, и в каждом сидело по одному человеку. Я вернулся в свою комнату, зажег свет, сел в кресло и задумался. Будто в тысячный раз уже такое повторялось – и комната всегда одна и та же, и человек один и тот же в кресле. Волей-неволей я прислушивался. Пытался освободить сознание и просто слушать. Хотел различить описанный Бен-Эзрой звуковой океан – людей, которые живут, думают, говорят, миллиарды людей повсюду, которые ждут поезда, идут на войну, едят руками, облизывают пальцы. Или просто остаются теми, кто они есть.
Гул мира.
10
Надо как-то проще к этому подойти.
Он сидит, уставившись в стену, бесконечно от всего далекий. Он уже замкнут в ретроспективе, думаю я, он видит Артис, в голове его проносятся образы, неуправляемые, вспыхивают воспоминания, видения – они пришли в движение, потому что он решил.
Он вместе с ней не уходит.
И теперь на него навалилось все разом, целая жизнь легла камнем, все когда-либо сказанное и сделанное сосредоточилось в этом моменте. Сидит, обмякший, с серым лицом, волосы растрепаны, галстук развязан, сложенные руки свесились к паху. Я стою рядом и не знаю, как встать, как приспособиться к этой ситуации, но решительно настроен смотреть на него и не отводить глаз. А его глаза могли бы молить о пощаде, но они пусты. Такая перемена за одну только ночь: в чем вчера была сила и твердость, то сегодня лишь безвольно свидетельствует о неверности человеческого сердца, и где вчера человек говорил страстно, шагая от стены к стене, там сегодня сидит, поникший, и думает о женщине, которую покинул.
О своем решении он сообщил мне в самых простых словах. Этот голос шел прямо из его естества, без обработки, без эмоций, без аффекта. И не нужно было говорить, что Артис уже забрали. Я по тону его услышал. Остались только комната, кресло и в нем – человек. Остался сын – смущенный, но бдительный. И двое у выхода, справа и слева, – эскорт.
Я ждал, пока кто-нибудь пошевелится. Сам пошевелился слегка – принял позу, более или менее приличествующую скорбящему, и вспомнил, что со дня приезда хожу в одной и той же несвежей рубашке и штанах, а белье и носки с утра оттирал антисептиком.
Наконец Росс поднялся из кресла и молча направился к двери – я шел рядом, тоже не говоря ни слова, придерживал его рукой за локоть – не вел, не помогал идти, просто пытался утешить прикосновением.
Позволительно ли обладателю несметных богатств быть сломленным горем?
Наш эскорт состоял из двух женщин: одна, постарше, с кобурой, другая без. Пространство, куда они нас привели, сделалось абстракцией, умозрительным расположением. Не знаю, как еще сформулировать. Идея движения, которая в то же время есть перемена позиции или места. Такое мне уже доводилось здесь испытывать, но на этот раз все четверо хранили молчание – благоговейное, пожалуй. Неизвестно, было ли оно связано с печальными обстоятельствами или с особенностью этого вида перемещения – я ощущал наклонное снижение, ощущал, как отделился от своей сенсорной системы и движусь по инерции – скорее ментальной, чем физической.
Я решил протестировать среду, сказать что-нибудь, все равно что.
– Как это называется? Где мы?
Я был почти уверен, что говорю, но не мог определить, звучат ли мои слова. Посмотрел на женщин из эскорта.
Тут Росс сказал:
– Это называется вираж.
– Вираж, – повторил я.
И положил руку ему на плечо, надавил, сжал крепко: я, мол, здесь, мы оба здесь. А потом опять повторил:
– Вираж.
Вечно я тут все повторял, удостоверял, старался надежно закрепить на местах. Артис где-то там, внизу, в конце виража, считает капли воды на шторке для душа.
Я стоял и глядел в узкое окно на уровне глаз. Такая у меня здесь была роль – что бы ни предлагалось моему вниманию, смотреть. Бригада Ноль К готовила Артис к криоконсервации – доктора и не только, в разной одежде, одни ходили туда-сюда, другие следили за мониторами, настраивали оборудование.
И где-то там, среди них лежала Артис, под простыней на столе. Я видел ее только мельком, частями – туловище, ноги ниже колен, лица толком не разглядеть. Бригада работала над ней и возле нее. Я не знал, можно ли уже считать физический объект, который они обрабатывают, телом. Или Артис еще жива? Или в этот самый момент, в эту секунду, под действием химических препаратов перестает функционировать?
И еще не знал, как определяют, что пришел конец. Когда человек становится телом? Наверное, организм не сразу сдается. Сначала от одних функций отказывается, потом, может, от других, а может, нет – сердце, нервная система, мозг – отделами – и так далее вплоть до клеточного аппарата. Подумалось, что кроме общепринятого понятия смерти существуют и другие и солидарности здесь нет. Но ее изображают, как того требуют обстоятельства. Изображают доктора, юристы, теологи, философы, преподаватели этики, судьи, присяжные.
Еще подумалось, что я никак не могу сосредоточиться.
А ведь Росс, если б решился, тоже лежал бы сейчас на столе – здоровый человек, выведенный из строя. Он в тамбуре сидел, пережидал. Я один захотел быть всему свидетелем и вот наконец увидел Артис, ее лицо мелькнуло, растрогало, а мимо сновали работники бригады в шапочках, масках, медицинских костюмах, белых халатах, блузах и полухалатах.
А потом смотровое окно погасло.
В сопровождении гида с дредами, безмолвного – нам предоставили самостоятельно переваривать все, что видим, – мы отправились туда.
Росс время от времени задавал вопросы. Он причесался, завязал галстук и снова был в форме – надел пиджак. Хоть и не вполне своим голосом, но он говорил, старался войти в курс дела.
Мы остановились в переходе над небольшой наклонной штольней, и в этом ровном пространстве, так искусно освещенном, что пределов его не было видно – они скрывались в темноте, – увидели три человеческие фигуры. Людей в прозрачных футлярах, телокапсулах, одного мужчину и двух женщин, голых, с обритыми головами.