Номах поймал ее в свои объятия, прижал к груди, заплакал, засмеялся, счастливый, будто спас мир.
Дочь прижалась к нему, худющая, так что он почувствовал каждую ее косточку, каждую жилку и венку.
– Маша… Маша… Маша… – как в бреду повторял он, плача и хохоча.
– Папка… Папка… Папка… – отвечала она и, смеясь, заглядывала ему в глаза. – Я ведь летала, да? Ты видел? Я ведь правда летала? Как птица, да? Как стриж?
– Да, девочка моя, – отвечал он, прижимая ее к себе. – Как птица, как стриж.
– Папка, я умею летать?
– Да, солнышко.
– Я… Я… – Она захотела еще что-то сказать, но захохотала и обняла его так крепко, что он почти почувствовал боль.
Вокруг бурлило, радовалось и кричало людское море, все поздравляли Номаха, гладили осторожно Марию, разводили руками, не зная, как понимать случившееся.
– Маша, пообещай, что ты никогда больше не сотворишь ничего подобного. Пообещай!
Дочь, сидя на его руках, очень серьезно посмотрела ему в лицо:
– Пап, а бабушка тебя ведь тоже просила, чтобы ты с анархистами не связывался?
Номах вздохнул.
– Да, просила.
– И что ты сделал?
Дочь заглянула ему в глаза, будто бросила фонарь на дно темного колодца.
– То, что сделал.
Она еще с минуту рассматривала его, потом обняла крепко-крепко, будто пыталась стать им самим.
– Все будет хорошо, папка. Я тебя очень-очень люблю…
Продотряд
– Знаешь, что значит быть революционером, Нестор? – спросил как-то Аршинов Номаха.
– Ну и?
– На практике, не по книгам. Как мы.
– Да понял я, говори.
– Это значит каждый день разрываться между ужасом, что ты революционер, и счастьем, что ты революционер.
Номах прищурился.
– Вот вроде и хорошо сформулировал, а как-то сухо, без живинки…
…Через две недели они ехали в Глуховку, отбитую накануне у красных. Накрапывал мелкий, как мука, дождь, все вокруг пропиталось и набухло влагой. Номах грыз заусенец на ногте, поглядывал на тучную зелень, заполонившую окрестности дороги. Каждый лист и каждый стебелек вокруг покачивался с видимой сытостью и благодушием. Отовсюду слышался еле заметный успокаивающий и убаюкивающий шелест мириадов капель, встречающихся с листьями, поднятым пологом брички, землей…
Сидящий рядом с Нестором Петр уронил голову на грудь и негромко похрапывал. Копыта коней стучали размеренно и неторопливо.
– Стой…
Номах стукнул ладонью возницу по спине.
Рядом с дорогой на выкошенном лужку лежали наполовину закопанные в землю человечьи фигуры в вылинявших гимнастерках, со связанными за спиной руками.
– Это кто? – спросил Номах.
Рядом проснулся и сел, вытянув шею, Аршинов.
– Продотряд красный, – пояснил боец из сопровождения. – Наши ребята поймали да тут головами вниз и прикопали.
Босые ноги красноармейцев мраморно белели на ярко зеленой траве. Пятка одного выделялась неестественно черным, будто была сделана из головни, цветом.
– Хлебушка захотели, – весело бросил боец. – Вот вам хлебушек.
Подземельный. Ешьте на здоровье.
Номаху представились забитые землей рты и ноздри продотрядовцев.
Желтые рысьи глаза его, расслабленные неспешной ездой, стали жесткими, как затвердевший металл. Он окинул взглядом распростертые тела с нелепо раскинутыми, будто вывернутыми ногами. Стерня вокруг тел была измочалена агонией.
– Поехали.
Черты лица Номаха отяжелели.
– Что, Петр, правы наши, когда с большевиками вот так поступают?
– Правы, Нестор. Красные – враги. Какие тут, к чертям, сантименты.
– И я о том. А уж с продотрядами, которые у крестьян последнее отбирают, разговор и вовсе коротким должен быть. Не дольше того, сколько человек под землей прожить сможет. Все верно.
Аршинов проводил глазами проплывающие мимо трупы и откинулся на спинку сидения.
Номах повернулся к нему и с улыбкой, словно бы не всерьез спросил:
– А что, Петр, вдруг скоро и нас с тобой вот так, вниз головой?
– У красных так не принято. Они сразу к стенке. Вниз головой только наши ребята могут. А к стенке я не боюсь.
Бричка въехала в Глуховку.
Тяжелые от воды соломенные крыши насупленно нависали над давно не белеными, облупившимися стенами хат.
Разбитая дорога отвечала шагу коней грузным чавканьем и черными брызгами.
– Батька, батька!.. – прилип к бричке невесть откуда взявшийся мужичонка. – Хлебца бы. Все продотрядовцы вычистили. Как пожар прошли.
– Видели мы ваших продотрядовцев. Лежат, землю едят.
– Так хиба ж они первые? До них еще приходили. Детишкам теперь жрать нечего. Это как?..
– Завтра к штабу приходи, подумаем, что сделать можно. Петр, – окликнул он Аршинова. – У нас же вроде было зерно в обозе?
– Я не завхоз. Но, кажется, было.
– К штабу, – устало повторил Номах. – Завтра приходи. Решать будем.
– Ах, ты господи. Ну, дай тебе боже здоровья…
Мужик перекрестился и отстал.
В хате, определенной под ночлег, на столе стоял кувшин молока, рядом лежали полкаравая черного хлеба и пяток вареных яиц.
Номах потянулся к крынке, взгляд его упал на выпуклые бока яиц. В памяти всплыли мертвенно бледные, в пятнах земли и травы пятки красноармейцев. Неприязненно поморщившись, он опустил крынку.
– Петр.
– Ну, – отозвался тот, снимая пиджак.
– Вот ты тогда сказал, что быть революционером – это разрываться меж радостью и ужасом.
– Сказал. И что?
Номах взял кувшин, сделал несколько глотков.
– Да то, что не чувствую я радости от того, что я революционер. Ужас, да, чувствую. Счастье – нет.
– Так и я нет, – ответил Аршинов. – Только, знаешь, не остается нам, похоже, ничего другого, кроме как идти через весь этот ужас и хранить веру в то, что счастье возможно. Только так, больше ничего.
– Больше ничего… – протянул Номах, ударил яйцом об стол и несколькими быстрыми движениями очистил его от скорлупы. – Надо спать идти. Завтра через Днепр переправляться будем.
Щусь
Они форсировали Днепр в беспорядке, на чем придется. На связках рубленого лозняка, на подобии плотов, связанных из досок разбитых тачанок, но большинство вплавь, подняв над головой винтовки и одежду. Прикрывали отход остатки сотни под командованием Щуся.
– Вся надежда на тебя, Федос. Держи их, пока мы не переправимся, а там бросайтесь в воду. Мы вас с того берега как сможем прикроем. Два пулемета тебе оставляем, остальные попробуем перевезти. Хоть и сам не верю, что получится, но попытаться все же надо…
– Оставь мне, – предложил Щусь, – все одно утопишь.
– А ну как выйдет? Будет чем с того берега тебя поддержать.
– Как скажешь, – почти равнодушно согласился тот.
Номах вгляделся в синие холодные глаза Федоса.
– Не медли только. Как мы палить начнем, тут же в воду.
– Не переживай, Нестор. Когда это морячок воды боялся?
– Вот и добре.
Из трех пулеметов переправить удалось только один. И едва он с высокого берега начал обстреливать наступающих красных, Щусь взорвал два оставшихся у него «максима» и бросился в тихие воды Днепра, который разливался здесь до двухсот метров в ширину.
Полуденное солнце высекало искры на верхушках невысокой волны, лучи его прыгали по поверхности реки, словно камешки-лягушки, пущенные играющими детьми.
Номах лежал рядом с единственным своим пулеметом, стрелял из ружья и не отрывал глаз от Щуся, который из флотского самолюбия и тут не снял бескозырки со стершимися золотыми буквами «ИОАННЪ ЗЛАТОУСТЪ».
Пули густо ложились вокруг него, выбивая белые барашки, но Федос хорошо плавал и быстро приближался к середине реки.
– Хрен вы Щуся возьмете! – шептал Номах, отправляя пулю за пулей на противоположный берег.
– Стреляй! Стреляй, чертов сын! – заорал он своему пулеметчику.
Тот отпустил руки.
– Все, батька. Алес. Патроны вышли.
– Стреляй с винтовки! Только дай хлопцам переправиться.
Одинокое облако закрыло солнце, и все вокруг стало отчетливей и четче. Головы плывущих на речном полотне превратились в идеальные мишени.
– Ну почему сейчас? – в сердцах закричал Номах.
В солнечном дребезге река куда лучше хранила номаховцев.
Пули ложились все ближе и ближе к Щусю, но он плыл резво, не сбавляя скорости.
– Давай… Давай, флот… – почти молился Номах. – Немного осталось.
И тут солнце вышло из-за облака, забрызгав реку яркими, как вспышки выстрелов, клочьями и бросив большое огненное пятно возле номаховского берега.
– Доплывет, батька! – отозвался пулеметчик, прижимая к щеке вытертый приклад.
– Теперь должен, браток! – радостно заявил Номах.
Щусь заплыл в яркое огненное пятно.
– Ничего не вижу! – в отчаянии воскликнул Номах. – Солнце!..
– Видишь ты Щуся? – спросил он пулеметчика.
– В бескозырке-то который? Нет. Он в солнце заплыл.
– Ах ты ж… – выругался Номах.
Он вглядывался в это солнечное пятно до боли в глазах, так, словно к нему снова вернулась послетюремная болезнь, когда его глаза не выносили яркого света.
Он смотрел и ничего не видел. Солнце слепило его.
– Я ничего не вижу! Где Щусь? – закричал он, потеряв терпение.
Огненное пятно дрожало на поверхности реки, вспыхивало, угасало…
Номах приподнялся и, не боясь пуль, смотрел на реку.
Щуся не было.
– Нет его, батько, – виноватым голосом сказал пулеметчик. – Был бы жив, уже выплыл бы. Почитай, все уже здесь. А он из пловцов первый был…
– Не может быть такого! – заорал Номах. – Не могли они Федоса убить! Не могли!
– Хватит, батько. Убили.
Солнце снова зашло за тучу, и пустая река предстала перед Номахом.
– Стой! Куда? – закричал Номах солнцу так, словно бы, вернувшись, оно вернуло бы ему Щуся или хотя бы слепую надежду на его возвращение.
Номах вскочил на ноги и принялся посылать пулю за пулей на красный берег.
– Твари! Щуся убили! Меня убейте! Меня!..