Номах (Журнальный вариант) — страница 11 из 18

— Знаю, видел.

Бог вздохнул, и эхо тонкими крыльями тронуло каждый выступ и уголок внутри храма. Тронуло, и снова застыла под сводами уходящая ввысь тишина.

— Селяне отсеялись, — отчего-то чуть виновато сказал Номах.

— Вовремя. Ты им скажи, чтобы трудов не жалели, и тогда осенью закрома ломиться будут.

— Да я им вроде как не командир больше. Кончилось мое время.

— Отставка?

— Так война кончилась. — Номах делано веселым взглядом обвел белые стены. — А то, что трудиться надо, они и без меня знают.

— То есть ты теперь, как и я, тоже не при делах, Нестор?

— Не при делах, Господи. Сапоги людям шью понемножку, на току помогаю. Ну а по большому-то счету, конечно, не при делах…

Они замолчали, уселись по иконам и крестам мотыльки эха.

— Я ведь, честно сказать, боялся к тебе на разговор идти, — сознался Номах.

— Что так?

— Думал, не примешь. Крови на мне много.

— Крови на тебе, Нестор, не то что много. Ты весь сплошь одна кровь.

Номах молчал.

— Смертей на тебе как капель в дождь.

— Знаю. Оттого и боялся.

— Что боялся, хорошо. Но что пришел, вдвойне хорошо.

Нестор снова не ответил.

Сухой виноградный лист, невесть как попавший сюда, прильнул к его ноге, принесенный движением воздуха.

Голос за иконостасом стал глуше.

— Не передать, какой ужас меня охватывал, когда я глядел на то, что вы тут творили. Это такая мука, Нестор, какую ни один анархист, большевик или белый ни под какими пытками не переживал. А пытать, согласись, вы тут научились.

Номах кивнул, не поднимая головы.

— Я ведь каждую вашу царапину, как свою, чувствую, а тут, начиная с четырнадцатого года, десять лет такого беспросветного зверства, что иногда казалось, что лучше бы мне себя убить.

Он заговорил еще тише.

— Никогда я не думал, что вы, мои дети, до такого зверства дойти сможете. Разного ждал, но вот так…

— Но ведь получилось в итоге, Господи? Смотри, по-нашему вышло. И хорошо ведь! Пусть и не по-твоему.

В алтаре долго молчали, потом светлый и спокойный голос согласился:

— Хорошо.

Номах, словно ученик, ободренный нежданной похвалой учителя, заговорил:

— А я ведь был уверен, ненавидеть будешь ты меня за то, что рай на земле строить собрался. Твои права узурпировал.

— Вот тоже… Кто не строит царства небесного на земле, недостоин его и на небе. Царство мое — царство любви. Не ненависти и не принуждения, а любви. И тот, кто не пытается мое царство на земле строить, не нужен мне и никогда нужен не был.

— Вот как… — удивился Номах.

— Только так! А ты что думал? Что мне безвольные да бессильные любы? Ну, нет.

— А как же кровь?

Под сводами установилась тишина. Даже ветер стих. И только пылинки продолжали свой сверкающий полет в огромном воздушном кристалле храма.

— Крови я тебе, Нестор, не прощу.

Номах несколько раз кивнул. Глаза его были закрыты.

— И не прощай. Я сам себе не прощу.

Он поднялся со ступеней и пошел к дверям.

— Заходи, — раздался голос за его спиной. — Я ждать буду.

— Обязательно, Господи. Конечно…

— И еще, Нестор… — прозвучало, когда он уже почти вышел из храма. — Чтобы ты не обманывался…

Номах замер, нехорошая тревожащая тишина навалилась на него.

— Да! — нетерпеливо сказал он.

— Это сон, Нестор, — раздался усталый голос. — Сон… Иди.

ДЫРЕНОК

У краскома Пирогова болела голова. Вчера вечером он купил у хозяйки бутылку самогона и потихоньку, за закрытыми ситцевыми занавесками выпил ее.

При бойцах и сослуживцах он к водке не притрагивался, считал, что это разлагающе действует на дисциплину.

Пока пил, успел написать письмо невесте Наташе, ожидающей его возвращения в далеком Ельце, а также товарищу Ленину, не подозревающему о его существовании в еще более далекой столице.

Утром он перечел оба послания и одно из них, адресованное председателю совнаркома, сжег в печке.

— Все правильно написал, но не так надо… — говорил он, глядя на корчащуюся бумагу.

Вошла хозяйка, молодая разбитная бабенка, вся, словно снеговик, составленная из овалов, шаров и прочих округлостей.

— Поправить здоровье не желаете, товарищ командир? А то ровно бы неможется вам. — Она улыбнулась и с деланной скромностью потупила глаза.

Пирогов помялся, почесал бороду.

— Ну, если один стаканчик только…

Он едва успел выпить стопку и закусить перьями молодого едкого лука, как дверь отворилась. Вестовой Регнушев, стройный и ясноглазый, больше похожий на молодого монашка, чем на сына харьковского крестьянина, не переступая порога, заглянул в хату.

— Товарищ краском, там ребята убогого поймали. Ругается скверно.

— Что значит ругается?

— Повторяет то и дело: «бей жидов и комиссаров». Как заведенный.

— И все?

— Нет. Еще еду у бойцов клянчит. Только молча. Тычет пальцами на хлеб и себе на рот показывает.

— Да то ж Дыренок, — подала голос хозяйка.

— Дыренок? — переспросил Пирогов. — Что еще за фрукт?

— Дурачок наш. С рождения слова не говорил. А тут пришли белые и с ними доктор какой-то. Хороший доктор. У Крысанихи роды принял. Бабы сказывали, не он, померла бы. Он и Дыренка говорить заставил. Правда, только этим словам и успел выучить. «Бей жидов и комиссаров». Да.

Она спохватилась, прикрыла рот рукой. В глазах плеснул неподдельный испуг.

— Ох, простите.

— Ничего.

— А то вдруг вы из жидов. Обидитесь, не ровен час.

Пирогов почувствовал, как внутри головы словно бы прокатилось чугунное ядро. На лбу выступила испарина.

— Не из жидов я, — сухо ответил.

Он повернулся к вестовому.

— Регнушев, что вы там стоите? Заходите в хату.

«Монашек» вошел.

— Ну? — спросил Пирогов молодку. — Дальше-то что?

Ядро, прокатившись по стенкам, вдруг стало легчать.

— А на том и все. Обучил он его этим словам, а тут и вы наступили.

Дыренок сидел, привязанный за щиколотку к столбу закуты возле кулацкого дома, определенного под штаб. Он ни на кого не обращал внимания, был весел и корчил рожи, отвечая на какие-то происходящие внутри его головы события. Глядел в усыпанную сухим навозом землю и временами восклицал свое единственное «бей жидов и комиссаров».

— Э, парень, — тронул его за плечо Пирогов.

Выпитая впопыхах полновесная стопка окончательно растворила тяжесть в голове, и краском облегченно вздохнул.

Дыренок поднял зеленые, как прудовая ряска, глаза, заулыбался беззубым ртом.

— А! Бей жидов и комиссаров, — протянул приветливо.

Взгляд Пирогова пробежал по его преждевременно состарившемуся лицу, остановился на ссадине на подбородке.

— Это кто его? — спросил Регнушева.

— Из наших кто-то приложил. Вы ж видите, сквернословит.

Пирогов наклонился к Дыренку.

— Ты еще-то умеешь что говорить?

Ряска в глазах юродивого смотрела тепло и непонимающе.

— Бей жидов… — начал было он снова, но Пирогов остановил его, подняв руку.

— Хватит.

Краском подергал себя за бороду.

— Убьют его. Как пить дать убьют. Люди злые, а он хоть и убогий, а такое говорит, что родному отцу не спустишь. Короче, так… — сказал он и задумался.

Регнушев слушал с вниманием.

— Берете сейчас бутылку самогона. Ведете этого, — он кивнул на Дыренка, — к реке. Там вливаете в него бутылку…

— А ежли не будет?

— Не будет, заставьте. Они, юродивые, как правило, уважают водочку-то. В общем, поите его, чтоб на ногах не стоял. Как упадет, укладываете в лодку и прочь ее от берега. Часов через пять-шесть течение принесет его в расположение белых. Там пусть и поет свои песни. Те его хотя бы не пристрелят. Приказ понятен?

— Так точно.

— Самогон купите у моей хозяйки. Деньги… — Он порылся в кармане, положил в протянутую ладонь несколько смятых бумажек. — Должно хватить.

— Вопрос можно?

— Хоть два.

— А когда мы белых выбьем и он снова у нас окажется, что делать будем?

— Сначала выбить надо.

— Ну а все же?

— Опять вниз по течению отправим.

— А потом?

— И потом.

Пирогов помолчал и добавил:

— Пока его в море не унесет.

— А там?

— А там пусть море решает, что с ним делать. Вам ясен приказ?

— Да.

— Не «да», а так точно! — весело возвысил голос краском.

— Так точно, — послушно повторил вестовой.

— Выполняйте.

В ПОДВАЛЕ

— Юнкер, тут сметана! — услышал Осташин снизу возглас Потоцкого.

— Я не юнкер, я ополченец.

— А, бросьте, — сказал Потоцкий, садясь на верхнюю ступеньку рядом с Осташиным. — Юнкер, ополченец — одна материя. Так вы будете сметану?

— Нет, — чуть задрав голову, отвернулся тот.

— Зря.

Потоцкий засунул в горло кувшина два длинных и тонких, как револьверные стволы, пальца, облизал их, жмуря глаза и подергивая плечами от удовольствия.

— Не сметана, поэзия! Бальмонт! Северянин!

— М-мародерство.

— Что? — с веселым удивлением взглянул на него Потоцкий.

— Да! Это м-мародерство, то, чем вы сейчас занимаетесь.

— Вот так номер! Нас посадили в погреб и через час, мало два, расстреляют, а вы говорите, что угоститься сметаной из этого каменного мешка — грех?

— Именно! — дрожащим голосом произнес Осташин.

— Вы идиот. Не обижайтесь, но это так, — сказал Потоцкий, облизывая пальцы. — Какая сметана!..

Полупрозрачное, будто составленное из восковых конструкций лицо Осташина передернулось.

— Как вам будет угодно, — звеня, произнес он.

— Да не ерепеньтесь вы, — с усталостью в голосе сказал поручик. — Мы сейчас в одной лодке. И лодка наша, к сожалению, сильно течет. — Он поставил кринку на ступень возле щелястой двери погреба. — Нам надо что-то придумать, Осташин. Мне двадцать семь, и я совершенно не хочу умирать. У меня невеста и мама в Тарнополе.

— П-поздравляю.

— Спасибо.