Нона из Девятого дома — страница 73 из 80

Пол наклонился вперед и нажал на педаль газа, а потом…

Иоанн 5:4

Во сне они снова сидели на пляже, спиной к морю. Мягкий влажный серый песок был таким мелким, что мгновенно высыхал в руках и сыпался сквозь пальцы пеплом. На длинном гладком пляже кое-где виднелись травяные кочки да серебристые, выброшенные морем коряги торчали из дюн, как обнаженные кости. Он кончиком пальца чертил в песке большие печатные буквы. Она смотрела, как он нарисовал угловатое Д, а потом ребристое Е. Е он стер и заменил его на А. Потом стер и А, перечеркнул песок крестиком Х. Обвел Д и Х кривоватым сердечком.

– Учитель, можно задать вопрос?

– Конечно, – удивился он и отряхнул пальцы от песка, – валяй.

– Что такое любить Бога?

– Приличный ужин и бутылка терпимого розе. Может быть, фильм. Я не привередливый.

Она сказала уже не так терпеливо:

– Учитель, что такое любить Бога для потомка Девятого дома?

Трава, острая как бритва, прижалась к песку испуганным зверьком, когда налетел порыв ветра. К ее губам прилипла соль. Наконец он сказал:

– Ты живешь в темном доме, и в этом темном доме бесконечное количество комнат. При свете догорающей свечи ты идешь по комнате, зная, что умрешь, когда дойдешь до порога. Ты отдаешь свечу кому-то, чье лицо не можешь разглядеть.

– Бог – это пламя? Свет? Свеча? – поторопила она.

– Любовь Божия – это уверенность в том, что тебе не придется разгонять тьму в одиночку.

– После этого ты воскресишь их, – сказала она.

– Да, – ответил он, словно бы в полусне. Проковырял в песке такую глубокую ямку, что на дне выступила вода. Загипнотизированный блеском воды, он сделал еще одну ямку.

– Да. Мы упокоились… это было до того, как упокоилась ты. Ты отдохнешь потом. Воскресение не похоже на пробуждение. Мы вернем их всех… или хотя бы некоторых… тех, кого я хочу вернуть. Тех, кто не делал этого. Тех, кто не принимал в этом никакого участия. Тех, кого я смогу простить, посмотрев им в лицо. И моих близких. Тех, кого я оставил, я верну. Я знаю, что смогу. Даже Г. На самом деле с Г будет проще всего. Он не запомнит. Никому из них не придется ничего вспоминать. Я знаю, где именно в мозгу живет память, и у него ее не будет. Ты же тоже знаешь, да? Это проще всего на свете… забывать.

– Забыть… все?

– Да! – сказал он и добавил еще резче: – Да. Это единственный путь.

– Учитель, почему?

– Они себе этого не простят, – пояснил он. – Они проведут остаток дней спрашивая себя, что было бы, если. Что нам следовало сделать? Как можно было бы сделать это по-другому? Должен ли я был это сделать? А я должен был это сделать, Харроу. Другого пути не было. Когда бомбы полетели, у Мельбурна все равно не осталось надежды. Г превратился в мертвый кусок мяса.

– Но ты сказал, что бомба Г взорвалась первой.

– Да, это так, – ответил он нетерпеливо, – конечно, так оно и было. Вот только какое это имеет значение? Какая на хрен разница, в конце концов? Важно только одно.

Он загладил ямки одним тяжелым движением руки, мокрый песок лег стеночками с двух сторон.

– Я все еще могу дышать, – сказал он, – они все еще там. Прощения нет.

– Для кого? – спросила она.

Он долго не отвечал. Затем сказал:

– Ты помнишь, что сейчас происходит?

Харрохак Нонагесимус встала. Смахнула со штанов песок, вытерла глаза, к которым тоже пристали песчинки. Она услышала позади себя море, которое беззвучно стонало, вгрызаясь в сушу. Она подняла взгляд, пытаясь увидеть ядовитый желтый туман, искалеченную землю, разорванные здания, затопленные остовы городов, но ничего этого не было – только пляж и холмы вдалеке.

– Да, – сказала она, – я вижу это ее глазами. Ты воскрешаешь их. Ты будишь немногих. Ты начинаешь с нескольких тысяч, продолжаешь сотнями тысяч, миллионами, но никогда не больше. Ты учишь их жить заново. Ты учишься сам. Ты выясняешь, как заново заселить каждую планету, завершить работу, начатую до бомбежек, или улучшить ее. Это легко. Ты Бог. Твои силы безграничны, ты можешь поддерживать свои теоремы без всяких усилий и даже забыть о них, потому что она огромна, а ты и она – одно. Сейчас она понимает, что ей не обязательно умирать, что она никогда не умрет, пока ты жив. А ей страшно умирать. Ты боишься многого, а она – только смерти. А потом, когда ученики приходят к тебе и говорят слово «ликтор», она не понимает, что им нужно то, что ты с ней сделал… Она смотрит, как ты смотришь. Видит, что они делают все неправильно.

Он смотрел на нее, щурясь от белого беспощадного солнца.

– Бог должен иметь возможность коснуться всего своего творения.

– Я не…

– Ты сама это сказала. Я не могу умереть, пока она жива, она не может умереть, пока я жив. Как можно отпустить подобное на свободу, Харроу? Как можно позволить кому-то уйти… от тебя… двоим неуязвимым? Я не смог. Я любил их слишком сильно. Я увидел лицо Земли, выдавил из нее жизнь и поглотил ее. Я знал, что веду себя как Зверь Воскрешения. Я делал вид, что она единственная, но знал, что будут и другие. Я хотел, чтобы я мог прикоснуться к своим любимым. Хотел, чтобы они стали моими руками… моими пальцами.

– Но…

– Тем, кто ушел, не может быть прощения, – сказал он, – так же, как и мне не может быть прощения, хотя я вырываю собственные пальцы и бросаю их в пасть чудовищ, которые охотятся на меня… бегаю от них через всю Вселенную. Рано или поздно они удовлетворятся чем-то. А я – нет. Никогда.

Он отвел от нее взгляд – черно-белый хтонический взгляд – и посмотрел на дюны.

– Но в этом есть и своя благодать, Харроу. Если я Бог, я могу начать все сначала. Слышала о потопе? Все можно отмыть начисто. Таков конец Земли – уборка. Она снова становится грязной, и ее снова можно отмыть. Как в старой рекламе средств для уборки. Только распыли их, и делать ничего не надо. Иногда я думаю, что единственная причина, по которой я еще этого не сделал, заключается в том, что я не вынесу невозможности к ним прикоснуться. Что их все равно не будет там. Может быть, именно поэтому я создал Гробницу, Харроу. Это смерть Бога… это апокалипсис… Это мое средство самосохранения.

– Учитель, я не понимаю одного.

– Я не понимаю очень много чего, – заметил он.

– Я хочу понять, почему она разозлилась. Я хочу понять расчеты, которые я видела. Сколько Зверей Воскрешения осталось, и сколько их было сначала, и что с ними случилось. Я хочу знать, где ты их держишь. Они не попадают в Реку. Я хочу знать, почему она разозлилась, а ты испугался. – Она отвела от него взгляд и добавила: – Я отправляюсь на поиски Бога. Может быть, в конце пути я найду Бога в тебе, учитель. Бога, ставшего человеком, и человека, ставшего Богом. Или дитя Девяти домов найдет другое божество. Но я – Преподобная дочь, я Преподобная мать, я Преподобный отец, и я должна найти Бога или хотя бы божественное и познать его… даже если она лежит в Гробнице прямо сейчас.

Он встал. Он был выше нее. Она не испугалась. Он положил руку ей на плечо и удивленно посмотрел на нее. Лицо у него было самое обычное. Даже если бы она подозревала, что и на этот раз его страх мог найти выход в убийстве, она бы не разглядела этого сейчас.

– Бог – это сон, Харроу, – сказал он очень мягко. – Вы все видите меня во сне, и она тоже видит. В некотором смысле ее мертвые сны о Боге весят больше, чем все ваши сны, вместе взятые. Где в своем сне ты будешь искать Бога? Куда ты пойдешь?

Харроу вывернулась из-под его руки и, босая, зашлепала по мокрому песку. Вошла в Реку по щиколотку, не веря самой себе.

Воды расступились перед ней и замолкли, открывая путь к огромной, копьем вздымающейся башне, башне, которой прежде не было, невероятной и смертельно-серой, растущей из воды, башне из серого кирпича, рвущейся из Реки словно бы в поисках воздуха. Невозможная башня с острым шпилем, колокольня – шпиль она различала ясно, но колокол на таком расстоянии виден не был.

– Начну отсюда, – сказала она.

И сделала шаг в Реку. И еще один, и еще.

30

Когда Нона открыла глаза, было еще темно, но затем темнота изменилась. Она стала плотнее, потом посветлела, сделалась серой, а потом и абсолютно прозрачной. Прозвучал громкий отрывистый хлопок, и они оказались не в туннеле. Они были нигде. Пространство между лобовым стеклом и тем, что снаружи, не существовало, как будто кто-то залил кабину серой краской. Нона ничего не видела. Она встала – или, по крайней мере, встало ее тело. Ее тошнило. Ей подумалось, что она-то встанет, но на сиденье или в руках Пирры что-то останется. Вставая, она порвала ремень. Пирра потянулась к ней, она сбросила руку Пирры. Ног она все еще не чувствовала, как и рук, и туловища, и шеи, но глаза ее все еще видели, уши слышали, а язык чувствовал вкус. Когда она открыла рот, чтобы почувствовать вкус, это помогло видеть немного лучше. Все говорили, говорили, говорили. Пирра что-то говорила – Пол спокойно отвечал ей:

– Нет. Мы в пузыре.

Из ответа Пирры Нона уловила только:

– …недостаточно, я не стану утверждать, что здесь существует скорость, но…

– …безгранично, но…

– …если хочешь попасть в поток, ты…

Корона шептала самым мягким и нежным тоном:

– Юдифь? Ты вернешься ко мне? Юдифь?

Конечно, капитан ничего не отвечала. Пирра обернулась к принцессе-трупу и спросила:

– Малышка, ты еще тут?

– Меня так просто не взять, – презрительно сказала Кириона.

Никто не заговаривал с Ноной и не замечал ее.

Пока Нона не тронула Пола за плечо. Пол посмотрел на нее, и понимание отразилось на когда-то знакомом лице Камиллы и в незнакомых глазах с глубокой черной точкой посередине. Нона долго рассматривала эти новые глаза и решала, что́ думает о них, нравятся ли ей холодные серо-коричневые зрачки и прозрачная серая радужка. Ее губы произнесли:

– Теперь я.

Пол взглянул на нее в последний раз, затем расстегнул пряжку и отошел в сторону. Взялся за что-то, пока Нона устраивалась на водительском месте. Оно было рассчитано на кого-то повыше, и Нона не дотягивалась до педали газа, поэтому Пол вытянул ногу к педали и расперся между сиденьем и панелью управления.