— Что?
— Вы же прикоснулись к миру иному, да?
— Что вы имеете в виду?
— Теперь не говорите ничего. Дайте мне послушать голос. Сначала я просто сыграю. — Сыграв, она остановилась. — Я попробую более камерно и посмотрю, что получится.
Лори вновь заиграла, сосредоточившись на музыке и постепенно замедляя темп.
— По-моему, нащупала. На самом деле мы поступаем неправильно, но ваш голос, возможно, уже не будет настолько хорош, как сегодня. Я поиграю еще немного, а вы начинайте по моему сигналу.
Она занесла руки над клавишами, но не тронула их. Стояла такая тишина, что Нора подумала: должно быть, комната и правда звукоизолирована. Ей стало не по себе, почти тревожно от мертвой тишины, от очевидной склонности Лори к драматизму.
Лори бережно прикоснулась к клавишам, нажала на педаль, чтобы рояль звучал низко. Она заиграла очень тихо, затем подала знак, и Нора, читая с листа, начала:
Последняя роза лета
Цветет в одиночестве…
Она и не знала за своим голосом такой глубины, и как бы Лори ни растягивала ноты, продвигалась Нора еще медленнее. Она не испытывала затруднений с дыханием, не боялась высоких нот. Она чувствовала, что рояль ведет ее, властвует над ней, медленный темп подчеркивал весомость каждого слова. Лори делала паузы, и Норе казалось, что она поет в тишину, она осознавала эту тишину как ноты. Несколько раз она сфальшивила, так как Лори расцвечивала мелодию, и Нора не знала, что делать, пока Лори не взмахивала рукой, показывая, что пора поскорее допеть куплет и дать роялю сыграть заключительные аккорды.
Песня кончилась, и Лори какое-то время молчала.
— Почему вы не развивали голос? — спросила она наконец.
— Мать всегда пела лучше, — ответила Нора.
— Приди вы к нам раньше…
— Я никогда не любила петь, а потом вышла замуж.
— Он хоть слышал, как вы поете?
— Морис? Раз или два, в праздники.
— А дети?
— Нет.
— Вы держали голос в себе. Отложили на черный день.
— Я никогда так об этом не думала.
— Я могу подготовить вас к публичному выступлению, но хору скорее нужно контральто, и я вряд ли смогу сделать что-то особенное с вашим голосом. Вы слишком запустили это дело, но, похоже, не сильно огорчаетесь, да?
— Не сильно.
— Человек может прожить множество жизней, но у этого есть и обратная сторона. Неизвестно, какими окажутся эти жизни. Сказал бы мне кто-нибудь, что в семьдесят лет я буду жить в ирландском городишке, замужем за страховым агентом! Но вот я здесь. И знаю, что несколько минут назад вам не хотелось сюда возвращаться, а теперь хочется. Я это точно знаю. Вернетесь же?
— Да, я вернусь, — ответила Нора.
После этого она бывала у Лори О’Киф по вторникам в два часа дня, порой ужасаясь предстоящему дню от одной только мысли об этом, в полной отрешенности брела по Бэк-роуд к Уифер-стрит. Она надеялась, что ни Филлис, ни О’Кифы не проболтались о ее уроках пения. И на работе Нора никому не сказала, даже Элизабет. Многие, и Джим с Маргарет в первую очередь, подивятся, с какой такой стати она берет уроки пения, когда ей полагается заботиться о доме и детях, беспокоиться о работе.
В первый час занятия Лори не разрешала ей петь; она заставляла ложиться на пол и дышать, или стоять и тянуть ноту, сколько удавалось, или разучивать гаммы. Затем Нора сосредотачивалась на первой строке “Последней розы лета”, и Лори учила ее не делать, как раньше, после “лета” вдох, а держаться до конца второй строки и после вдыхать естественно, как будто при разговоре или рассказе.
Иногда Нора думала, что так ей удается пережить вторник, сделать нечто новое, переместиться из дома в заповедный мир, изолированный от жизни снаружи. Однажды Лори поставила на рояль две маленькие абстрактные картины в рамках и потребовала, чтобы Нора не делала ничего — только смотрела на них. Мол, подлинная перемена наступит не в голосе, а в чем-то другом, чего и сама Лори толком не знает.
— Смотрите на них! — приказала Лори. — Смотрите, как будто потом их понадобится вспомнить.
— Чьи они?
Лори улыбнулась, но не ответила.
— Это просто узор? — спросила Нора. — Что они означают?
— Смотрите, и все.
На одной картине были только линии, на другой — квадраты. Разлинованная была выполнена в коричневом цвете, другая — в синем. Некоторые линии выделялись, как при рифлении.
— Не думайте, просто смотрите, — сказала Лори.
Нора не была уверена в красках, так как обе картины были затенены в той же мере, в какой насыщены цветом. Она всматривалась в тени, изучала их более темные границы, переводила взгляд справа налево, прослеживая линии до светлых отрезков.
— Сейчас мне от вас нужно следующее, — сказала Лори. — Пойте, смотрите только на цвета и не думайте ни о словах, ни обо мне, ни о чем-то еще. Извлекайте звук из того, что видите.
Урок завершился, Нора попрощалась с Лори, легкая от ощущения свободы, предвкушая шесть дней, в которые ей не нужно стоять у рояля и слушать приказы. Она договорилась с Филлис встретиться в субботу в холле отеля “Мерфи Флудс”. Там она с пристрастием расспросила ее о Лори.
— Они либо знала всех, включая де Голля и Наполеона Бонапарта, либо не знала никого и жила в своей обители, — ответила Филлис. — Но я никак не пойму, где именно эта обитель. И был ли это орден молчальников, где все пребывают в постоянном благоговении, или там пели и трепали языками.
— Она нагружает меня всевозможными упражнениями, — пожаловалась Нора.
— Она сама себе указ. И добилась успеха, сама себя сделала. Билли и комнаты ей построил, и рояль купил. А играть она действительно умеет. И я однажды слышала, как она разговаривала по телефону по-французски, так что хоть это правда.
— Почему вы меня к ней направили?
— Потому что она попросила. Она говорит, что в день похорон дала себе слово сделать для вас все, что сумеет. У нее очень доброе сердце. По-моему, все бывшие монахини такие, для них покинуть обитель — великое облегчение. А может, я зря так говорю.
— Она заставила меня смотреть на пару картин.
— По ходу пения?
— Да.
— Она делает это с очень немногими. Еще не сказала, что пение не занятие, а сама жизнь?
— Сказала.
— Она мне как-то заявила, что я могу петь что угодно, но толку не будет. У меня, по ее словам, этого нет.
— Нет чего?
— Чего-то очень важного. Но я не знаю, как оно называется.
На следующем занятии Лори снова велела Норе смотреть на цвета картин и представлять, как они возникают.
— Сначала их вовсе нет, и вот они медленно появляются, оттенок за оттенком. Проступают. Проступают.
Последние слова Лори произнесла почти шепотом, пристально наблюдая за Норой, которая всматривалась в полутона и тени.
Потом села за рояль и сыграла вступление. Нора научилась дожидаться конца фразы и только тогда вдыхать, а также следовать за партией и поддерживать ее темп. Ее голос уже сделался намного глубже обычного, она уже увереннее позволяла ему мрачно вибрировать на последних нотах. Нора знала, что Лори постоянно проверяет, смотрит ли она на картины, научилась доверять игре Лори, ее такту, ее отзывчивости.
Она полностью сосредоточилась на маленьком квадратике цвета. В нем что-то дрогнуло — что-то неуловимое, проступившее на короткий миг, но так отчетливо. Нора моргнула, и все исчезло. Рояль и голос затихли. Лори не шелохнулась. Нора тоже.
Лишь через месяц, после четырех или пяти уроков, она поняла, что музыка уводит ее от Мориса, от ее жизни с ним и жизни с детьми. И дело было вовсе не в отсутствии у Мориса слуха и не в том, что он не разделял ее интереса к музыке. Дело было в погружении туда, куда он не мог за ней последовать, даже мертвый.
Однажды Филлис снова упомянула общество “Граммофон”, и Нора кивнула, стараясь выглядеть серьезной. Морису, Джиму и, само собой, Маргарет еженедельные собрания “Граммофона” казались презабавнейшими городскими событиями. Одной из главных фигур там был Томас П. Нолан, исправно посещал собрания житель Гленбриена М. М. Ройкрофт, владелец крупной фермы и старого дома — по словам Филлис, георгианского. Говорили, он живет там один в окружении двух тысяч пластинок, а несколько комнат в доме буквально забиты книгами. Морису и Джиму доставляло бесконечное удовольствие называть Томаса П. Нолана “Томасом Придурком Ноланом”, а М. М. Ройкрофта — “Муму Ройкрофтом”. Они хохотали, и Маргарет с ними, а обе девочки, если они присутствовали при этом, смотрели на Нору и наслаждались тем, что она не находит в этом ничего смешного. Она знала Томаса П. Нолана и ценила его обходительность, а М. М. Ройкрофта часто видела за рулем диковинного старого автомобиля и гадала, как ему живется в Гленбриене и сам ли он ездит за книгами и пластинками в Дублин или посылает за ними.
И вот Филлис упорно зазывала ее на собрания “Граммофона”, которые проводились по четвергам в отеле “Мерфи Флудс”. Каждую неделю, по словам Филлис, кто-нибудь из членов выбирает, какую музыку слушать.
— Поэтому про каждого известно, какой у него вкус, — ну или дурновкусие. И самый ужасный — у доктора Редфорда, он просто раздавит вас длинными современными немецкими композициями. А лучше всех — каноник Кехо, он один играет сопрано. Он знает о сопрано больше, чем любой западный священник.
— У меня нет пластинок, — сказала Нора. — Во всяком случае, тех, которые я слушала бы годами.
— Тем более вам нужно прийти, они любят новеньких.
Она так или иначе знала всех, кто собрался, включая учителя и клерка одного из банков. Каноник Кехо, как выяснилось, отвечал за проигрыватель и колонки.
Нора никогда не бывала в этом зале гостиницы — во всяком случае, ни разу не видела его столь заставленным диванами и мягкими креслами. Она не поняла зачем — специально для общества “Граммофон” или с целью почтить каноника Кехо. Он уведомил собрание, что музыку на этой неделе выбирал мистер М. М. Ройкрофт из Гленбриена, и тот, поклонившись, вручил каждому по листку бумаги. Он комментировать не будет, сказал мистер Ройкрофт тоном несколько похоронным, пусть лучше музыка говорит за себя. Он начал с фортепианной сонаты Шуберта. Нора подумала о Морисе с Джимом и решила, что разделяет их