Егорка, услышав, как мама кричит в ванной, вопросительно посмотрел на Мишу, он слышал, что мама повышает голос, но редко. И никогда это не было злостью, просто иногда необходимостью или какими-то другими эмоциями, но не злостью.
– Всё нормально, малыш, мама устала просто, но это пройдёт, не бойся.
Из ванной вышел Петрович, аккуратно прикрыл за собой дверь и подал Мише ящичек с инструментом.
– А крепкие нынче тельняшки у вас шьют. Думал душу из меня вытрясет, а тельняшка выдержала. Надо же.
От Петровича по-прежнему разило перегаром, но других признаков опьянения не было, – трезв как стекло, подумал бы Миша, если бы не запах. С луноходом возиться долго не пришлось – просто отвалился один проводок и Миша быстро приладил его на место. Больше поводов оставаться у него не было, за всё время он так и не прошёл дальше вешалки для одежды, и опять топтаться на пороге казалось ему совсем уж неуместным. Маша из ванной не выходила, Петрович топтался тут же и, периодически, осторожно, через щёлку в двери, заглядывал к ней.
Миша аккуратной стопочкой сложил Славины вещи тут же, в прихожей, на газетку и, не зная, как ему поступить с Машей, принялся прощаться с Егоркой и Петровичем.
– Подожди, так как ты уходишь? – удивился Петрович. – А мы как? А она?
И он мотнул головой в сторону ванной.
– Так а я тут при чём? Что я могу? В смысле, кто я такой?
– Это не важно, ты друг его, как ты можешь их вот так вот, запросто, бросить? А что им теперь делать-то?
Мишу немного злило это и отчасти потому, что он понимал, что в чём-то этот сильно потрёпанный жизнью и алкоголем старик прав. Жизнь друга уберечь он не смог (да и не мог, физически, но это не отменяет же того, что не смог) и сам сейчас, что: вот сообщил, вещи отдал и всё, иди гуляй, отпуск же – порхай, как бабочка, ебись, как конь? Но и что делать в такой ситуации, к которой он явно не был готов (просто не думал о ней с этой точки зрения), Миша плохо себе представлял. Выручил Петрович.
– Ты это. Зайди завтра – дверь вон нам в ванную сломал, а чинить кто будет? Зайди уж, хоть дверь почини.
– Хорошо. Обязательно зайду. Завтра же, давайте, где-нибудь после обеда.
– Я дома круглые сутки, так что хоть бы и ближе к полночи.
На этом и расстались. Миша напоследок потрепал волосы Егорке, который выбежал сказать спасибо за починенный луноход.
Домой шлось тяжело и ничего не радовало: ни погода, ни весенний Ленинград, ни красивые девушки, которые проснулись от зимней спячки и массово гуляли по улицам, проспектам, площадям и скверикам. Просидев в парке дотемна, Миша видел, что вокруг всё не так: не так поют птицы, не так шелестят листвой деревья, не так звякают трамваи, не так смеются люди и, смеясь, раздражают. И хочется чего-то, а ничего не хочется. Так и сидеть бы тут до скончания веков и думать, как бы всё исправить.
Дома было тихо: мама тоже переживала из-за Славы, теперь ещё больше боялась за сына и сочувствовала Маше, даже предлагала поехать вместе с Мишей к ней, но Миша счёл это совсем уж ерундовой затеей: не маленький, сказал он маме, справлюсь и сам. Что как-то справится было понятно, но волновалась Вилена Тимофеевна совсем не за него, а за Машу – хоть уже почти и не болело, но каково это, потерять мужа, она помнила хорошо. А каково это – потерять любимого человека в тот момент, когда чувства только зародились и особо остры, особо глубоки и бескомпромиссны, хорошо могла себе представить.
– Ужин накрывать?
– Нет, мама, спасибо, я не голоден.
– Посидишь со мной?
– Позже, мама, я к себе, надо побыть одному.
«Отчего так глупы и упрямы эти взрослые дети? – думала Вилена Тимофеевна, убирая в холодильник фаршированную утку и салаты: праздничный обед, приготовленный ею к приезду сына, пожалуй, так и придётся выбросить нетронутым. – Отчего они думают, что свои чувства надо скрывать от родителей? Отчего стесняются нас и так любят уединяться? Одиночество – единственное, чего у меня сейчас в избытке, и я с превеликим удовольствием поделилась бы им с кем-нибудь. С кем угодно. Но, как хорошо, что он дома!».
Миша сидел в своей комнате на полу, свет не включал. Фонари с улицы светили жёлтым квадратом окна на него и на пол вокруг него, где были разложены остальные Славины вещи: какие-то конспекты, какие-то грамоты, какие-то дневники и парадная фуражка, сшитая на заказ в Севастополе, носить которую Миша не планировал, а вот, что отдал пилотку Маше немного жалел – пилотку он бы носил. Из одной тетрадки выскользнула на пол та самая фотография, где Маша с Егоркой сидели на скамейке и смеялась. Миша долго её разглядывал, потом встал и подошёл к окну: об него уже давно бился мотылёк и уже мешал. Миша, аккуратно словив, выбросил его в форточку и, прижавшись лбом к стеклу, проследил, как он резво рванул к фонарю, расталкивая своих собратьев и борясь с ними за право умереть первым, а после долго смотрел на бледную ноздреватую луну. Маша ему нравилась, но думал он сейчас об одном: сколько пройдёт времени и что должно случиться в её жизни, чтоб она смогла вот так же, как на фото, от души, смеяться?
С утра в квартире было тихо и это казалось странным: Петрович спал чутко и всегда слышал, как Маша с Егоркой утром уходят. Провалявшись в кровати до восьми, он решил сходить попить воды да заодно уже и вставать. На кухне был Егорка, он сидел за столом и ел криво отрезанный кусок булки, намазанный маслом и вареньем. Варенье было на столе, на руках и по всему лицу у Егорки.
– Завтрак чемпиона?
– Угумн…
– Не говори с набитым ртом, тебя мама не учила?
Егорка старательно прожевал:
– Больше ничего не нашёл съедобного.
– А чего ты не в садике?
– Мама сказала, что сегодня не пойдём никуда.
– А сама-то она где?
– Лежит.
– Плачет, что ли?
– Нет, в стенку смотрит и молчит. Попросила меня сходить и самому позавтракать, а если не найду ничего, то тогда уже её звать.
– И ты решил не звать?
– Она странная какая-то, как будто устала очень. Но мы же не делали ничего вчера, и всю ночь она же ничего не делала. Пусть полежит.
– Так, положи-ка этот кусок на тарелку. Я тебе сейчас чего-нибудь сварганю на завтрак, а потом уже сладкое.
Петрович пожарил яичницу (решил, что это быстрее и полезнее на завтрак, чем макароны с тушёнкой), покормил Егорку и включил ему телевизор. Сам долго курил на кухне, молча с кем-то разговаривал, что видно было по жестикуляции, а потом постучал в дверь Маши. Никто не ответил, и Петрович осторожно приоткрыл дверь:
– Маша? Ты тут одетая хоть, а то я вхожу?
Ответа не последовало. Петрович вошёл – Маша лежала на постели в той же одежде, в которой пришла вчера с работы, свернувшись калачиком и глядя в стену. Петрович пододвинул стул и сел. Покашлял – ноль реакции.
– Ты на работу-то чего не пошла? А лежишь чего? Плохо тебе? Может доктора позвать? Или что теперь: всю жизнь лежать будешь? Нет, ты полежи, раз надо, дело-то такое, мать, я понимаю. Сам не раз… это… ну, в общем… терял. Но то на войне всё было и там не так, там привыкаешь и просто ждёшь своей очереди, а тут, да… кто бы мог этого ждать…
– Петрович… – Маша зачем-то шептала.
– Тут я, ну, говорю же…
– Егорку покорми…
– Да покормил уже, что я, без понятия совсем по-твоему?
– Спасибо тебе, Петрович…
– Ты это, – Петрович встал, подтянул одеяло и накрыл им Машу, – лежи, короче, если что – зови. И, знаешь что, ты вот не ревела, я слышал, а зря. Не держи в себе – легче будет… ну… ладно… пошёл, значит, я… Лежи.
С этим надо было что-то делать, но что – пока было неясно. «Ладно, – подумал Петрович, – подождём удара, а там будем подстраиваться!». Ужасно хотелось выпить, но, судя по всему, придётся терпеть.
Миша пришёл к обеду (Маша из комнаты так и не выходила), переоделся у Петровича и взялся за дверь. Когда уже заканчивал, из комнаты вышла Маша, и Миша узнал её не сразу: бледная, растрёпанная с блуждающим взглядом и в помятой одежде – она была не очень похожа на ту, вчерашнюю, которую он увидел на улице. И не сказать, что выглядела прямо вот намного хуже (особенно если ты помнил, как она выглядела вчера), но какое-то безумие будто поселилось в ней и выглядывало наружу, отталкивая от себя со страшной силой. Маша, выйдя, растерялась: со спины Миша в тельняшке и брюках был не прямо как две капли воды, но похож на Славу, да и не то, что офицеры, а и просто молодые мужчины давно не бывали в их доме и вот на днях был Слава, а теперь – он. И Маша на миг всполошилась, растерялась, и злость за глупую шутку, вместе с отчаянной радостью, колыхнулись где-то внутри и ринулись к глазам и к горлу, а потом Миша обернулся, как-то неловко попытался улыбнуться, как-то неуклюже кивнул и наваждение схлынуло, как и не было его, и тоненькая ниточка внутри неё, на которой висела надежда неизвестно на что, звонко лопнула, больно ударив внутри, и слёзы вдруг хлынули потоками, – не больно, не стыдно, не обидно, а просто потекли. Маша захлопнула дверь, Миша вернулся к работе. «Надо же как-то утешить, что-то сказать, приободрить, – думал Миша, – может, даже надавить на то, что Славе бы этого не понравилось, что он бы этого не хотел, а хотел бы только радости для неё, только счастья, но, блядь, какое же это будет враньё! Слава подолгу сидел с её фотографией, разговаривал с ней во сне и уж точно не хотел лежать на дне и желать ей оттуда счастья. «Ну почему не я, чёрт, насколько бы это было легче!»
– А ты рукастый! – сказал из-за спины Петрович, неизвестно как там появившийся. – Можешь шабашить, пока в отпуске.
– Я и не то ещё могу, я же этот, как его, профессионал.
– Ага. Ясно-понятно, что не труба на бане. Пойдёшь сейчас?
– Пойду.
– И что?
– И ничего. Просто пойду.
– А пойдём-ка по стакану, если не брезгуешь с пролетариатом.
– А пойдём. Если и брезгую, то потерплю.
– Слушай, – Петрович занюхал первую рукавом, – а у тебя планы там какие на отпуск грандиозные?