Норд, норд и немного вест — страница 19 из 45

– Что делать в твоём Ленинграде? – спрашивали его друзья, планируя отпуск. – Айда с нами, в Крым! Там же море, понимаешь, радостные люди и женщины в купальниках, палатки поставим, костры, гитары, вино и никаких условностей!

– Бедненькие, – жалел их Миша, – это надо же так мозгом травмироваться, чтоб Айвазовского на костры с гитарами добровольно менять! Это же как нужно лениться, чтобы предпочесть женщину, которая полна загадок, пока в пальто и шляпке, на ту, которая в купальнике, и даже раздевать её неинтересно – и так же всё понятно. Как же весь вот этот процесс от знакомства до первого поцелуя в ваших палатках происходит? Тебя как зовут? А меня – так: пошли целоваться? Так, что ли? А как же вся вот эта вот охота, когда выслеживаешь жертву, сидишь в засаде, расставляешь силки, приманиваешь, распуская перья, прикармливаешь прекрасным и до последнего момента непонятно, чем это всё закончится! Это же, ребята, как первый раз теорию сопротивления материалов сдавать – дрожь в коленках, пока не вышел! Эх, жаль мне вас, серые, убогие людишки, и как хорошо, что вас так мало в Ленинграде: нам, нормальным самцам, свободнее дышится! Езжайте в свой Крым, а мы со Славкой в Ленинград! Да, Славка? Вот – один нормальный человек в экипаже, не считая нас со старпомом!

Славка, Славка… Как же так, дружище, а? Как ты столько места занимал, что ушёл и всё – столько пустоты вокруг стало, что кто бы мог подумать, что так ценен в моей жизни, что и поговорить теперь не с кем… Ну как, есть с кем, но не хочется: тот глупый, тот жадный, этот умничает всё время и высокомерен, как индюк, этот не понимает тебя, а только делает вид, хотя всё равно видно, что ни черта не понимает, у того и проблем нет никаких, но что ни скажи, то всё у него уже было, только много хуже… А мы с тобой столько лет, да, Славка, и не ругались ведь ни разу, ни разу ничего не делили, а только спорили, кто из нас кому должен уступить. Ну и что теперь мне делать, Славка? А с Машей ты не подумай, я серьёзно всё, я, не как раньше, я первый раз чувствую, что если не выйдет, то страдать буду, а не дальше побегу. Ты прости меня, ладно? Я, вроде как, всё равно чувствую себя виноватым перед тобой за то, что так думаю, но я попробую, Славка, хорошо?

Миша шёл медленно и разговаривал сам с собой долго, и разговор этот не удовлетворял его никак, но проговорить это нужно было всё равно хоть с кем, так почему бы не с Невским проспектом? Он так же, как и большинство людей, равнодушен к твоим душевным терзаниям, но хотя бы слушать умеет и не перебивает, а молча стелется под ноги, мигает фарами и шевелит тенями в знак особого расположения к тебе и к твоей именно проблеме, хоть на веку своём сколько он их повидал, – уж не больше ли, чем звёзд в небе?

Единственное, чего Миша не мог решить, так это говорить ли об этом с мамой. Мама его, обычно чуткая и внимательная ко всем (сейчас таким мелким и смешным) проблемам своих детей, всегда и неизменно встававшая на их сторону, в этот раз (почему-то был уверен Миша) осудит его непременно. И пусть, конечно, осуждения её он не боялся, а вот неизменно последовавшим бы за этим (а отступать Миша не собирался) охлаждением их отношений был бы не рад.

На чугунных перилах Аничкова моста сидела нахохлившаяся чайка – людей она отчего-то не боялась, и люди, смеясь, показывали на неё пальцами, но она, не понимая смысла этих звуков и поэтому не обижаясь на них, смотрела немигающим взглядом на толпу и словно ждала кого-то. Миша, поглощённый своими мыслями, прошёл мимо, не заметив её и едва не сбив рукавом. Чайка обиженно каркнула ему вслед и, упав с моста к воде, расправила крылья и заскользила над Фонтанкой в сторону Гутуевского острова. Дождалась ли она того, чего хотела или просто её отдых после длительного перелёта окончился… Да кто её знает – она же просто чайка.

* * *

За две недели они успели съездить и в Петергоф, и в Эрмитаж сходить, и в художественный музей, парк аттракционов и даже в цирк. Егорка чуть не каждое утро просыпался с вопросом: а придёт ли сегодня дядя Миша? Они много гуляли по городу, и Миша рассказывал им истории тех мест, в которых они бывали, о которых Маша, жившая в Ленинграде не так давно, и не подозревала, и часто, для красоты и эффективности, привирал, но Егорке нравилось. Маша так привыкла к тому, что Миша просто и естественно всё время рядом, ничего не требуя взамен, ни на что не намекая, что когда ночью у неё случился приступ аппендицита, не долго думая, позвонила ему с только вот вчера установленного им телефона и попросила помочь с Егоркой – потому как оставить его не на кого и она, наверное, может попросить взять его с собой в больницу, когда за ней приедет скорая… Но на этом месте Миша её прервал и был у них чуть не быстрее самой скорой. Он помог Маше собраться, долго ковыряясь на полках в шкафу (свет был из коридора, чтоб не будить Егорку) и показывал ей эту ли сорочку положить, и то ли полотенце она имела в виду. А она мучилась от боли и стеснялась, что он достаёт её вещи и складывает их в сумку, и видит там её нижнее бельё, и может быть, чёрт, всё-таки давно пора было выбросить те бабушкины рейтузы, в которых так тепло зимой!


Доктор торопил, и давать подробные указания было не с руки.

– Миша, ты тут справишься?

– Маша, я не то, что справлюсь, а сделаю это самым замечательным способом, давай, езжай спокойно, а мы тебя каждый день будем навещать!

– Ты извини, что я тебя среди ночи…

Но доктор нахмурился и прервал их, сказав, что вот на эти вот расшаркивания из мерлезонского балета точно нет времени, и Машу увезли в больницу.

Миша помахал Маше в окно и показал, что всё будет хорошо. После этого в квартире стало тихо и пусто. Миша походил из угла в угол, заглянул к Петровичу («чуткий сон» сопровождался таким храпом, что Миша моментально закрыл дверь, чтоб не разбудить Егорку), подёргал ручку средней комнаты, сходил на кухню и произвёл там ревизию продуктов, закрыл плотнее кран в ванной, чтоб не шлёпало, и пошёл в комнату Маши и Егорки. Спать не хотелось. Миша, как не уверял Машу, что всё будет в порядке, немного волновался. Он посмотрел на сладко спящего Егорку, но потом в голове откуда-то взялось, что на спящих детей смотреть нельзя и он, включив настольную лампу, начал изучать Машины книги. «Надо же, даже Конецкий есть» – с восхищением подумал он и взял в руки смутно знакомый томик – и точно: на внутренней стороне обложки было написано: «Моему душевному другу Славе с пожеланиями расти над собой и достигнуть, наконец, моих высот», а ниже его подпись и смешная рожица с высунутым языком. До самого утра Миша так и просидел с открытой на своей дарственной подписи (такой смешной тогда и такой глупой, нелепой и стыдной сейчас) книгой. И только когда совсем уже посерело за окном, сел на пол, положил голову к Егорке на кровать и уснул.


Разбудил его Егорка, казалось, тут же после того, как закрылись глаза.

– Дядя Миша, дядя Миша! – аккуратно тряс он его и смотрел сверху вниз.

– О, привет! Не спится?

– Уже утро же, пора вставать! А где мама? А что ты здесь делаешь? А ты когда пришёл? А почему ты на полу спишь?

– Так, стоп! У меня голова сейчас закружится от такого обилия вопросов! Давай-ка умываться, чистить зубы и завтракать! А за завтраком я тебе всё и расскажу.

Зубную щётку Миша с собой не брал – так торопился, что едва успел одеться, и поэтому чистил зубы пальцем, от чего Егорка смеялся, но Миша резонно возражал, что плохая гигиена всё-таки лучше никакой и на месте Егорки, он бы не смеялся, а мотал на ус, как надо преодолевать жизненные неурядицы. Егорка резонно возражал, что усов у него пока ещё нет, хотя уже не помешали бы, для красоты и солидности. Фу, ответил Миша на это, усы для красоты – это всё равно что дыра в мосту для надёжности.


На завтрак делали омлет с зелёным горошком и сделали много. Миша послал Егорку будить Петровича и тащить того на завтрак.

– Да что такое, малец? – возмущался Петрович. – Куда ты меня тащишь спозаранку? Не понял. А ты что тут делаешь?

– Военный переворот. Устанавливаю хунту, так что марш умываться и за стол!

– Какой стол? Семь утра!

– Я же сказал – хунта, так что никаких тут разговорчиков! Сказано – завтракать, значит завтракать! Давай, шевелись, – стынет же всё, и ребёнок вон голодный! И кроме трусов наденьте ещё что-нибудь на себя, будьте так любезны, гражданин Петрович!

За завтраком Миша рассказал, что Машу забрали в больницу на недельку:

– … но ничего страшного, доктор сказал это простой аппендицит, и он даже здесь, на кухне, мог его вырезать и лишь высокие стандарты советской медицины не позволили ему этого сделать. Так что завтракаем, собираемся и едем в больницу, проведывать Машу. Возражения? Вопросы? Прения?

– А что такое прения? – не понял Егорка.

– А мне-то за каким ехать? – не понял Петрович.

– Вот, Егорка, видишь – это и есть прения, – объяснил Миша, – говорят человеку, что надо делать, а он вопросы задаёт, как будто от его вопросов что-то изменится. Одежда-то приличная есть у тебя, Петрович?

– А я такой приличный, что меня одевать – только портить!

– Тут не поспоришь, но всё-таки, может, слышал: нормы морали и вся церемониальность в обществе, правила, приличия? Э, куда ты пошёл-то, а тарелку кто за тобой мыть будет?

– Хунта! – бросил Петрович. – Ладно, поеду с вами, пойду проверю, не доела ли мой костюм моль.

Больниц Миша не любил и чувствовал себя в них сильно неуютно, хотя в детстве даже к зубному ходил почти что с охоткой. Но потом отец надолго заболел и они с мамой навещали его, и вся эта обстановка вокруг, арестантские халаты, запахи, стены с местами отвалившейся краской и общее ощущение безнадёжности в воздухе, обильно подпитываемое слезами мамы, сделали своё дело, и с тех пор ходил Миша в больницы только на обязательные ежегодные медосмотры.

С одним из них связана была забавная история, и Миша рассказал её Петровичу, пока ждали в приёмном покое разрешения на посещение: заставили как-то Мишу пересдавать мочу, не то сахар в ней нашли, не то белок, и Миша, чтоб уж наверняка, попросил Славу на-сифонить в баночку за него.