— Нельзя ли расплатиться как-нибудь по другому? — спросил барон.
— Нет, нельзя! — сказал Замарашка.
— Ну, а можно, по крайней мере, поцеловать ее через платок? — спросил барон. На это Замарашка согласился. Барон получил дудку, спрятал ее в свой денежный кисет, сунул его в карман, хорошенько застегнулся и бегом отправился домой. Пришел к себе, хвать — дудки-то и нет, не лучше, чем у бабья. А Замарашка пришел себе вечером со всеми своими зайцами.
Барон просто из себя вышел: как он смел их всех так одурачить! Голову с него долой без всяких разговоров! Баронесса тоже поддакнула, что самое лучшее казнить такого мошенника; улики ведь налицо.
Замарашка судил иначе: он свое дело сделал, а потому и защищался перед бароном, как мог.
Но барону все равно было. Разве вот Замарашка наврет с три короба — да полным полные, тогда его еще, пожалуй, помилуют.
Ну, это-то пустяки! Как не наврать! И Замарашка принялся рассказывать все с самого начала, как и что с ним было, как он набрел на старуху, которая ущемила нос в расщелине пня.
— Надо врать ведь сколько влезет! — И пошел рассказывать дальше про дудку, про служанку, которая хотела купить у него дудку за сто далеров, про то, как он с ней целовался на пригорке, потом про молодую баронессу, как она с ним целовалась втихомолку в глуши лесной… — Надо ведь врать, сколько влезет! — и стал рассказывать, как скупилась старая баронесса на далеры и как щедро чмокала его. — Что ж, надо ведь врать, сколько влезет! — прибавил Замарашка.
— По-моему, короба уже полны! — заявила молодая баронесса.
— Ну, нет еще! — возразил барон.
Тогда Замарашка начал рассказывать, как пришел к нему сам барон, потом про белую кобылу и про то, как барону пришлось… пришлось… — Да, надо ведь врать, сколько влезет, так, с позволенья сказать…
— Стой, стой! — закричал барон. — Короба полным полны! Не видишь, что ли?
И порешили барон с баронессой, что делать нечего, всего лучше будет отдать Замарашке молодую баронессу и половину именья.
— Вот так дудка! Всем дудкам дудка! — сказал Замарашка.
Ловля макрели[30]
Я вырос у моря; бродил между шкер и по волнам у берегов с самого раннего детства. Родина моя славится бравыми моряками, но это и не диво: они начинают сызмала. Чуть детвора выучится держаться на ножонках — первым долгом, с раннего утра, еще в одних рубашонках, карабкается на первый камень или выступ, чтобы поглядеть, какова погода на море. Если тихо, сейчас палец в рот и потом кверху, — с которой стороны ветерок тянет? А как только соберутся с силенками, чтобы подымать весла, так уж живмя-живут в лодке и скоро выучиваются шутя справляться с опасностями среди волн морских. И я в отрочестве часто ходил в море с одним лоцманом, искуснейшим моряком, какого я только знавал. Часы, проведенные с ним, принадлежат к лучшим в моих воспоминаниях. Свободный, радостный, как птица, носился я по волнам; в легкой лодочке ездили мы бить в шкерах уток, гагар и тюленей. На однопалубной лодке мы выходили в открытое море на ловлю макрели, а когда встречали в море корабль, который надо было ввести в бухту, и спутник мой оставлял меня, я иногда возвращался домой один или в сопутствии мальчугана, подручного лоцмана. С тех пор я навсегда сохранил страсть к морю, к соленой воде. Но вместо всяких восхвалений привольной жизни моряка и моря я хочу поднести вам рассказ об одной нашей морской прогулке. Несколько лет тому назад я опять посетил родные места, и вот тогда-то мы и предприняли с моим старым другом прогулку, во время которой он рассказал мне истории, изложенные ниже.
Мы провели с ним несколько дней в самых крайних шкерах. Плавали мы на большом лоцманском боте. Было нас всего трое: сам Расмус Ольсен, я и мальчуган. Рано утром, еще на заре, вышли мы в море на ловлю макрели. Ветерок был слабый, береговой, который едва мог поднять густой туман, окутавший шкеры и голые прибрежные скалы; над нами кружились с хриплыми криками чайки; резко кричали морские ласточки, насмешливо стрекотали морские сороки. Свинцово-серая поверхность моря изредка оживлялась появлением нырка, кайры, стаи гагар или стонущего дельфина; воздух был тяжелый, насыщенный туманом. Расмус сидел на корме, на руле, а мальчуган переходил с места на место, глядя по надобности. Расмус был высокий, плотный мужчина с загорелым и обветренным добродушным лицом. В глубине его серых, умных глаз светилось, однако, серьезно-пытливое выражение, говорившее о привычке глядеть в глаза опасностям и об уменье глубже заглядывать в суть вещей, нежели это можно было предполагать, судя по его улыбке и шуткам, не сходившим у него с языка. Фигура его в надвинутой на уши зюдвестке[31] и изжелта-серой морской куртке принимала в туманном воздухе огромные размеры, невольно наводя на мысль, что перед тобой привидение из времен викингов; только викинги не потребляли табаку, а Расмус преисправно.
— Этакий ветер и игрушечного кораблика в канаве не перевернет! — сказал Расмус и сменил жвачку на маленькую почерневшую трубочку, не переставая озираться во все стороны. — Вчера вечером закат обещал хороший ветер, а сегодня — на вот тебе!
Мальчуган, глядевший вперед, сказал, что туман впереди как будто рассеивается.
— Черта с два! Все равно на солнце надежда плоха, — ответил Расмус. — Разве к вечеру разгуляется, а тогда, пожалуй, такой ветер пошлет, что опять нам не на руку будет для ловли.
Тем не менее скоро засвежело, так что мы могли сложить весла и быстро понеслись в открытое море на парусах. Туман мало-помалу редел, открывая позади нас синюю береговую линию и прибрежные голые островки. Впереди же расстилалось безграничное морское пространство, алевшее утренним румянцем. Чем выше подымалось солнце, тем сильнее становился свежий ветер с моря, хотя и береговой еще не ослабевал. Туман подымался с земли сплошной массой, точно покрывало. Теперь ветер был как раз для ловли макрелей. Скоро мы попали на целую стаю. Рыба клевала жадно, мы еле успевали вытаскивать этих серебристых деток моря. Но радость наша, как всегда, была кратковременна. Днем засвежело еще сильнее, поднялась зыбь, все сильнее и сильнее, наконец, лесы стали прямехонько, грузила запрыгали по гребням волн, а шквалы, несмотря на искусное лавированье лоцмана, начали перекатываться через борта и обдавать пеной и брызгами мачту и паруса. Пришлось убрать удочки. Мальчуган сидел, спустивши ноги в люк, болтал ногами, зорко поглядывал по привычке по сторонам, а время от времени исчезал в трюме, чтобы взглянуть на свои часы, лежавшие в большом красном сундуке.
— Да, недаром он так привязался к этому сундуку и часам! — сказал, улыбаясь и кивая головой, Расмус. — Не будь их, лежать бы ему с камнем на шее на дне морском.
Я спросил, что это значит, и Расмус начал рассказывать.
— Случилось это в октябре прошлого года; погода была жестокая; я с трудом держался в море, а он был со мной. Наконец я окликнул одно галландское судно и перешел на него. Но лодка с мальчуганом не выходила у меня из головы, и я все отвлекался от своего дела, поглядывал, как он справляется с волнами. Вдруг вижу — шквал налетел на корму и смыл мальчугана. Конец! Помочь ему мы не могли, хоть бы капитан и желал, — слишком далеко мы ушли. Я стал молиться за его душу; думаю — не увижу его больше. Являюсь домой и — первого его вижу. Он раньше меня вернулся. Вынимает часы свои, показывает и говорит: «Часы-то я сберег! Идут!» Ну, слава богу, — думаю себе, — что хоть ты-то спасся; лодка-то уж бог с ней, хоть она и стоила мне полтораста далеров, да парус новый только что поставил. «Как же ты спасся?» — спрашиваю. Оказывается… Да, да, мальчуган! — кивнул он мальчугану, который, посмеиваясь, еще сильнее болтал ногами. — Кому быть повешенным, тот не утонет! Шел бриг одного из наших хозяев. Вдруг слышат крик. Один из команды кинулся на нос, — нет, ничего не видать. Затем вдруг опять крик у самого носа судна. Сам капитан тоже подоспел, выглянул за борт, — мальчишка на сундуке сидит, руку высоко кверху держит, а в ней часы. Капитан едва успел дать сигнал рулевому, чтобы не налететь на мальчика да не пустить его ко дну вместе с сундуком. Потом удалось остановить судно, подали мальчугану конец и выудили его!
К вечеру ветер стих, и мы наловили еще рыбы под несмолкаемые рассказы.
— Да, да! — сказал, потряхивая головой и раскуривая свою трубку, лоцман. — А на юге-то заваривается каша! Этот ветерок был только утренней закуской нам, а вот теперь нас ждет настоящее угощение. Вон и рыба чует — не клюет больше. И птицы боятся. Слышь, как кричат и к берегу спешат? К вечеру чертовская погода разыграется. Нет, поглядите! Ведь как близко, просто доп…
«Доплюнуть можно», хотел он сказать, но не успел: мое ружье грянуло. Дельфин, кувыркавшийся в волнах близехонько от нас, начал бить хвостом с такой силой, что поднялся целый столб из воды и пены, точно водопад, вышиной с нашу мачту.
— Ну, этот тролль не пошлет уж нам дурной погоды! — сказал я, увидя, что вода окрасилась кровью. Скоро дельфин с громкими стонами опять показался над водой и перевернулся брюхом кверху. Расмус не замедлил зацепить его багром и с моей помощью втащил его в лодку. Лоцман был очень доволен добычей, обещавшей ему столько ворвани, и поворачивал животное с боку на бок, гладил его, словно спеленутого ребенка, говоря, что этот прежирный тролль обещает хороший запас жиру и на смазку сапог, и на лампы.
Эта шутливая болтовня о троллях и морских ведьмах, подымающих бури, пробудила во мне воспоминание об одной необыкновенной истории о ведьмах, которую, мне казалось, я слышал в детстве от Расмуса. Воспоминание было, впрочем, настолько смутно, что я колебался: действительно ли я слышал это от лоцмана или оно мне пригрезилось. Я и спросил Расмуса, не рассказывал ли он мне когда-нибудь истории о трех морских ведьмах.
— Ах, эту! — сказал он и рассмеялся. — Это из тех историй, что зовутся теперь «шкиперскими россказнями», а в старину в них крепко верили. Дедушка рассказывал мне ее, когда я был еще мальчишкой, но я не помню, с кем случилось это, то есть кто был юнгой — дедов дед или прадед. Дело же было так.