Норвежские сказки — страница 32 из 35

…он или закончил свой рассказ или прервал его и рылся в горячей золе своей погасающей трубкой…

— Да, это-то я слыхал, — отозвался Тор Лерберг, — это я тебя про другое спрашивал. Насчет того, что раз было с твоим отцом весной; помнишь, как он в поезжане попал?

— Ах, тогда вот что было, — тотчас начал парень снова. — Было это весной, в 1815 г., вскоре после Пасхи. Отец жил тогда на Оппен-Эйе. Снег еще не совсем сошел, но отцу понадобилось нарубить дров для дому. Пошел он на гору в Геллинге, что около дороги в долину О, нашел там засохшую сосну и стал ее рубить.

Вдруг и стало ему чудиться, что куда ни взгляни, все сухие сосны торчат. Выпучил он глаза, стоит, дивуется; только вдруг откуда ни возьмись целый поезд, — семь лошадей мышиной масти; словно будто бы свадебный поезд.

«Что это за народ едет такой дорогой через хребет?» — говорит отец.

«Мы из Остгалла, из Ульснабена, — говорит один из поезжан, — а едем в Вейен на новоселье. Тот, что едет впереди — пастор; за ним едут жених с невестой, а я отец невесты. Становись сзади на полозья и поедем».

Проехали немного, отец невесты и говорит моему отцу: «Возьми, пожалуйста, эти два мешка, а как приедем в Вейен, набей их картофелем, чтобы мы могли их взять с собой, когда поедем назад». «Можно» — говорит отец. Вот и приехали они на место, которое отцу показалось знакомым. Это было к северу от Килебакена, и стоял тут прежде старый летний хлев для скота. Теперь хлева не было, а стоял большой красивый двор, куда они и въехали. В дверях их встретили вышедшие из дому люди, которые стали подносить приехавшим вино. Поднесли и отцу моему, но он отказался. «На мне, — говорит, — платье рабочее, куда мне лезть в такую компанию». Тогда один из них и сказал: «Оставь старика в покое. Возьми лошадь и поезжай с ним обратно». Так и сделали. Посадили его в сани, запряженные такой же мышиной масти лошадью, и один сел за кучера. Проехали они небольшой конец до оврага к северу от Оппенгагена, — там еще песок берут, — и стало чудиться отцу, что он сидит между ушками ушата. Через некоторое время и ушата уж не стало, и тогда только отец опомнился. Топор его торчал в той же сухой сосне, которую он начал рубить. Вернулся он домой совсем как ошалелый и думал, что несколько дней пробыл в лесу, а на самом-то деле пробыл только с утра до вечера. И долго он не мог хорошенько прийти в себя.

— Да, в лесу много чего бывает неладного! — опять заговорил Тор Лерберг. — И мне случалось кое-что видать… из нечисти то есть… Коли спать неохота, расскажу вам, что раз со мной приключилось… тут, в Крогском лесу.

«Да как припустился бежать, так одним духом домчался до двора Гельге».

Конечно, все были не прочь послушать старика; на другой день приходилось воскресенье, так не беда было и посидеть.

— Лет тому, пожалуй, десять-двенадцать жег я угли тут в лесу у Кампен-хауга, — начал старик свой рассказ. — Зимой я жил там в шалаше; было у меня две лошади, и я возил уголь на Верумский завод. Раз и замешкался я на заводе, — встретил земляков из Рингерика. Поболтали, выпили вместе… водочки то есть… и назад в шалаш попал я уж часов этак в десять вечера. Развел я из углей костер около угольной кучи, а то темно было нагружать; нагружать же надо было с вечера, потому что в три часа утра уже выезжать следовало, если в тот же день засветло обернуться назад. Ну, развел я огонек и стал нагружать уголь. Только повернулся к огню да занес лопату, как вдруг — с места вот не сойти — налетели, откуда ни возьмись, снежные хлопья и загасили мой огонек. Я сейчас же подумал: «А ведь это горная старуха сердится, что я вернулся так поздно и беспокою ее ночью». Однако раздул я уголья снова и стал нагружать. Тут точно с лопатой что приключилось, — не сыплется с нее уголь в корзины да и только, все мимо. Наконец я кое-как нагрузил и стал вязать возы веревками. Утром в тот день я вставил в узлы новые палки, стал закручивать их, а они так вот и ломаются у меня в руках, ей-богу! Я наломал из ивы новых палок, снова приладил все и насилу-то, насилу справился. Потом задал лошадям корму на ночь, заполз в свой шалаш и уснул. Но вы думаете, проснулся я в три часа? Как же! Солнце уж стояло высоко, когда я продрал глаза, да и то голова была тяжелая-претяжелая. Ну, надо было самому закусить маленько да и лошадей покормить. Пошел, глядь, оба стойла в сарае пусты, нет моих лошадок. Рассердился я, выругался и пошел отыскивать следы, — за ночь-то снежок выпал. Смотрю, следы ведут ни в село, ни на завод, а к северу, и еще гляжу, за лошадьми-то шагал кто-то на широких коротких лапах. Прошел я с полмили до самой пустоши, тут следы разделились: одна лошадь отправилась на восток, другая на запад, а следы лап и совсем пропали. Пришлось шагать по снегу сначала за одной; она оказалась чуть не на целую милю оттуда, — стоит и ржет. Привел ее назад, привязал к шалашу и пошел за другой, ну и проходил далеко за полдень, так в тот день и не пришлось гнать лошадей на завод. Зато уж я дал зарок никогда не тревожить «старуху» по ночам.

Только «одно обещать, а другое сдержать». Через год, по осени, в самую распутицу был я в Христиании. Выбрался я из города уже поздненько, после обеда, а хотелось мне добраться домой до ночи, я и направился на Бокстад, по долине Сэрке и через лес, — тут ведь самый ближайший путь, вы знаете. Погода была прескверная, и смеркалось уже. Переехал я маленький мостик, сейчас за Рябиновым скатом, и вижу вдруг, прямо навстречу мне идет человек, невысокий, но страсть толстый, и косая сажень в плечах, а кулачищи по пол-аршина в поперечнике. В одной руке у него кожаный мешок; идет себе не спеша, вперевалочку. Только подъезжаю я, это, ближе, глядь, глазищи-то у него словно угли горят, а волоса и борода чисто как щетина торчат, — настоящее страшилище. Давай я про себя молитву творить. И только сказал: «Господи Иисусе, аминь», — он и пропал, словно сквозь землю провалился.

Еду я дальше и бормочу псалом, вдруг откуда ни возьмись он опять тут как тут. И глаза, и волосы, и борода так искры и сыплют. Я скорее «Отче наш» читать. Только дошел до «избави нас от лукавого», как тот опять пропал. Не проехал и четверти мили; гляжу, он сидит на мостике. Сидит, из глаз, из волос, из бороды молнии блещут, а сам он мешком своим трясет и оттуда синие, красные, желтые языки скачут, и треск слышится. Тут уж меня зло взяло. «Ах, да убирайся ты в преисподнюю, в свое болото, проклятый тролль!» — говорю ему, он и пропал. Но я таки сам струхнул после. Думаю: «Ну как опять покажется?» Выехал я на Зеленый скат, а там, я знал, рубил бревна один мой земляк. Я и постучал к нему в шалаш, чтобы пустил меня переночевать до утра. Что ж бы вы думали, он мне ответил? Он сказал: «Ездил бы днем, как добрые люди, так не пришлось бы на ночлег проситься». «Это-то я и сам знаю, Пер», — говорю я ему. Так он и не пустил меня. Я догадался, что тот уж побывал здесь и напугал Пера. Делать нечего, выехал я да и затянул во все горло песенку: «Дитя, дитя, превесело»… И только в долине Стуб нашел я ночлег, но тогда уж и ночь-то была на исходе.

Знахарка

В сторонке от проезжей дороги, в одном из средних поселков в долине Гудбранд, стояла несколько лет тому назад на небольшом пригорке избушка. — А может быть, и теперь еще там стоит. — Был апрель месяц; погода установилась тихая, ясная, снег таял, по всем скатам сбегали вниз ручейки, поля начинали оголяться; в лесу перебранивались дрозды; в рощах не умолкало щебетанье птиц, все говорило о ранней весне. В голых ветвях березы и рябины, торчавших над крышей хижины, перепархивали, греясь на солнышке, веселые синички; на самой верхушке березы заливался зяблик.

Внутри, в курной избушке без потолка, было мрачно, неуютно. Баба средних лет с простоватым выражением лица разводила огонь на низеньком очаге, подкладывая щепочки и сырые поленья под кофейный котелок. Когда это, наконец, удалось ей, она отерла от сажи и золы свои больные от дыма глаза и заговорила:

— Люди говорят, что заговор и литье потому тут не помогают, что не в порче тут дело, а просто это подкидыш. Днем заходил ко мне скорняк; он то же самое сказал, а он еще мальчиком видал в Рингебю такого подкидыша; тоже, говорит, почитай был без костей и мягкий такой.

Озабоченное выраженье лица показывало, как глубоко запали слова скорняка в ее суеверную душу.

Женщине, к которой она обращалась с речью, было на вид около шестидесяти. Она отличалась крепким сложением и необыкновенно высоким ростом; когда она сидела, рост ее, однако, сильно скрадывался, и она совсем не казалась высокой. Этой особенностью она была обязана своим необычайно длинным ногам. Недаром же к ее имени Губер прибавлено было прозвище «длинноногая». Седые волосы выбивались из-под белого головного убора, обрамлявшего темное лицо с густыми бровями и длинным горбатым носом. Выражение умственной ограниченности, которое вообще придавали лицу низкий лоб и широкие скулы, шло вразрез с несомненной проницательностью и смышленостью, светившимися в ее маленьких бегающих глазках, и с чисто мужицкой плутоватостью, игравшей в ее улыбке. Костюм ее обличал жительницу более северных областей, а все манеры и приемы знахарку.

Пока баба-хозяйка возилась с кофейным котелком, Губер покачивала рукой колыбель, в которой лежал хилый болезненный ребенок; на слова женщины она ответила спокойно и с достоинством, хотя блеск глаз и подергиванье мускулов около рта и показывали, что она весьма не одобряет приговора скорняка.

— Мало ли чего говорят люди! — начала она. — Говорят, чего сами не знают, милая Марита. На ветер брешут. А скорняк твой, может, и знает толк в кожах, а в болезнях да в подкидышах ничего не смыслит. Это я тебе говорю и ручаюсь. Уж я-то знаю; нагляделась на подкидышей. Тот подкидыш, о котором он говорит, должно быть, был у Бриты Брискебротен из Фрона; я его помню. Заполучила она его вскоре после замужества, а сначала-то у нее был славный ребенок, да вот тролли и подменили его своим отродьем, злющим-презлющим. Не говорил ни слова, а только ел да орал. У нее же духу не хватало бить его. Наконец-то уж ее надоумили, как сделать, чтобы он заговорил; ну, и увидала, кого растит у себя. Она обругала его чертовым отродьем, велела ему убираться в преисподнюю, откуда пришел, взяла метлу и принялась хлестать его по ушам. Вдруг дверь как распахнется, и кто-то вошел, — кто — она не видала, — схватил подкидыша, а ее настоящего ребенка швырнул на пол так, что он заплакал. — Или, может быть, скорняк говорил про Сири Стремхуггет? У этой тоже был подкидыш; сморщенный, высохший такой; точно без костей весь. Но он столько же был похож на твоего ребенка, сколько на мою старую шапку. Я его хорошо помню. Это было, когда я служила у пономаря. Помню, как она и заполучила его, как и отделалась от него. Тогда об этом много разговору было. Когда Сири была молоденькой, она служила в Кваме; а я ее помню еще с того времени, когда она жила дома у родителей. Потом она вышла замуж за Олу в Стремхуггет. Вскоре после того, как у нее явился первый ребенок, лежит она раз в постели, вдруг входит какая-то незнакомая баба, берет ее ребенка, а вместо него кладет другого. Сири привстала, хотела отнять своего ребенка, да сил не хватило. Хотела крикнуть мать свою, которая вышла, и не могла рта раскрыть от страха. Т