Норвежский лес — страница 53 из 57

Где и как я скитался, не знаю. В памяти остались сплошные пейзажи, запахи и звуки, но я ни за что не смогу вспомнить, где их видел, слышал и чувствовал. А тем более – в каком порядке. Я перебирался из города в город на поездах, автобусах, а порой и попутных грузовиках, расстилал спальный мешок и ночевал в любых подходящих местах: на пустырях и набережных, в парках и на вокзалах. Приходилось проситься на постой в полицейский участок, укладываться рядом с могилами. Мне было все равно, где спать, главное – чтобы не мешали, и я никому не мешал. Я закутывал тело, уставшее в пути, в спальный мешок, отхлебывал дешевый виски и сразу засыпал. В приветливых городах мне приносили поесть, давали средство от комаров; в неприветливых – вызывали полицию и прогоняли из парков. В любом случае, мне было все равно. Мне требовался лишь крепкий сон в незнакомых городах.

Когда подошли к концу деньги, три-четыре дня поработал, собрал какую-то сумму на первое время. Где угодно имелась хоть какая-нибудь работа. Я продолжал бесцельно перебираться из города в город. Мир – просторен, его наполняют удивительные вещи и странные люди. Один раз я позвонил Мидори – когда нестерпимо захотелось услышать ее голос.

– Слушай, уже давно занятия начались, – сказала она, – скоро сдавать рефераты. Что там с тобой? За три недели ни одного звонка. Где ты? Что делаешь?

– Извини, но сейчас я не могу вернуться в Токио. Пока что.

– Это все, что ты хотел сказать?

– Я и говорю, что сейчас ничего не могу сказать… толком. Вот, в октябре…

Мидори, не говоря ни слова, бросила трубку.

Я продолжал путешествовать. Иногда останавливался в дешевых гостиницах, где принимал ванну и брился. Глядя в зеркало, видел перед собой действительно ужасное лицо. Кожа загрубела от солнца, глаза ввалились, на впалых щеках появились непонятные пятна и ранки. Будто этот человек только что выбрался со дна темной ямы. Но если внимательно присмотреться, то было мое лицо.

В то время я шагал вдоль побережья Синъин[53]. Где-то в районе Тоттори или северной части префектуры Хиого. Идти по берегу было удобно, потому что на песке непременно имелись удобные места для сна. Собирая выброшенный морем плавник, я разводил костер, жарил и ел купленную в лавке сушеную рыбу. Пил виски и, вслушиваясь в шум прибоя, думал о Наоко. Я по-прежнему не мог осознать тот очень странный факт, что она умерла, что ее больше нет на этом свете. Я не мог в это поверить. Я слышал все – вплоть до того, как вбивали гвозди в ее гроб, но не мог свыкнуться с мыслью, что она вернулась в небытие.

Слишком отчетливой была моя память о ней. Перед глазами до сих пор стояло, как она нежно берет в рот мой пенис, а волосы падают мне на живот. Я помнил ее тепло, ее дыхание и свое безрадостное ощущение эякуляции. Как будто прошло всего пять минут. Мне казалось, что Наоко – рядом, протяни руку – и дотронешься. Но ее не было. Ее тела больше нет в этом мире.

В бессонные ночи я вспоминал Наоко – разную. Не мог не вспоминать. Слишком много во мне накопилось воспоминаний о ней. И они одно за другим вырывались наружу. Я был не в силах остановить их стремительный поток.

Я вспомнил, как она в то дождливое утро, надев желтый плащ, прибиралась в птичнике, как несла мешок с кормом. Вспомнил наполовину развалившийся именинный торт, вспомнил, как ее слезы вымочили в ту ночь мою рубашку. Точно – в ту ночь тоже лил дождь. Зимой она ходила рядом со мной в пальто песочного цвета. Всегда носила заколку и беспрестанно поправляла ее рукой. И заглядывала прозрачными глазами в мои. Накинув голубой халат, садилась на диван, подгибала колени и ставила на них подбородок.

Эти образы Наоко накатывались на меня, как волны прибоя, и уносили мое тело в странное место. В том странном месте я жил вместе с мертвецами. Там жила Наоко, и мы даже могли с ней говорить и обниматься. В том месте смерть не определяла завершение жизни. Там смерть была лишь одной из множества вещей, составляющих жизнь. Наоко продолжала жить там умершей. И говорила мне: «Все в порядке, Ватанабэ, это просто смерть. Не обращай внимания».

В том месте я не чувствовал горечи. Потому что смерть была смертью, а Наоко оставалась Наоко. «Видишь, все хорошо. Я же здесь», – стыдливо улыбаясь, говорила она. Эта ее привычка смягчала мне сердце и успокаивала боль. И я думал: «Если это и есть смерть, то не такая она и плохая штука». «Да, смерть – это пустяки, – вторила Наоко. – Смерть – просто смерть. К тому же, здесь очень легко», – доносился ее голос из шума мрачных волн.

Однако вскоре настал отлив, и я оказался на песчаном побережье в одиночестве. Я обессилел, я не мог никуда идти, а печаль окутала меня глубоким мраком. В такие минуты я часто плакал – сам с собой. Даже не плакал – слезы сами стекали ручьями, словно пот.

Когда умер Кидзуки, его смерть научила меня одному, и я затем хранил это в себе, как очень четкое представление. Или думал, что хранил. Вот оно: «Смерть находится не на противоположном конце жизни, а лишь затаилась в ней».

И это – правда. Своей жизнью мало-помалу мы пестуем смерть. Но это – лишь одна из истин, которые мы должны усвоить. Вот чему научила меня смерть Наоко. «Какой бы ни была истина, невозможно восполнить потерю любимого человека. Никакая истина, никакая искренность, никакая сила, никакая доброта не могут восполнить ее. Нам остается лишь пережить это горе и чему-нибудь научиться. Но эта наука никак не пригодится, когда настанет черед следующего внезапного горя». Я один-одинешенек слышал шум прибоя той ночи, внимая порывам ветра, день за днем беспрерывно размышлял об этом. Опустошив несколько бутылок виски, грызя хлеб, отхлебывая воду из фляги, с песком в волосах я шагал в первых осенних лучах солнца по морскому побережью все дальше и дальше на запад.


В один ветренный вечер я забрался в спальный мешок за какой-то брошенной на берегу шхуной, а потом пришел молодой рыбак и предложил мне закурить. Я взял сигарету и закурил – десять месяцев спустя. Он спросил: «Почему плачешь?» «Мать умерла, – почти машинально соврал я. – Нестерпимо горько, вот и странствую». Он пожалел меня от всего сердца. Затем принес из дому бутыль сакэ и два стакана.

На песчаном берегу в бурю мы на пару пили сакэ. Рыбак сказал, что тоже остался без матери – в шестнадцать. «Сложения она была хрупкого, но работала не покладая рук с раннего утра и до позднего вечера и умерла, словно износилась». Я пил сакэ и рассеянно слушал его рассказ, к месту вставлял нужные слова. Мне казалось – это повествование из жутко далекого мира. «Что же это такое?» – думал я. И внезапно меня охватила острая ярость – мне захотелось его задушить. При чем тут твоя мать? Я потерял Наоко! Из этого мира исчезло такое красиво тело. Зачем мне какие-то рассказы о чьей-то матери?

Но эта ярость почти сразу же исчезла. Я закрыл глаза и невольно прислушивался к бесконечной истории рыбака. Вскоре он спросил, ел ли я. Я ответил, что нет, но в рюкзаке есть хлеб, сыр, помидор и шоколад. «А что ты ел в обед?» – спросил он. «Хлеб, сыр, помидор и шоколад», – ответил я. «Жди здесь», – сказал он и куда-то ушел. Я пытался остановить его, но он исчез во мраке, ни разу не обернувшись.

Делать нечего – я в одиночестве пил сакэ. Все побережье было усыпано бумажными клочками петард, волны с рокотом, словно остервеневшие, разбивались на линии прибоя. Откуда-то появилась, виляя хвостом, тощая собака. Обежала мой костер явно в поисках съестного, но ничего не найдя куда-то скрылась.

Примерно через полчаса с двумя упаковками сусей и новой бутылью сакэ вернулся тот молодой рыбак. «Поешь это, – сказал он. – В нижней упаковке суси с инари[54] и нори. Оставь их на завтра». Он налил из бутыли сакэ себе, затем мне. Я поблагодарил и уплел рассчитанную на двоих упаковку. Затем мы опять пили сакэ, пока он не сказал, что больше не может. Рыбак предложил мне переночевать в его доме, но я сказал, что лучше останусь здесь, и он больше не приглашал. Расставаясь, достал из кармана сложенную вчетверо купюру в пять тысяч иен и сунул ее в карман моей рубашки. «Поешь что-нибудь питательное – ты плохо выглядишь», – сказал он. «Я не могу после всего, что ты для меня сделал, брать деньги». Но забирать их он не хотел. «Это не деньги – это мое настроение. Поэтому бери – не забивай себе голову». Делать нечего – я поблагодарил и оставил купюру себе.

Он ушел, а я случайно вспомнил подругу, с которой впервые переспал в выпускном классе. Подумал, как жестоко с ней обошелся, и мне стало зябко. Меня почти не интересовало, о чем она думала, что чувствовала и как все это ее оскорбило. Чего там говорить – до сих пор я даже не пытался ее вспомнить. Она была очень нежной, но в ту пору я считал нежность чем-то само собой разумеющимся и почти не оборачивался назад. «Чем она сейчас занимается? И простила ли меня?» – подумал я.

Стало плохо. Возле старой шхуны меня вырвало. Я перебрал, раскалывалась голова, стало противно за ложь и принятые у рыбака деньги. «Пора возвращаться в Токио», – подумал я. Нельзя же так скитаться бесконечно. Я скрутил спальник и уложил его в рюкзак, закинул его за плечи и побрел до ближайшей железнодорожной станции. Там спросил, как добраться до Токио. Кассир, посмотрев расписание, сказал, что с одной пересадкой на ночной поезд к утру можно добраться до Осаки. Оттуда до Токио ходит «синкансэн». Я поблагодарил и взял на рыбацкие деньги билет до Токио. Дожидаясь поезда, купил газету и посмотрел число. Второе октября 1970 года. Мое путешествие длилось ровно месяц. «Пора возвращаться в реальный мир», – мелькнуло у меня в голове.


Месяц скитаний не приподнял мне настроение, и удар, нанесенный смертью Наоко, не смягчился. Я вернулся в Токио почти в том же состоянии. Я даже не мог позвонить Мидори, потому что не знал, с чего начать. Как ей все объяснить? «Все кончено. Теперь мы будем счастливы». Так? Разумеется, так сказать я не мог. Однако что бы я ни говорил, какие бы слова ни использовал, в конце концов, правда, которую я должен был сказать, – одна: «Наоко умерла, Мидори – живая. Наоко стала белым прахом, Мидори остается живым человеком».