Носитель судьбы — страница 58 из 69

– Это дерево, – простонал Бенкей.

– Верно. Когда урочища прорвались и призраки залили мир за горами, когда наступила война богов, там был двор. Жили в нем люди, которые знали лишь насилие, огонь и железо. Двор, в котором повстречались Женщина-из-Огня и Мужчина-из-Тьмы. Где шла битва и лилась кровь. И росло там святое дерево, к корням которого прильнула Наша Скорбная Госпожа, пораженная насилием, кровью и гневом. Там уснула она от ужаса и принялась кричать в том сне над обидами в долине, а дерево пробудилось от ее крика и окружили ее, создавая башню. Так оно было.

– И когда это случилось? – спросил я.

– Давно… Я не помню того, что было раньше… Плохо помню. Годы назад. Годы миновали, да. Может два, а может и двадцать. Кто знает? Время в тумане течет странно, кто за ним поспеет?

Наконец он ушел, а мы остались одни в полуразрушенной хате с запавшей крышей и плетенными стенами, обложенными засохшей и растрескавшейся глиной.

Бенкей осмотрелся и дернул одну из жердей, что укрепляли крышу.

– Этой клетке не больше двух-трех лет, – заявил он. – Новых нет, и нет тех, что были бы старше остальных. Тут никто ничего не ремонтировал, а такие курени рассыпались бы после третьей порядочной зимы.

– Крышу мы подремонтируем, – сказал я. Он посмотрел на меня с удивлением.

– Но ведь мы тут не станем жить, а сегодня ночью дождить не должно. А это урочище полно живущих тут безумцев.

– Но в лесу, полном сумасшедших ройхо, мы тоже не выживем. К тому же нам нужно поймать коней, – ответил я. – И научиться этой проклятой песенке. Без этого мы не сумеем продраться сквозь долину. Эти призраки снова нас настигнут. Только с песней мы сумеем их отогнать.

А потому мы подремонтировали крышу и стены, но слишком не напрягались. Одна мысль, что нам придется остаться здесь дольше, чем на день-два, наполняла отвращением. Нам была нужна какая-то пища, пусть бы даже подгнившие и старые корнеплоды, и мы пошли работать на поле, которое указал нам Гильермо.

Некто со спиной и затылком, поросшими волчьей шерстью, указал нам корзины с землей, куда должны были мы переносить аккуратно выкопанные раздвоенной палочкой сорняки, а потом осторожно высыпать их на луг, однако остальные сторонились нас, явно опасаясь даже смотреть в нашу сторону. Ближе к вечеру кто-то без слова поставил перед нами сломанную корзину, в которой лежала горстка сморщенных и скрученных овощей и горстка сухих зерен пфасоли.

Мы вернулись в свою нищую мазанку готовить водянистый супчик, припахивавший гнильцой и землей.

В сумерках все жители долины принялись спешно прятаться в своих домах, мы слышали, как запираются двери и как подпирают их изнутри, как с хлопаньем затворяют ставни. Лишь кое-где виделся слабый отсвет светильничка.

Мы съели суп и сели в полутьме, понемногу подбрасывая в огонь. Снаружи пришла ночь, а вместе с ней снова появились шепоты и шелесты, что-то скреблось в плетенные стены и ковыряло засохшую глину между слоев плетенки.

Бенкей пытался играть услышанную мелодию, но была она настолько странной и чужой, что он тут же что-то попутал, и проникли туда нотки привычные, из степей саургарских провинций.

Он мерзко выругался и взглянул на свою флейту.

– Это не те звуки, – заявил он. – Мне придется сделать другую флейту, которая сыграет нужным образом. Иначе я не знаю, сумеем ли мы отогнать надаку.

– Сомневаюсь, что это надаку, – ответил я. – Те ведут себя по-другому. Не сидят между людьми и их не запирают в долинах. Им нельзя. Они приходят и уходят, порой склоняют к чему-нибудь верных. Они как игроки над доской, а не как пешки. Это духи-стихии, а не живые существа, которые спят или плачут. Полагаю, что Скорбная Госпожа – это Деющая. Настоящая живая Деющая, ошалевшая от сил урочища.

В ту первую ночь в Долине Госпожи Нашей Скорбной меня мучили кошмары, как и в каждую из следующих ночей.

А потом наступили пустые серые дни, когда мы то работали в поле, то пытались отыскать наших коней или учились песне под присмотром Гильермо. Не знаю, сколько оно продолжалось. Жилось там, словно во сне или в бреду. Я помню отдельные вещи, которые я делал, но не знаю, что было раньше, а что позже. Я плел корзину, носил глину. Бродил между домами и казалось мне, что обитатели равнины выглядят совершенно нормально. Я помню, как вколачивал себе в голову слова печальной песенки. Кажется, я сидел на склоне горного луга, стараясь, чтоб никто меня не замечал, поскольку тоскливый взгляд на земли вне долины мог обеспокоить Госпожу, а вокруг меня всходило и закатывалось солнце, по небу плыли облака – быстро, как клочья пены по воде ручья. Я помню и туман. Люди, увидев нас, шипели: «чудовища», – и прятались в домах. Я помню, что был как больной, но еще и подавленный, вечно уставший. Дети бросали в нас камни и палки, а мы оказывали им больше заботы.

Помню маленьких девочек в грязных бледных платьях с венками цветков в волосах, которые тихим хором пели песнь и успокаивали сон Госпожи. Порой ночью мы слышали топот и хриплый скулеж лошадей, стук железа и крики. Мы знали, что нельзя открывать двери и что порой утром кто-то исчезает. Я помню множество разных вещей. Не знаю только, как долго это продолжалось.

Пришел день, когда мы пропели и сыграли песенку Скорбной Госпожи без единой ошибки, от Hoy en mi yentana brilla el sol до последнего Porque te vas, и хотя Бенкей чуть не сломал пальцы в отверстиях флейты, а я почти свихнул челюсть и проглотил язык, прозвучало все как следует.

Мы тогда переглянулись и сказали друг другу: завтра.

Мы вышли на рассвете, едва посерело небо над горами.

Маршировали мы на север. Далеко обошли дерево, которое притворялось башней, где спала Скорбная Госпожа, и пошли дальше, продираясь сквозь лес и взбираясь на холмы. Когда мы начинали слышать вокруг шепоты и шелесты в листве, оба начинали петь. Так как и нужно, тихо и мелодично, негромкими голосами. Потом Бенкей играл, я пел, а шумы притихли, чтобы мы могли идти дальше.

Мы шли вьющейся сквозь лес тропинкой, не видя солнца и неба. Все время на север.

Я знаю об этом. Вынул из заплечного мешка, оставшегося от Бруса, «око севера» и держал его в руке.

Мы шли на север.

Пополудни мы вышли из леса и не увидели горного склона или перевалов.

Не увидели вообще никаких гор.

Лишь Долину Нашей Скорбной Госпожи с той стороны, с которой мы в нее вошли в первый же день, когда Гильермо вывел нас из леса.

Теперь мы шли на юг.

Я знаю это, поскольку держал «око севера» на руке, и мы шли в противоположном направлении тому, которое указывал его зрачок.

И все же путь не вел вверх.

Я помню, что когда мы вышли прямо на дома, темные и запертые, на сонные абрисы их во тьме, я держал «глаз» на ладони. А на краю села стоял Гильермо, опершись о столп, потому что конские ноги отказывали слушаться, и он ждал нас: черная фигура в синем полумраке.

А я смотрел, как зрачок медленно вращается, будто север был теперь везде.

Тогда я пал на колени перед единственной деревянной скульптурой Нашей Скорбной Госпожи и принес ей в жертву свои слезы. Вот только плакал я не над рассветом, не над насилием. Плакал я оттого, что она вообще сошла в мир и взяла эту долину под опеку. Я плакал потому, что родился, и потому, что родилась она. Но это не имело значения, поскольку слезы – чисты, и всякая из них для Госпожи лучший подарок.

Потом мы еще несколько раз – днем и ночью – пытались выйти из проклятой долины, но всякий раз, поблуждав, выходили прямиком к селению, а Гильермо стоял там со своей свирелью и ждал нас.

– Долина заперта, – сказал он. – Иначе зло вливалось бы сюда волной. Лишь порой случается так, что одинокие странники находят перевал и сходят по нему, чтобы попасть к диким детям. Но тот, кто раз сюда попадет, не может вернуться в проклятый мир урочищ. Так уж оно есть. Если уходят слишком далеко, всегда возвращаются на то же место. Да и зачем бы вам возвращаться за горы, где не ждет вас ничего, кроме насилия и несчастья?

А потом время потекло. Нет смысла утомлять рассказами о бедной хибаре, которую мы терпеливо ремонтировали, о работе в поле, о водянистом супчике, единственной награде за наши усилия. Всякое утро начиналось так же туманно, как и следующее, каждый день делали мы одно и то же. Никто никого не бил и не заставлял силой, но так ли, иначе ли, мы снова сделались рабами, только вот теперь пленила нас долина и Скорбная Госпожа – а свободен здесь не был никто.

Много раз мы пытались выйти в горы, и всегда с одним и тем же результатом.

Мы снова попадали в селение и затворяли за собой кривые дверки проклятой хибары. А потом дни сочились своим чередом. Солнце вставало и закатывалось. Порой Госпоже снился кошмар, и тогда приходилось бежать в домик, запирать дверь, жечь сальную свечу и петь ее песню, пока она не успокоится.

Кроме этого, были лишь корнеплоды, зерно, фрукты и овощи. И земля – сухая и полная пыли или болотистая. И новые дни. Много дней. Где-то там был мир. Правление Праматери душило Амитрай, остатки кирененцев блуждали пустошами, страдая от голода и убегая от армии, кто-то, возможно, насиловал Воду, Сноп и Н’Деле сидели, ожидая, на берегу моря, моя славная судьба, назначенная мне Ведающими, ждала где-то там, и не могла дождаться, а я носил ведрами навоз на поле.

Мир где-то там сражался, и судьбы его ждали решений, а мы торчали, плененные, среди тумана и клочков поля, на которых царило спокойствие. И ничего более. Серый, хмурый, безопасный покой.

В одном мы были уверены – что не желаем идти к Башне и вставать там перед Скорбной Госпожой. Никто из нас не желал получать новое имя и новое тело, ходить потом неуверенно на копытах и рвущих болью ногах животного, не приспособленных к тому, чтобы нести туловище человека, носить рога или волочить вечно трескающиеся и кровящие, бесполезные крылья.

Мы не хотели, но все случилось иначе. Никому не пришлось волочить нас или приманивать в Башню Скорбного Сна, мы пошли туда сами вместе с остальными.