Носочки-колготочки — страница 30 из 40

И точно, волшебное заклинание сработало, мама выключила воду, вытерла руки, села на стул и посадила Аннапалну к себе на колени. И немножко её покачивала, и вытирала ей мокрые щеки и нос, и пела очень хорошую песню. Аннапална очень такую песню любила, даром что слов в ней было мало, а смысла и того меньше: «Козявка, козявка, глупая пиявка, козявка, козявка, мелкая пиявка…» – пела мама и качала Аннапалну.

А Аннапална утерлась, осторожно покосилась, не видит ли мама, какое от соплей большое пятно получилось у неё на футболке, и заплакала опять, но теперь уже счастливо и облегченно.

* * *

Маленький малыш стал совсем большой, просто так уже и не поднимешь. Нужно подумать, как подойти, как наклониться, как ухватить и сгруппироваться, чтобы не нанести себе непоправимый вред здоровью. Но одна из самых непременных вещей для маленького большого малыша – по-прежнему спросонья (с такого спросонья, которое на самом деле еще совершенный сон) вскарабкаться на руки, одновременно свернуться в плотный клубок и растечься мысью, припасть октопусовой присоской, уконопатиться, зарыть нос от света и откуда-то оттуда, из потаенных глубин, самым жалостным голосочком затребовать: «Мама, я хочу в туалет с тобой».

Говорим «с тобой», имеем в виду «на тебе». Известное дело, мама вздыхает и несет нарост гриба чаги по утренним хлипким сумеркам прочь от теплых одеяльных клубов и сырного круга лампы – а эти ноги, взятые на руки, уже доросли до моих собственных коленей. Кто бы мог подумать, что грибы растут так стремительно?

* * *

Отбой и подъем, вот аверс и реверс медали, которую мне не получить никогда. Зимнее утро не имеет никаких признаков утра, рассудок восстает против идеи пробуждаться в очевидную ночь. Как можно убедить другого в том, что уже утро – подъем, завтрак, – если сам в него не веришь?

Анна держится за подушку до победного, поэтому поутру к Анне приходят крабы.

Крабы-крабы-крабы-крабы боком-боком-боком-боком и за попу ЦАП.

Авторская разработка! И я не устаю восхищаться лояльностью этого ребенка, лично я бы, если бы ко мне приставали поутру с какими-то там крабами, немедленно бы зарядила всем крабам в клешни, но Аннапална, не открывая глаз, начинает похихикивать, отпихивает крабов рукой, потом выдрыгивает из-под пледа веселую голую пятку, но крабы не сдаются.

Когда Анька в состоянии чуть большей адекватности восприятия, то крабы еще подразделяются на маленьких крабов и больших крабов – и Анька, пока крабы к ней подбираются, взволнованной чайкой торопливо кричит: «Мама, это какие крабы, какиекакие-какие крабы?!»

Большие крабы лихие и кусачие и такие «запопуцап».

Надо хохотать и отбиваться, а маленькие крабы очень маленькие, жалостно попискивают и лезут на ручки, чтобы их погладили, и их непременно и охотно берут на ручки и гладят.

Когда же приходит время отбоя, о-о, Аннапална на многое готова, чтобы оно пришло чуть попозже. Удивительным образом, примерно за час до сна, день напролет требующий внимания, общения и участия мой ребенок вдруг становится изумительно ненавязчивым и неслышно саморазвлекающимся существом.

Чем ближе время сна, тем больше я напоминаю себе крайне неопытного игрока в гольф, который всё гонит и гонит мяч к лунке, но, удивительным образом, при каждой подаче, вроде бы совершенно прямой и направленной в конкретное место, строптивая верткая сфера исхитряется как-то так неуловимо отклониться, чтобы ни на дюйм не приблизиться к цели, а то, зачастую, еще и удалиться.

Чуть отвлечешься от контроля над процессом и вот, снова сосредоточившись, обнаруживаешь, что из ванной доносятся странные звуки переливаемой из емкости в емкость воды и какие-то варяжские песни. А ушли-то туда чистить зубы. А входишь в ванную – и видишь щедрый и лихой росчерк зубной пастой от угла до угла большого зеркала, и, в общем, совершенно не находишь, что сказать, а только стоишь и смотришь тупо на это зеркало, редко моргая.

«Смотри, мама, я рисовала», – гордо говорит между тем автор, ничтоже сумняшеся, и краем не смущенный по поводу так и невычищенных зубов.

Пятнадцать раз попросить стоять ровно, пока я дочищаю ей зубы, десять раз – не закрывать рот, двенадцать – не строить рожи. Не петь песни, не уходить прочь, не наклоняться, не прыгать, не плясать, не рассказывать ПРЯМ ЩАС мне свой прошлоночный сон, да, конечно, я очень хочу, чтобы ты меня поцеловала, но, пожалуйста, можно после того, как мы дочистим зубы? Но, в общем, на самом деле, никогда нельзя.

Переодевание в пижаму включает в себя кувырки, стойки на лопатках, скачки по матрасу, забывание снять майку и напяливание пижамы поверх нее. Наконец носительница пижамы повержена на подушки, но не сдается, требует воды, просится в туалет, задает дюжину очень важных вопросов, и каждый, как обычно, предваряет церемониальным: «Мама, а можно я задам тебе один вопрос?»

Я скриплю зубами и сдерживаюсь, но, натурально, каждый вопрос начинается с этой, неторопливо и с паузами артикулируемой фразы, всегда: клянчит прочитать еще две странички, почесать спинку, погладить ножку, пожалеть ручку.

Выползаешь потом из спальни, как тореадор с арены, в сбитых чулках, шатаясь и волоча за собой по земле плащ и рапиру, и на щеке у тебя боевая мета зубной пастой.

* * *

Отковыряла в спальне кусок обоев со стены над кроватью (будучи уже многажды за подобное строго предупреждена).

Я изрядно разозлилась, отругала, лишила чтения книжки на ночь и вышла в другую комнату остывать.

Клиентка, конечно же, рыдает, я киплю, клиентка стенает, я клокочу. Десять минут, пятнадцать, наконец давление пара в ушах спало и я иду в спальню.

В спальне, конечно, зареванный кабачок, весь в соплях и отчаяниях, поднимает горестную голову с подушки и совершенно неожиданно, с оттенком какой-то даже светскости спрашивает меня: «Ну, что? Какие новости?»

Я теряюсь и теряю остатки гнева. Такие новости, маленькая малышка, что мама тебе досталась так себе. Довольно усталая, не очень справедливая и не особенно весёлая. Такие новости, что зима нам досталась в этом году бесснежная, пасмурная, голая, тревожная, темная даже в полдень. Но еще есть пара недель, и, может быть, еще будет хоть один снегопад на прощание, и еще случится то, чего мы так долго-долго обе ждем и никак не можем дождаться: будет мир новый, чистый, белый, притихший, светлый даже ночью, весь как обещание и примирение, как долгожданная ласка, когда горько и отчаянно плачешь, свернувшись в безнадежный узел под своим одеяльцем, и наконец слышишь шаги, и тень заслоняет свет ночника и теплая рука ложится на затылок. Такие новости, истребительница обоев, заснувшая умиротворенно у меня на плече, тщательно и надежно обвернувшаяся моей второй рукой, для окончательной верности подоткнув её кончиками пальцев себе под круглое нежное щенячье пузо.

* * *

У Аннапалны есть подруга Маруся. Внешне Аня и Маня – натуральный комический дуэт типа Пата и Паташона, или Тарапуньки и Штепселя. Аня – рослая крепкая матрешка с косой ниже пояса, Маня полупрозрачный короткостриженый клоп, мельче Ани раза в полтора, даром что девицы одногодки и разница у них в несчастные четыре месяца.

Дружат девицы примерно с тех пор, как научились ходить и сообща обглодали по этому поводу ставшие наконец доступными подлокотники дивана у Мани дома, и с годами дружба только крепнет, впрочем, и ссориться к школе они научились так, что соседи в пределах двух кварталов на всякий случай ссыпаются по лестницам в подвалы и другие места эвакуации словно по сигналу воздушной тревоги.

* * *

Аня и Маня ожесточенно спорят, можно ли Аннапалне, с её аллергией на яйца, есть киндер-сюрпризы.

– Это же яйцо! – восклицает Маня и экстатически таращит глаза, заламывая руки.

– Это же шоколад! – возмущенным шмелем взвивается Аннапална.

– Ну и что? Яйцо же!..

Родители, числом три штуки, сидят тут же, в машине, молча, стараясь не хрюкать слишком громко.

– Это что?

– Не «что», а «кто»! Это Ленин!

– Это «кто»?

– Не «кто», а «что»! Это золотая рама!

* * *

Малыш выползла из постели утром, повозилась в темной ванной – когда сильно недопроснулась, свет она не включает. Потом вдруг слышу, носом хлюпает, прихожу – сидит на краю ванны в темноте, и печалей полная ванна.

– Ты чего это тут? – спрашиваю.

– Я… – говорит дрожащим голоском, – я тут надумала плохого. Я подумала: вот ты умрешь, а вдруг мне захочется тебя обнять, а я тогда не смогу. А еще, что ты станешь старенькой бабушкой потом, а я хочуууу (и тут срывается в рыдание совсем), чтобы ты всегдааа была такая красиииваяяяя, а если я захочу увидеть твое лицо, какое оно сейчаааас…

И это так пронзительно.

Вот сидит человек в темной ванной и остро переживает тленность бытия, в самый первый, ну, или в какой-то из первых разов, когда осознание, что придется расстаться со всеми любимыми, остро заточенным железным пальцем трогает тебя, нежного и беззащитного, как медуза, сразу внутрь, в самое горло, в самое сердце.

Сидели в темноте на ванне вдвоем.

Я говорю:

– Когда стану старушкой, то всё равно буду тебе нравиться и всё равно буду красивая, потому что люди, которых мы любим, всегда прекрасны, потому что мы смотрим на них в свете своей любви. Не боись, – говорю, – мышь. Я буду красивая старушка, я тебе понравлюсь.

– Неет, – рыдает мышь, – ты же будешь старая и не такая, как сейчас. У тебя лицо другооое будееет.

Тут я рассказала ей про бабушку, которую встретила вчера в троллейбусе. А я как раз встретила старушку потрясающей, неимоверной красоты. Ехала напротив неё остановки четыре и адски мучилась, что не могу, конечно же, подойти к ней, перегнуться через её соседей, перекричать шум улицы, мотора, человеческого гомона и попросить её позировать для портрета, внезапно так. Ах, какая была бабушка, дружочки! Копна седых снежно-белых кудрей, только чуть-чуть остались отдельные черные пружинные нити, густая пышная копна, убранная волной ото лба, а лоб высокий, а нос точеный, гордый скульптурный профиль, руки в серебряных кольцах. И одета, одета!.. Просторная белая блуза, рельефной крупной вязки зеленый жилет – клёвый жилет, не унылое самовязаное нéчто, а вот прямо кардиган-безрукавка. Серые широкие брюки со стрелкой. Марлен Дитрих. Не знаю, как я в старушке дыру взглядом не прожгла.