объяснений он рассказывал невероятные истории о приверженности своего бывшего хозяина к опиуму и гаремным радостям. Мать Музаффара с рождения давала ему постепенно возрастающие дозы ядов, чтобы приучить к их воздействию. В итоге насекомые, садившиеся на него, мгновенно дохли, а наложницы страшились его благосклонности — вполне естественно, ибо та всякий раз оказывалась фатальной. Даже герцог, бывало, смеялся над этими небылицами.
Тейшейра все время напоминал себе, что человек этот не был ничьим другом — ни его собственным, ни герцога, ни короля. Но потом Переш прислал ему депешу из Айямонте, в конце которой имелось язвительное распоряжение: «И включите в команду этого Осема, раз уж вы так благосклонно о нем отзываетесь». И вот он здесь, бывший королевский министр, ныне ухаживающий за зверем в трюме.
— У него на вас зуб, — продолжал Осем. — Это из-за коня, да? Почему здесь нет его коня?
Тейшейра помнил подобные вопросы по переговорам в Камбее: озадаченность, под которой различимы слабые извинительные нотки. Его тактика, в чем-то схожая с наигранной наивностью Осема, состояла в том, чтобы отвечать в таких случаях прямо.
— Я его пристрелил, — сказал он.
Осем задрал брови.
— Пристрелили? Но ведь это язык дона Франсишку, а не ваш, друг мой. Боюсь, вы могли сказать ему что-то оскорбительное, хотя бы из-за незнания местных обычаев.
Сейчас оба они готовы были рассмеяться, пародируя самих себя — или тех самих себя, которыми были на берегу. Потом Осем посерьезнел.
— Вам следует умиротворить его, дон Жайме. По-моему, одного злобного животного на борту вполне достаточно…
— Его злость ничего не означает, — с презрением в голосе отозвался Тейшейра. — Орать да палить — вот и все, что он умеет.
На этом они распрощались, и Тейшейра вернулся в крохотную каюту на баке, где стал сооружать себе импровизированный стол, придвигая к тонкой переборке сундуки и ставя их друг на друга, пока из-за переборки не послышался злобный окрик дона Франсишку: «Тихо!» Он в унынии оглядел свое обиталище, улегся на койку и заснул.
Последовавшие дни проходили неощутимо, отличаясь один от другого не видами или звуками, всегда неизменными, но ветром. С каждым его порывом паруса раздувались, словно огромные легкие, но теперь, когда земли нигде не было видно, Тейшейре казалось, что корабль просто качается вверх-вниз на зыби, никуда не продвигаясь. Ветры, капризные и слабые, то дули, то затихали, постоянно меняя направление, так что матросы постоянно карабкались по мачтам и реям, наивыгоднейшим образом устанавливая паруса, которые не позже чем через час приходилось переустанавливать, чтобы их драгоценная сила не расходовалась на бесполезное обмахивание просоленного и раскачивающегося корпуса. Они плыли на запад, и при каждом восьмом перевороте песочных часов дон Франсишку и Гонсалу сменяли друг друга на вахте, хотя командовал судном фактически лоцман. Гонсалу устроил на полубаке небольшой парусиновый навес, под которым и проводил свои дни, наблюдая за водой, чтобы обнаружить изменения в направлении ветра. После того краткого мгновения, когда показалось, что они пропали, и на лице лоцмана мимолетно отобразилась безнадежность, он больше ничем не выдавал своих чувств. Говорил он редко, и хотя дон Франсишку, в интересах дисциплины, настоял, чтобы трапезничали они вместе, трапезы эти проходили в неловком молчании; оба избегали смотреть друг другу в глаза. Час за часом просиживая на баке и передавая указания Эштевану, Гонсалу в большей мере являлся частью корабля, нежели его команды. Во время ночных прогулок по палубе — жара в его каюте часто бывала удушающей — Тейшейра наблюдал, как тот стоял, прямой и совершенно неподвижный, припав глазом к маленькому квадранту, наведенному на Полярную звезду, и выжидал порой добрых полчаса, чтобы грузик инструмента достаточно уравновесился. Тогда Гонсалу записывал показания и спешил вернуться к своим картам и чертежным приспособлениям. В одну из ночей Тейшейра последовал за ним.
— Мы вот здесь, если я правильно все вычислил.
Гонсалу уперся пальцем в конец линии, начинавшейся от кружка, обозначенного «Гоа», и зигзагами шедшей вперед, образуя зазубренную параболу. Любопытство Тейшейры его, похоже, не удивило и не насторожило. Говорил он тихо и почти монотонно, поскольку предмет этот был слишком ему знаком, слишком въелся в его сознание, чтобы вызывать особый интерес.
— Землю мы увидим у Гвардафуя. А может быть, только у Дельгадо. — Он указал на два мыса, далеко отстоящие друг от друга на побережье, вдоль которого им предстояло плыть. — Затем — Мозамбикский пролив. Чтобы пройти через него, нам нужно дождаться благоприятного ветра, но к тому времени шансы у нас возрастут.
Тейшейра взглянул на остров Сан-Лоренсу.
— А почему не плыть прямо?
Он провел прямую диагональ к оконечности континента. Гонсалу помотал головой.
— Слишком рано для этого времени года, и, потом, эти мели у Гаражуша… Вот здесь.
Тейшейра провел кончиком пальца по карте, прочертив линию к другой стороне континента, к Сан-Томе, крошечной точке в изгибе огромной массы суши.
— Здесь нам надо будет высадиться на берег, — сказал он. — Там мы получим указания. — Гонсалу нахмурился, но ничего не сказал. — Дон Франсишку это понимает? — продолжил он.
Гонсалу пожал плечами и некоторое время молчал.
— Это имеет отношение к зверю, — сказал наконец лоцман.
Тейшейра, с запозданием поняв, что это вопрос, поспешно кивнул.
— Зверь — это и есть наша задача. Зачем бы еще герцог позволил нам отплыть так рано?
Он хотел сказать больше, но тогда Гонсалу распознал бы его намерение, которое состояло в том, чтобы привлечь лоцмана на свою сторону, сделать союзником. Тейшейра прикусил язык. Лоцман стал убирать карты. Тейшейра уже встал и собирался уйти, когда тот снова заговорил.
— Аркебуза оглушила вас, когда вы пристрелили его коня.
Тейшейра кивнул, удивленный, как всегда, фразой, произнесенной Гонсалу по собственному почину.
— Он сказал, что потребует удовлетворения. Не на борту корабля. Как только мы достигнем земли. Вот что он сказал.
Тейшейра коротко поблагодарил за предостережение и пошел к себе в каюту, осторожно ступая, чтобы не задеть спящих матросов. Улегшись на койку, он не переставал изумляться тупости дона Франсишку. На борту корабля он был хозяином, абсолютным властителем, которого никакие последующие выговоры не могли удержать от того, чтобы поступать так, как ему заблагорассудится. На берегу же он станет очередным безденежным говоруном, вернувшимся из Индий, будет тщетно искать милостей и вскоре опустится до рассказывания небылиц в трактирах ради дармовой выпивки. Улицы Белена кишмя кишели подобными персонажами. А вот сам он был посланием дона Маноло, которого защищал и поддерживал не кто иной, как могучий дон Фернан де Переш… Он улыбнулся, вспомнив оскорбления, брошенные ему в лицо на лугу за церковью, в городе на другом краю света. Потом вспомнил, что и высадка в Сан-Томе тоже может считаться «пребыванием на берегу». Там они могли оказаться на равных. Он — это только помеха, сказал себе Тейшейра. Не забывай о своей цели.
А целью был зверь: развлечение, подкинутое Музаффаром, лохань, в которой мог бы вдоволь порезвиться и потешиться кит португальского любопытства. Но впоследствии зверь стал помехой для герцога, который с запозданием догадался упомянуть о нем в одной из своих депеш, Маноло либо Переш ухватились за нее, и вот зверь сделался крупнотоннажным грузом здесь, на борту корабля, и предметом фантастических слухов и домыслов на медленно идущих переговорах в Айямонте… В таком состоянии он и пребывал сейчас, продвигаясь к тому, чем станет потом. Переш разглагольствовал о единорогах, но этот зверь был груб, а маленькие его глазки глубоко сидели в мягком цилиндре головы, словно какое-то нежное существо было заключено в скорлупу из серого гипса и теперь ярилось там, доведенное до безумия неволей. Чиновники в Айямонте, напуская на себя важный вид, будут говорить о нем как о «другом факторе в наших расчетах» или о «предмете нашей частной сделки», потому что он принизит их, будучи смехотворным. А его святейшество захлопает в ладоши в сумасбродном восторге: они предвкушали, что так он и сделает, а затем скрепит печатью вожделенную буллу, предвкушали, что понтифик и зверь понравятся друг другу. Думал Тейшейра и о том моряке, которого вынесли на палубу с продавленной грудью. Зверь убил человека, причем «с преизрядным тщанием». Этот Ганда был его оправданием, когда он пристрелил коня дона Франсишку.
Теперь они избегали и взглядов, и общества друг друга, что в тесном пространстве «Ажуды» было практически невозможно. Встречались они только за едой. Эштеван затевал бессвязную беседу, обсуждая курс корабля с Гонсалу, который, казалось, менее всех остальных склонен был к разговорам. Когда к дону Франсишку обращались напрямую, тот отвечал с грубоватой прямотой, критикуя собственные таланты мореплавателя. Его предложения по установке парусов, прежде чем быть переданными команде, процеживались лоцманом, который слегка подправлял их или откладывал до перемены ветра, устраняя самые опасные нелепости, так что поток советов со стороны фидалгу оскудевал и наконец иссяк вовсе. Однако за столом и Гонсалу, и боцман относились к дону Франсишку снисходительно — они глубокомысленно кивали в ответ на его слова, зная, что лишь словами они и останутся. Подлинным хозяином «Ажуды» был Гонсалу, а Эштеван выступал в качестве его верного помощника. Они же с доном Франсишку были посторонними, простыми пассажирами, хотя и наделенными необычайными привилегиями. Эта ненормальная ситуация, связывавшая их, лишь еще сильнее высвечивала вражду, заставлявшую их избегать друг друга. Тейшейра был слишком умен, чтобы пытаться взять верх над свиноголовым фидалгу. Искать его расположения значило найти только презрение. Поэтому каждый день был отмечен трапезами, полными долгих неловких пауз, и оба подвергались неприятным испытаниям в виде сомнительных перемирий: Тейшейра терпел их через силу, не отрывая взгляда от тарелки, а дон Франсишку чавкал, отрыгивал и выплевывал объедки обратно себе в тарелку.