Они были и с левого борта, и с правого, и у носа, и у кормы, собираясь по двое, по трое, и головы их покачивались вверх и вниз, как будто они паслись; они испуганно мемекали. Моряки в изумлении оглядывались по сторонам. Их окружало стадо коз.
— А посмотрите-ка туда! — крикнул Эштеван и указал выше по течению.
Приближалась еще одна флотилия.
— Боже мой! — сказал дон Франсишку. — Свиньи!
И еще козы, и низкорослые быки, и целые стаи кудахчущих кур… Они были привязаны к плотам, сооруженным из переплетенных лозой стволов: древесина была легкой и настолько мягкой, что ее свободно продавливал большой палец. Вскоре вся открытая вода вокруг них заполнилась плотами разного размера — в зависимости от того, кто плыл на них: пассажиры блеяли, и рычали, и лопотали, и визжали. Проплыли гомонящие обезьяны на длинном плоту, затем — птицы с ярко-желтыми клювами, а выше по течению появлялась все новая и новая живность.
Спустили баркас, который засновал между этими плавучими платформами, цепляя их по две, по три, а затем буксируя к «Ажуде», где матросам не терпелось забить козлов и свернуть головы курам. Вскоре, однако, стало ясно, что они не в состоянии справиться со всем этим изобилием — плоты теперь начинали появляться и из зарослей мангровых деревьев по обе стороны от корабля. Команда довольствовалась наблюдением. Большая человекообразная обезьяна бесстрастно восседала, перегнувшись через поручень плота, и разглядывала лица тех, кто глазел на нее. Опрокинулся в воду сорвавшийся с привязи бык. Позже плоты сделались больше, на них, широко расставив ноги, чтобы устоять на качающейся поверхности, неподвижно стояли целые стада животных. Одна плохо собранная платформа ударилась о «Лючию» и разбилась на куски, обронив в воду гикающих бабуинов, которые частью утонули, а частью стали добычей барражирующих акул.
К заходу солнца этот поток вряд ли ослабел. Тейшейра смотрел на созданий, окружавших судно, затем в море, где на зыби покачивались два десятка голов или более. Быки, главным образом. Он повернулся на запад и прикрыл глаза ладонью, чтобы защитить их от огромного огненного шара, опускавшегося за горизонт. Неподалеку от берега среди эскадрона визжащих кабанов, приводя их в ужас, проплыла ящерица длиной с человека. Повернулся на восток: флот существ, плывущих на своих ковчегах.
— Его больше нет. — Позади него стоял Осем. — Вы ищете Ганду, дон Жайме. Он исчез.
Туземец был прав. Тейшейра бессознательно искал глазами труп.
— Откуда они берутся? — вслух высказал он свое недоумение. — Какой цели могло бы это служить?
Осем не отозвался. Его взгляд устремлялся вверх по реке, обшаривая покачивающиеся головы и туловища, которые плыли к ним даже и сейчас. Тейшейра увидел, что лицо смотрителя приняло странное выражение, которое не изменилось, когда тот раскрыл рот и обратился к Тейшейре рассеянным голосом.
— Я говорил, что это возможно, дон Жайме.
Он не отрывал глаз от удаленного одинокого плота.
Тейшейра посмотрел на плот, завладевший вниманием Осема, плохо видный на таком расстоянии, но по мере приближения становящийся все более различимым. Он выглядел более основательным, чем остальные плоты, и предохранялся от крена в ту или иную сторону двумя балками, напоминавшими маленькие каноэ. Кроме того, он был крупнее, предоставляя более чем достаточное пространство стоявшему на нем единственному животному. Некоторые из матросов смотрели теперь на него вместе с ним, а на полубаке, заметил он, застыли, как статуи, дон Франсишку и Гонсалу, устремив взгляды на ту же платформу. Затем этот плот проплыл позади «Лючии», двигаясь так медленно, словно волочил за собой якорь. Минута проходила за минутой, на «Ажуде» воцарилась полная тишина — все, кто был на борту, наблюдали. Тейшейра поймал на себе несколько встревоженных взглядов, брошенных украдкой, словно это происходило по его желанию, словно его потребность была буксиром, тянувшим к «Ажуде» это плавучее средство. Оно снова появилось из-за каравеллы. Потом животное подняло голову; силуэт его четко вырисовывался на фоне воды. Тейшейра почувствовал, что все его сомнения раскрошились в пыль. Он посмотрел вверх и увидел, что дон Франсишку уставился не на зверя, а на него самого, разинув от потрясения рот.
— Посмотрите! Посмотрите туда! — воззвал ко всем Эштеван.
Он указывал на балки, которые и в самом деле были маленькими каноэ, как понял теперь Тейшейра. Их обвивали толстые канаты — частью для того, чтобы крепить каноэ к плоту, а частью для того, чтобы удерживать на месте их содержимое, потому что, когда хитроумное сооружение приблизилось, Тейшейра увидел, что в каждом из узких каноэ было по пленнику: двое человек были связаны по рукам и ногам, двое караульных ворочались в своих будках, разделенные один от другого неподвижным зверем, воскресшим Гандой, который уделял внимания их акробатическим упражнениям не больше, чем извиваниям двух червей.
IV. И корабль плывет…
Те же самые старые неприятности, обычные проблемы…
«Это было…» звучит слишком прямолинейно, задает совершенно неверный маршрут, на котором вскоре сталкиваешься с такими очевидными гносеологическими ловушками для простофиль, как «Да неужели?» и «Если это так, откуда нам это известно?». В «Представляется…» закралась некая казуистическая нотка, и присущее ему высокомерное сомнение выступает в качестве perpetuum mobile для отступления. «Можно видеть…» уже не так плохо или, допустим, «можно понять», хотя последнее априори создает определенные трудности для предмета, равно как и сам «предмет», подумай об этом… И — «думать»! Опять то же самое, та же проблема, та же неприятность. Это мнимая ходьба, ловкость рук, меж тем как сама вещь требует грубого обращения и жесткости рук рабочего. «Если бы было так (как оно было), это было бы…»
Так что же? Как это ухватить? Уклоняющиеся от дела пальцы извиваются и медлят в неуклюжих перчатках условного наклонения. Задаются неверные вопросы, и даже когда он лежит с закрытыми глазами, зарывшись куда-то с головой, меж тем как мозги его тушатся в приторно-сладком роме, — даже тогда это поднимается по его капиллярам, источается из его желез, начинает полыхать за горячими ширмами его век. Его воображаемые руки ощупывают сморщенную резиновую кожу; желанная греза, которая, как всегда, заканчивается тем, что он швыряет это на пол и выбивает из него кислотную желтизну дневного света. Ему хочется, чтобы она была мертва, эта пульсирующая хрящевая выпуклость, выделяющая что-то липкое, и поэтому он мечется, рычит, обслюнявливает свой рукав. Хотя он никогда ее не видел, это ничего не доказывает. Он узнáет ее в тот же миг, как эта клейкая мерзость потечет к нему, если только ему удастся когда-нибудь выбраться из нее наружу. Но это ему не удается. Сколько рыб видели море? Оно огромное, оранжевое, оно сплошное чрево. Ему оно известно как Слизень.
Сопротивление бесполезно. Это слизистое чудовище попросту слишком велико, слишком надежно тебя обволакивает, и самые полновесные удары только отскакивают от его резиновых перегородок — у него множество выступов, клапанов и целые анфилады сфинктеров, — откатываются на мнимого атакующего, из-за чего все его члены дребезжат и подскакивают, как безумцы, прыгающие на батуте, а голова его раздувается и топорщится, как мешок с тонущими котятами, и наконец остается лишь втиснуть свой череп в ближайший дряблый уголок, прижаться лицом к неразрушимой мембране, измазанной липкой гадостью, и оплакивать очередное крушение надежд. Нет, из этого слизня выбраться невозможно. Выхода нет. Все стычки начинаются с рокового недоразумения. Вы, мы, они, он, она, оно и все остальные — никто не находится снаружи, пытаясь пробраться внутрь, но пребывают внутри, пытаясь выбраться наружу.
Просвечивающие трубки слизня и его многочисленные желудки — это упругие коридоры и камеры безграничной и вечной резиновой тюрьмы. Здесь все приглушено, смазано, затушевано, затуманено. На эти эластичные стены Зигфрид шел со своим Бальмунгом, Карл Великий — со своим Фламбергом, а Цезарь — со своей Желтой Смертью. Нож Задкиила перерезал глотки тысячам козлов, прежде чем затупиться в этих слизистых топях, а бритва Оккама сломалась о тот факт, что это отдельно взятое существо не имеет ни желания, ни потребности в самовоспроизведении. Даже четырехрукий Магомет, одновременно размахивающий Халефом, и Мезамом, и Аль-Батаром, и Зульфикаром, добился только того, что еще теснее вклинился между этими дрожащими мембранами, сильнее увяз в железистых секрециях, плещущихся вокруг его лодыжек, стоит ему нанести четырехкратный удар в пол. Толку никакого. Все они прошли через это, все испытали на себе натиск этой однородной дряни, ее фальшивые аффекты, безотрадное овладение всеми чувствами. Ансиас, Галас и Мунифакан, применив самые передовые технологии, о которых еще только грезят нюрнбергские оружейники, к сплавам, полученным из молота Тора и пилы, которой четвертовали Иакова Младшего, могли бы соорудить некий чудовищный уничтожитель слизня, который произведет нужное действие, но пока остается лишь старое как мир правило терпения и целая пригоршня изношенного благочестия. Вряд это уменьшит оранжевость или слизистость, а ведь есть еще и безвыходность. До чего же оно неприятно, это «что-то-вроде-лени».
Но находиться внутри слизня чревато также неопределенностью, разнообразными мучениями, необъяснимыми вспышками и болями, внезапным металлическим привкусом, быстро преходящей сладостью и слабыми звуками: шуршанием сухих листьев по выщипанному пастбищу, царапаньем трости по стене. Это перемежается ледяной неподвижностью, и — секунда, другая — раскачивающимся аркам снова не удается опрокинуться. Существуют долины столь топкие и плоские, что там больше нечему падать, нечему производить хотя бы малейший толчок, нечему случаться… В следующее мгновение это опять становится грохотом, хлопающими парусами, воплями, всплесками яблок, брошенных в зловонную стоячую воду под пирсами. Мальчишки кричат, что эта старуха — ведьма. Кто-то подходит, чтобы отвесить им по затрещине, и куски этой картины уже уносятся прочь, чтобы их заменили другие куски: чувство невесомости, лежащие на груди руки, солнце, накаляющее его голову и час за часом кипятящее мозги, пока разочарование раскачивает его взад и вперед, баюкает его, устраивает в своих покоях. Он знает, что это значит, но все равно сопротивляется, все глубже зарываясь лицом в мягкие углы, пока пульсирующий оранжевый свет не меркнет, сменяясь спокойной темнотой. Так оно лучше. Гораздо лучше. Он медленно погружается все глубже.