ерь.
— Он там.
Вид у Матильды Брюггеман был сердитый — она явно не собиралась приглашать его в дом. Женщина стояла на пороге, загораживая вход и указывая большим пальцем куда-то через плечо. «Там» — имелось в виду: в море. В смысле — «не здесь». А значит: пошел прочь. Вопросы застряли у Ханса-Юргена в глотке. Дети Брюггемана, игравшие возле печки, теперь, разинув рты, таращились на него, продрогшего и опешившего. Он еще и повернуться не успел, как за спиной у него захлопнулась дверь. Обойдя дом, он спустился на берег и сел, настроившись на ожидание.
Мелкие колючие волны захлестывали берег и, пошипев в гальке, словно бы выкипали. Ветер подхватывал брызги, в воздухе стояла изморось, и вскоре лицо монаха заблестело, покрылось влагой. Прошел, наверное, час. Он осмотрел берег — где-то в миле отсюда виднелась его покосившаяся церковь, которая опасно наклонилась над морем: просто невероятно, что она еще не рухнула в воду. Холодные серые небеса жадно впитывали свет дня, и очертания церкви понемногу таяли, растворялись в окутавшем остров тумане. Море, земля, небо сливались воедино, становились неотличимыми друг от друга, но монах, скорчившись и дрожа от холода в своем тонком одеянии, вглядывался в горизонт в поисках Брюггемановой лодки. Значит, рыбак дал пришельцам разрешение, а может, они каким-то образом его заставили. Но почему Брюггеман? Недостатка в грязных, дурно пахнущих прудах на Узедоме не наблюдалось. Значит, что-то связывало Брюггемана с этими людьми, что-то непонятное, скрытое в молчании острова.
Мелькнуло что-то светлое. Парус? Да, и не далее чем в пятидесяти ярдах. Хлопавший на ветру, он скорее был слышен, чем виден. На корме сидели Брюггеман и его работник. Ханс-Юрген вскочил и принялся помогать рыбакам вытаскивать лодку. Оба они промокли до костей и отчаянно дрожали. Брюггеман уныло бранил работника за какую-то оплошность, а тот — Плётц, довольно хилый с виду тип, — даже и не пытался оправдываться. Ханс-Юрген, улучая момент, когда можно уже приступать к расспросам, помогал рыбакам разгружать скудный улов. Брюггеман не выказал удивления присутствием монаха, а Плётц, хоть и поглядывал на Ханса-Юргена, но тоже молчал. Когда сеть наконец опустошили, распутали и уложили для просушки поверх лодки, Плётц небрежно кивнул хозяину и скрылся за дюной. Монах и Брюггеман остались вдвоем.
Ханс-Юрген ухватился за представившуюся возможность и тут же принялся раскручивать бесконечную нить вопросов, меж тем как Брюггеман закинул за плечо мешок с рыбой и зашагал в глубь острова. Ханс-Юрген тащился за ним и все спрашивал, спрашивал, спрашивал. Брюггеман, вынужденный наконец заговорить с ним, только отмахивался — мол, тебе пора идти, ночь надвигается, темнеет, еще заблудишься… И потом, неужто брат Ханс-Юрген не слышит, как у него, Брюггемана, зубы стучат от холода? Он, Брюггеман, промерз, оголодал, вымотался, и ему ну совершенно не до расспросов. Только не сейчас. А завтра? Завтра тоже не получится: завтра надо ехать в Штеттин, а послезавтра с самого ранья выходить в море, и, вообще, о чем тут говорить? Он же промок насквозь, неужели святой отец не видит? Брюггеман, весь дрожа, стоял уже у своей двери, и Ханс-Юрген понимал, что тут им придется расстаться, а узнать меж тем так ничего и не удалось, понятно лишь, что расспросы крайне раздражают Брюггемана. Рыбак ничего не скажет, станет увиливать, придумывать всякие предлоги и отговорки, отмалчиваться — словом, вести себя так, как и все островитяне на протяжении последних двух недель. В дверях появилась Матильда с тем же мрачным видом, а за ее спиной Ханс-Юрген увидел те же детские мордочки с раскрытыми от удивления ртами, словно он, уходя, приказал им: «Замри!» — и ребята все это время ждали, пока монах не придет и не скажет: «Отомри!» Эвальд Брюггеман поднырнул под мускулистую руку супруги, и та захлопнула дверь у монаха перед носом. Опять ничего.
Он еще немного постоял, прислушиваясь к неясному бормотанию, потом голоса стихли — хозяева отошли от двери. Итак, он снова ничего не выяснил. Легкая морось перешла в настойчивый дождь, и монах пустился в обратный путь через остров. Уже почти совсем стемнело, и он несколько раз оскальзывался на ненадежной тропинке. Беспокойство Брюггемана по поводу того, как он вернется в монастырь, было, конечно, просто уловкой, но Ханс-Юрген, вывалявшийся в грязи, промокший, продрогший, и в самом деле больше всего на свете хотел бы сейчас оказаться у монастырских ворот. Зубы выбивали дробь, а все для того, чтобы узнать то, что было ему известно и раньше: рыбак боится — то ли самих солдат, то ли чего-то еще. Он снова поскользнулся, тяжело рухнул в грязь и громко застонал. Дождь лупил не переставая. Ханс-Юрген уже почти пересек остров в самой узкой его части, а дорога вдоль Ахгервассера, он знал, будет полегче. Уловив какое-то движение слева, он оглянулся, но никого и ничего не увидел. Побрел, спотыкаясь, дальше, потом снова услыхал какие-то звуки. На этот раз он остановился, окликнул. Ему никто не ответил. Дойдя до опушки, монах снова остановился и оглянулся назад, уставившись в кромешную тьму, а когда повернулся, чтобы продолжить путь, то весь содрогнулся и вскрикнул от испуга. Прямо перед ним — футах в десяти, — спокойно прислонившись к березе, стоял человек.
— Значит, сказал, что завтра отправляется в Штеттин, да? — спросил неизвестный.
Дрожа и щурясь в темноте, монах от страха не мог вымолвить ни слова и только кивнул.
— Совсем рехнулся, правда? А, да он вообще дурак, — насмешливо продолжал человек, подходя ближе. — И когда это по воскресеньям в Штеттине был рыбный рынок, а? Вот дурак-то! Ты правду хочешь знать? Ты ведь за этим пришел, а, монах? Так вот: он перепугался. Это все, что тебе надо знать про Эвальда Брюггемана. Он до смерти напуган!
Это был Плётц.
Дождь прекратился за час до рассвета. Когда брат Ханс-Юрген выбрался из хижины Плётца, первые холодные серые лучи уже начали осторожно ощупывать темную влагу ночи. Над неторопливыми водами залива уже просматривался Гормиц, пронзительные птичьи трели принялись разгонять мглу. В голове у него шумело, глаза слезились. Всю ночь он слушал бурчание Плётца, стараясь выуживать из жалоб и брани в адрес тупоголового хозяина нужные факты. Как ни странно, к утру, под неумолчную брань рыбака и стук дождя по крыше хижины, он почувствовал к Эвальду Брюггеману даже что-то вроде симпатии. Очаг дымил, плевался — крыша в хижине Плётца была дырявой, и после сидения у огня Ханс-Юрген не только не обсох, но чувствовал себя даже более промокшим, чем до встречи с Плётцем.
— Плётц?
Когда монах добрался наконец до монастыря, отец Йорг еще спал. Ханс-Юрген осторожно потряс его за плечо.
— Вильфрид Плётц. Работает у Брюггемана, на лодке.
Приор потер глаза и встал с тюфяка. Ну да, на лодке. Он видел этого Плётца, правда издали, наутро после того, как рухнула церковь.
Йорг внимательно слушал рассказ монаха о случившемся с ним за пять часов, уместившийся в пять минут.
— Итак, они утопили ее, посчитав за ведьму, а теперь ее сын вернулся. Неудивительно, что они боятся. Но как ему удалось спастись?
— Наверное, смог как-то добраться до берега. Великана они не знают, но тоже боятся. Особенно Брюггеман. Он считает, что эти двое явились за ним. Это все сделал его отец, с которым были отец Плётца, Стенчке и еще кто-то — Плётц считает, что тот был с Рюгена.
— Старик Стенчке?
— Он самый.
Йорг пожевал губами:
— Грехи отцов… А почему Брюггеман боится, а Плётц — нет?
— Брюггеман и сын ведьмы выросли вместе. Чем сильнее связь, тем глубже рана, так я думаю. Они с самого начала к Брюггеману и отправились.
— Но они просили приюта, и они его получили. — Йорг помолчал, размышляя, затем продолжил: — Я не думаю, что эти люди вернулись, чтобы отомстить. А ты как считаешь, брат?
Ханс-Юрген только плечами пожал.
— Бочка. Пруд. Журавль. Вот зачем они здесь, — с неожиданной убежденностью заключил Йорг. — Вот насчет всего этого пока ничего не прояснилось.
— Плётц знает только, что они забираются в бочку, как в корабль, и погружаются в пруд. А еще вот что: они собираются одолжить у Брюггемана лодку.
— Лодку? Поистине, щедрость Брюггемана безгранична…
Приор пересек келью, приблизившись к узенькому оконцу, через которое задувал ветер. Ко всему равнодушный, он гнал клочья тумана, в просветы которого проглядывала неподвижная, какая-то неживая вода. Напоенные влагой облака выглядели слишком тяжелыми, неспособными ни на что, кроме как немного поерзать да пролиться в море. Бочка — слишком неуклюжее судно, даже для пруда. А в море при самой тихой погоде она утонет в секунду. И зачем она им вообще понадобилась, если есть лодка? Нет, как-то они между собой связаны… Из совокупности двух этих вполне обыденных предметов может образоваться кое-что значительное, крупное, — в меняющихся облачных очертаниях перед ним забрезжило нечто важное, пока еще недоступное его пониманию.
— И когда же этот щедрый дар будет сделан, а, брат? — осведомился он, по-прежнему глядя в оконце. — Когда Брюггеманова щедрость…
И умолк — он уже не нуждался в ответе, потому что увидел, сначала смутно, а потом более отчетливо, лодку Брюггемана, которая то ныряла в туман, то выныривала, неуклюжая, с плохо закрепленным грузом и со всеми приспособлениями, что к нему прилагались. До лодки было не больше сотни ярдов, так что приор различал и великана, и его сотоварища, и бочку, и то, что он, напрягая зрение, определил как здоровенную бухту каната. Йорг в молчании наблюдал за ними, мысли так и роились у него в голове. Туман клубился над лодкой, а перед его мысленным взором представали фантастические видения: разрушающиеся крепости, тонущие острова, очертания огромного животного… пожирая его взглядом откуда-то из тьмы, оно становилось все больше и больше, а затем облик его стал блекнуть, пока не погас вообще. Зачатки изобретений, путаные пути, недоношенные, обреченные на погибель суда, отплывающие от мыса Винеты…