— Он будет здесь еще до вечера, — говорит Гиберти, стоящий у него за спиной. Догадаться о мыслях Папы несложно. В последнее время у него вообще только одна мысль. — Здесь, в городе, если только уже не явился.
— Уже явился! Невозможно. Если бы он был в Риме, как мог бы я об этом не знать? Если бы он зарычал в Трастевере, я бы услыхал это во сне. Если бы он нагадил на камни Аппиевой дороги, то его дерьмо оказалось бы в моем распоряжении еще до того, как перестало бы испускать пар.
— Его никто не видел, — прямо отвечает Гиберти. — Все слышали о нем только потому, что это очень выгодно, ваше святейшество.
— Неправда, — возражает Лев. — Величина, цвет, особые приметы? Серый, огромный, с рогом на носу. В этом все сообщения сходятся. Чем же ты объяснишь это, циничный мой секретарь?
— Тем фактом, ваше святейшество, что ваши агенты предлагают уплатить от трех сольдо до целого золотого скудо за любые сведения о звере, которого они описывают как серого, огромного и с рогом на носу…
— Это было позже, — раздраженно отвечает Лев. — Первые донесения были вполне ясными. Те, из Специи…
— Из Массы и Каррары, ваше святейшество. Помнится, в тех донесениях упоминалось о телеге с сеном, чудесным образом плывшей над землей, будучи подвешенной на единственной золотой нити, которая шла от лодыжки ангела в нежном возрасте. На телеге было от одного до двух десятков бродяг. На ней же, как сообщалось, был и сам зверь. Помню, я тогда подумал, что это измышлено задним числом. В то время… — Здесь он прерывается, потому что Папа испепеляет его взглядом. — Это все посланники, ваше святейшество, — продолжает он более смиренно, снова становясь держащимся в тени бухгалтером, покорной мишенью для остроумия своего хозяина. — Вич. Фария. У меня есть люди в обоих лагерях, и они знают не больше нашего. Что до портингальцев, то из Индий прибыл их корабль под названием «Ажуда» и пополнил запасы в устье Тежу более чем два месяца тому назад. С тех пор о нем ничего не слышно.
— А Вич?
— Маленький фарс, тот, что он разыграл для вас в Остии, был, кажется, единственным актом испанской комедии. Местные рыбаки высказались единодушно: тот корабль оставался на плаву только потому, что ему недоставало порядочности затонуть. Дара от испанцев не будет, и нет никакой уверенности, что он последует от портингальцев. Вы сами предложили им это состязание, ваше святейшество. И вы увязали его с вопросом о булле…
— Дорогой Гиберти, не напрягайся, — беззаботно перебивает его Лев. — Булла будет опубликована завтра, и я буду вручать ее лично, запечатанную sub plumbo[62] с головами Петра и Павла и подписанную Leo Episcopus Ecclesiae Catolicae[63] самым лучшим моим ломбардским почерком, на пергаменте толщиной с доску. Как и было обещано. А Зверь будет здесь, чтобы внести свой вклад отпечатком копыта. Ну как, это тебя утешает?
При внимательном взгляде на своего секретаря Лев совершенно ясно понимает, что нет, не утешает. Гиберти озабочен больше, чем он рассчитывал. Ему хочется сказать, что нет никакой разницы, получат они свою буллу или не получат. Они прочертят свою фантастическую границу, проведут линию фронта по диаметру земного шара и поплывут на восток и на запад, чтобы убивать друг друга на другом конце света. Может быть, следующим делом они разрежут мир по экватору, отделив север от юга. Может, перевернут две половинки и соединят их полюсами, чтобы получились песочные часы. В любом случае, они между собой в союзе — об этом ему в особенности хотелось поведать Гиберти. Но булла — это его слово; Praecelsae devotionis et indefessum feirorem, integrae fidei puritatem, ingenuique in Sanctam Apostilicam observantiam…[64] Садолето представил ему ее в канцелярии для проверки с видом певца, который преобразовал режущую уши, путаную, сложную музыкальную пьесу в ясную, гармоничную, легкую для исполнения, а теперь снисходит до того, что возвращает ее композитору, развязав все его узлы и разрешив загадки: получилось нечто явно более прекрасное, но все же запятнанное усилиями по его улучшению. Да, Садолето тоже хотел кое-что высказать. Утонченная ткань компромиссов и полуправды изначально являлась их творением, не его. Он был всего лишь тем местом, где это творение после стольких разногласий сложилось воедино. Его слово было словом Папы, а Папа был слугой слуг Божьих. Служили ли Вич и Фария Господу?
— Не напрягайся, — невнятно повторяет он, поворачиваясь к окну.
Слой воды, покрывающий нижний двор Бельведера, растет с чудесной быстротой: лужица, лужа, озеро… Теперь он стал уже маленьким морем, размером триста шагов на двести, справа ограниченным лоджией, спереди — лестницей, ведущей на следующий уровень прямо перед ним, сзади — самим дворцом, а слева (Лев высовывает голову в окно) — довольно-таки неприглядным палисадом из мешков с песком, теперь постепенно скрывающимся под помостом, ярусы которого подобны гигантским ступеням. Рабочие, нанятые Лено, усердно пилят лес под руководством десятника, причем многие из них стоят по пояс в ледяной воде, чтобы установить на место самые длинные доски. Остальные, столь же забрызганные грязью, собрав свои рясы в складки у талии и тем самым превратив их в пояса для инструментов, возятся вокруг фонтана в центре. Лено спроектировал над фонтаном помост со всяческими украшениями. На помосте будет стоять трон. На троне будет сидеть он, Лев. Или, точнее, там будет сидеть его изображение, кто-то, заменяющий его. И вероятно — в разгаре битвы, — упадет вместо него. Плюх!
Он еще сильнее высовывается в окно, пытаясь хотя бы мельком увидеть Ганнона в садах за этими мешками с песком. Да, Лев будет стоять за Ганнона. Накануне он вознес импровизированную молитву за его победу, хотя, поскольку он является верховным арбитром предстоящего сражения, ему следует быть осторожным и держать свою благосклонность при себе. Вот если бы привлечь к этому делу посланников… Фарию снабдили бы хоботом. А Вичу приставили бы рог. Или наоборот.
— Из всех морских боев, когда-либо устраивавшихся во дворце Папы, — доносится голос из-за его спины, — этот, несомненно, будет самым великолепным.
— Навмахия! — автоматически перебивает он, — Не «морской бой», а Навмахия. Мой предшественник предпочитал бои быков. Коммод отрубал головы жирафам. Ну а я, как любитель и покровитель изящных искусств… — Здесь он останавливается, потому что сзади раздается смех. Гиберти никогда не смеется.
Кто бы там ни смеялся, теперь он от души хлопает его по спине, толкая его вперед, наружу, заставляя высунуться над подоконником, где живот его застревает в узком проеме. Рассеченный таким образом на две части, он тянется рукой вниз, чтобы упереться и вернуться обратно, но в это время другой голос начинает декламировать с лоджии внизу:
О Лев, как до тебя низки мы были!
Теперь не так. Ведь ты не с той толпой,
В которой о награде нам забыли!
Что, джульо? Нет, эскудо золотой!
Поэт, облаченный в неизбежно черные одежды, прижав одну руку к груди (обозначая искренность), а другую вытянув в его сторону (словно бы целясь), отвешивает ему глубокий поклон с аркады, расположенной ниже и правее.
— Очень хорошо, — одобряет Лев. — Чудесные стихи.
Одной рукой он машет в знак признательности, а другую старается использовать как рычаг, чтобы втащить свой живот обратно внутрь. Он предпринимает осторожную попытку изогнуться, но обнаруживает, что застрял туго, как пробка, а к поэту между тем присоединяется еще один и занимает позицию, чтобы разрешиться своим собственным панегириком, как вдруг сзади мимо его ушей высовываются две огромные руки, сгибаются в локтях, а затем с невероятной силой втягиваются обратно, опрокидывая его внутрь. Он обнаруживает себя лежащим навзничь в медвежьей хватке кардинала Биббьены.
— Поэты? — сочувственно осведомляется кардинал.
Лев удрученно кивает.
Над ними маячит Гиберти, немного смешной с этим своим пухлым неоткрытым гроссбухом, который он, будто защищаясь, прижимает к груди, не зная, что делать. Неопытные акробаты смотрят на него снизу вверх.
— Присядь, — как ни в чем не бывало говорит Лев. — А то присоединяйся к нам здесь, на полу.
Гиберти кривит губы и мотает головой. Теперь он ждет, чтобы я его отпустил, думает Лев. Как же непостоянен я со своими слугами: слугами слуг Слуги Божьего.
— Можешь идти.
Гиберти вместе со своим гроссбухом скользит к выходу, оставляя их по-прежнему распростертыми на полу. Через щель закрывающейся двери Лев успевает заметить группы членов курии и нотариусов, облаченных в черные шапочки, двух женщин с покрытыми лицами, кивающих друг другу, праздных юношей, прислонившихся к лесам, предназначенным для маляров. Зал Константина оглашается исходящим от просителей шумом: он прекращается, когда открывается дверь, и возобновляется, когда дверь захлопывается. Лев кивает в противоположную сторону, и они с трудом поднимаются на ноги.
В Станца делла Сеньятура еще больше маляров, взгромоздившихся на леса. Они будто стали там постоянной принадлежностью. Прошлым летом потолок был преимущественно зеленым, затем несколько недель — желтым, а теперь, кажется, снова стал зеленым. Гигантская чайка роняет на пол брызги, когда они проходят под этим изменчивым потолком. На них оборачиваются несколько испачканных краской лиц.
— Шторм на море? — спрашивает Биббьена, останавливаясь, чтобы посмотреть вверх. — Болотный газ над Борго?
Лев не обращает на это внимания и коротким жестом призывает его идти дальше, в Станца дель Инчендио, где нет ни маляров, ни поэтов. Здесь Папа оборачивается к широко шагающему кардиналу, и тот резко останавливается.
— Итак, будет ли Ганнон выступать завтра один? Говори прямо, Зверь в городе или нет?
Лев замечает, что Биббьена удивлен. Прямота в их общении — большая редкость, и значение ее из-за этого размыто.