ловушку в проклятой топи, не имея никакого прикрытия, чтобы отступить. Он приказал подать лошадей, и началась атака. Орудийный огонь выдирал конников из седел, рассекая их плоть и кости. В брызгах красного и белого всадники совершенно исчезали. Лошадиные ноги ломались, словно щепки, о кочки, высовывавшиеся из черной грязи болота. Он тяжело грохнулся оземь, потерял сознание, а когда очнулся, вокруг него стояли юнцы-барабанщики: они нашли его и теперь смотрели ему в рот, ожидая, что он скажет. У него что-то случилось с ушами: он слышал только глухой рокот и громовые раскаты. Оглядевшись, он увидел, что слева от них расположена возвышенность и оттуда поднимается дым. «Туда, — показал он. Нельзя было допустить, чтобы сейчас они сломались, запаниковали. — Туда, парни».
Но все они были юнцами, не нюхавшими пороха. Он потерял ориентировку, и ему казалось, что грохот канонады раздается сразу со всех сторон. Туда… А ведь им теперь надлежало чувствовать себя в безопасности — теперь, когда они были со своим командиром, участвовавшим во всех этих сражениях от Неаполя до Альп на протяжении тридцати лет, выжившим после ранения в живот при Гаэте, убившим не менее сотни человек тем самым кинжалом, что болтался сейчас у него на боку, и слишком много раз выбиравшимся с поля битвы, чтобы не суметь этого и теперь. Чем же Равенна отличается от всего прочего?
— Взявшие меня в плен говорили, что ваши люди дрались как черти, — обращается он к Диего.
— Мы дрались как арагонцы, мой господин, — грубовато отзывается тот.
Колонна видит, что за спиной у его собеседника неловко переминаются дон Херонимо и его спутница — не приходилось ли ему раньше где-то с нею встречаться? — ожидая возможности вставить словечко или хоть какого-то обращения к себе.
— Дон Херонимо, я заберу у вас полковника Диего на этот вечер.
Посол удостаивает его любезным кивком, на что Колонна отвечает кивком благодарным. Посол отвешивает короткий поклон и начинает пробираться обратно по запруженной народом галерее, взяв свою даму на буксир. Многие говорят, что у этого Вича горячая голова. А другие — что холодная и умная.
— Я больше не «полковник», — замечает Диего.
— В мирное время люди вроде нас всегда делаются глупцами, — отвечает Колонна.
Больше он ничего не желает слышать. Над Диего висит облако разнообразных сплетен и домыслов. Что-то такое случилось в Прато, и на человеке, который сейчас его сопровождает, лежит некое неизгладимое пятно. Его там не было, и он ничего не видел. И знать ни о чем не желает. Ему все меньше и меньше хочется знать о том, что случилось после Равенны.
Он вспоминает, как на их фланге появились арбалетчики. Он развернул свое крошечное войско, но впереди арбалетчиков оказалось еще больше. Битва почти уже окончилась, так что, считай, их уже схватили. Арбалетчики были народом отпетым — они, ухмыляясь, приближались к ним прогулочным шагом, небрежно помахивая своим оружием и перекликаясь. «Быстрее», — скомандовал он. У него были всего лишь мальчишки-барабанщики. Когда арбалетчики приблизились, он увидел, что по лицам идущих впереди разливается недоумение. С ним были всего лишь мальчишки-барабанщики, но все равно он не мог положить свой меч. «За мной!» — снова скомандовал он и, когда прозвучали эти его слова, увидел, что вражеские солдаты по-прежнему не верят, хотя руки их потянулись к оружию. Мальчишки вокруг него всхлипывали. «Колонна с вами!» — крикнул он и бросился вперед. Арбалеты были взяты на плечо. Он слышал, как цокают выпущенные стрелы, с глухим стуком впиваясь в свои мишени. Сзади раздались высокие крики. Одна стрела угодила ему в плечо, а другая, секундой позже, попала в бедро и сшибла его с ног. Распластавшись на земле, он оглянулся на своих мальчишек и увидел, что те так и не сдвинулись с места, а лишь теснее сгрудились, объятые ужасом. Теперь они визжали. Враги стреляли, почти не целясь. Некоторые из юнцов пытались ползти вперед, и арбалетчики пинками возвращали их обратно — пинками настолько увесистыми, что мальчишки взмывали над землей, словно мешки с сеном. Он помолился травинке и увидел, что арбалетчики направляются к нему. В поясницу, пригвоздив его к земле, уперлись чьи-то колени, и ему представился топающий ногами металлический паук. Чьи-то пальцы вцепились в горло, и он задохнулся от избытка воздуха и света, когда с него сорвали шлем. После тяжелого удара ногой по затылку он почувствовал, как в череп ему упирается тупой нос арбалета, увидел палец, обхвативший спусковой крючок, услышал, как взрывается и раскрашивается, подобно камню на наковальне, мгновение, но буквально перед этим в ухо ему шепнули слово, которого он не понял. Meurtrier[16]. Они прижали арбалет к его голове и вогнали стрелу ему в череп. Французские хирурги отпилили древко, оставив у него в голове зазубренный наконечник. Мёр-три-е. Наконечник все еще там. А он выжил.
Внизу, в нефе церкви Сантиссими-Апостоли, в двадцати футах над полом, раскачивается свинья, подвешенная за ноги. Вскоре к ней присоединяется и кадило, извергающее струи густого дыма, которые пересекаются, разделяются на части более быстрым качанием свиньи, и наконец пахучие клубы ладана отправляются на борьбу с пагубными испарениями крипты. Слуги, держащие в руках до краев наполненные маслобойки, сбились в кучку в дальнем конце галереи. «Выровняйтесь, вы, там! Надо, чтобы ровно!» — ревет мажордом с мощной выпуклой грудью, уставившись в непонимающие лица. Двое-трое принимаются дергать за шнуры, с помощью которых натягиваются на ногах панталоны. «Рассредоточьтесь! Встаньте равномерно!» Он указывает на противоположную сторону нефа. Они хватают за ручки сочащиеся влагой маслобойки. Разносчики цыплят тоже строятся. «Не вы!» Разносчики цыплят останавливаются. Любовница Вича опять создает какую-то проблему. Асканио пытается сделать что-то вроде стойки на руках, а Виттория, похоже, молится.
Внизу же, сопровождаемый по бокам диаконом и субдиаконом, под гогот окруживших его чумазых мальчишек, могучими шагами шествует по нефу медведеподобный человек. За преградой он со стуком водружает на алтарь потир, потом Библию. Мальчишки выстраиваются в шеренги по обе стороны алтаря и принимаются за разминку, делая глубокие вздохи и издавая пронзительные крики. У дверей, из-за которых теперь слышатся неясные звуки — приглушенные крики, свист, непонятный топот, — встают привратники. Отец Томмазо, хрустя суставами пальцев, оглядывает свой хор, привратников, бросает взгляд на галерею, откуда ему важно кивает в ответ мажордом. Диаконы уже исчезли за маленькой дверью, ведущей в трансепт, и отец Томмазо следует за ними.
Ризница как-то скомкана: кажется, что угол некоего другого строения врезался в ее лицевую стену и сел там на мель, будто нос корабля без руля и ветрил, по сути, разделив некогда четырехугольное помещение на два треугольных. С помощью диакона он натягивает на себя стихарь, ризу, надевает шапочку, епитрахиль; все роются в груде одеяний, прежде чем он подпоясывается поясом для стихаря, который наконец подает ему брат Бруно — крепкий кудрявый уроженец Рипетты. Брат Фульвио возится с навощенными фитилями, свечами и комочками ладана, обильный дым которого вскоре заполняет все их уютное пристанище. Отец Томмазо и Бруно обмениваются взглядами. Брат Фульвио высок и гибок, у него светлые волосы и голубые глаза, он прибыл из Перуджи три недели назад и был определен к отцу Томмазо его епископом, очарованным рекомендациями, в которых упоминалась «смиренность святого Франциска». Что ж, приручать волков — это одно дело; Томмазо же хотелось посмотреть, как «святой Франциск» сумеет совершить мессу для семейства Колонны.
— Будут разные происшествия, — начинает он, — но пока свечи не перевернутся…
В этот момент до всех троих доносится пронзительный вой, переходящий в сопрановый вопль, а тот — в своего рода визг, что идет из основного корпуса церкви: Ex-cla-ma-ve-runt ad te (пауза) domin-e-e-е-е…[17] Хористы заводят свои песнопения.
— Идиоты! — гаркает отец Томмазо, когда более звучный грохот начинает эхом отдаваться по всему нефу.
Эти стуки и крики суть не что иное, как призывы верующих к своему пастырю. Бруно вручает ему орарь, зажигает свечи, меж тем как из алтаря вплывает первое Alleluia-a-a-a! За ним следует второе, более продолжительное и ликующее, и все это смешивается с еще большим количеством воплей и стуков, а также с визгом раскачивающейся свиньи. Фульвио закрывает крышку кадила, крестится и первым выходит в церковь. Exultate justi…[18] — вибрируют голоса хористов. Introiboad-altaredri-e-e-e[19], — мурлычет отец Томмазо. Ad deum quiletificatinventutam me-am[20], — напевает Бруно. Judica me, Deus, — здесь это раскатывается в полную мощь, и хор, мимо которого они проходят, предстает во всем своем великолепии. Они снова увязают в рутине богослужения. Он бормочет: Deus, tu conversus vivificabis nos… В ответ раздается: Et plebs tua letabitur in te[21]. Церковь освещена свечами, укрепленными на колоннах, что поддерживают галерею. Веревки, на которых свисают кадило и свинья, кажется, перехлестнулись, потому их распутывают (Domine exaudi orationem meam…[22]) служки, перегнувшиеся через перила и склонившиеся над нефом. Сверху на него поглядывают: Виттория (исполненная восторженного внимания), Асканио (с явной скукой), дон Джеральдо и Вильфранш. Старик с непроницаемым лицом смотрит прямо перед собой. Позади него стоит какой-то вояка, вертящий в руках свой шлем, а три совершенно одинаково одетых женщины заняты тем, что… хотя нет, их вовсе не три. Всего одна, очень толстая. Неожиданно, когда хор в двенадцатый раз возглашает «Аллилуйя!», свинья и кадило снова начинают раскачиваться, и дым с визгом снова разливаются по церкви. Дверь содрогается, словно в нее ломятся снаружи, и отец Томмазо кричит через весь неф своим привратникам: «Готовы?» Те кивают и направляются к дверям, чтобы отодвинуть засовы.