Для женщины, схватившей ее за руку, эти слова ничего не означают. Фьяметту заставляет умолкнуть один лишь звук ее голоса, в котором нет ни сожаления, ни грусти, ни извинительных ноток. Ничего из ожидаемого. Сами того не ведая, двое мужчин заронили в душу ее служанки какую-то искру. Она смотрит в лицо девушки, пытаясь разглядеть, что за ним скрывается, но варварские метки, исполосовавшие щеки Эусебии, подобны маске, а ее пассивность совершенно непроницаема. Снизу доносится звук отодвигаемых стульев. Эусебия поворачивается, и Фьяметта наблюдает за тем, как девушка продолжает подниматься по лестнице. Сама она все стоит на месте и вновь начинает двигаться в сторону спальни лишь тогда, когда слышит, как открывается дверь буфетной, как две пары ног шагают по коридору. Простыня прилипла к ее телу, влажная от пота. Слышно, как отодвигается задвижка, как открывается и закрывается дверь. Со двора доносится громкий стук копыт, он внезапно обрывается, когда лошадь сворачивает за угол, на улицу. Затем — осторожные шаги поднимающегося по лестнице Вича. Он такой заботливый, думает она, притворяясь спящей. Добрый — когда открывается дверь. Теплый — когда он ныряет в постель. Затем — ряд сдержанных, обманных поцелуев в ямочку между шеей и затылком. Фьяметта издает смутное «м-м-м-м-м», словно бы видит его во сне.
— Ин-ди-я-а, — бормочет он с долей насмешки и перегибается, чтобы поцеловать ее грудь. Она перекатывается на спину, распростирается, готовая к его ласкам, призывая их, исполненная желания. — Где король, — он захватывает ее сосок большим и указательным пальцами, — живет в вулкане…
Другая ее грудь лениво шлепается на бок, присоединяясь к первой и частично погребая ее под собой.
— Ara! Аф-ри-ка-а!
Он усердно сосет второй сосок, затем принимается вылизывать основание груди.
— Он ушел? — спрашивает она, зевая и подаваясь к нему.
Вич не отвечает. Его язык смещается все ниже, вкручивается ей в пупок, он слегка ее покусывает, движется дальше. Она в удивлении приподнимает голову, чтобы глянуть вниз, — раньше он никогда такого не делал. Вич осторожно раздвигает ей нижние губы, запускает внутрь язык — на разведку. Он импровизирует, так не похожий на того, каким был всего несколько месяцев назад. Она роняет голову на подушку. Его вес смещается к изножью постели. Полная предвкушений, она глубоко вздыхает, и ее рука, что ерошит ему волосы, сжимается. Она чувствует дыхание Вича на всем своем женском естестве, его голова зависает в распадке между ее бедер.
— Ри-им, — чуть слышно произносит он, когда она толкает его голову вниз.
Нынешняя ночь в Ри-име выдалась влажной. Вода смешивается с воздухом (или наоборот); и внутри домов, и вовне они вступают в неразборчивые связи в ложбинах и колдобинах, из которых складываются очертания города. В напоенных влагой складках Велабрума и в мокрых изгибах Субурры густые испарения и водяная взвесь порождают брызги, локальные ливни, недолговечные, но крутые дождевые шквалы. В город громоздко вплывают густые, насыщенные пылью туманы. Ри-им роняет слезы, исходит потом, выделяет секреции и распускает слюни. Губы то сжимаются, то раскрываются, языки то высовываются, то прячутся. Caput Mundi[38] превращается в голову гидры и сходит с ума от жажды, эти взаимообмены между ртами обозначают краткосрочные союзы, пересечения, сделки в коммерции, которую город ведет с самим собой, новую и текучую топографию. Его существа ищут друг друга в пропитанных влагою спальнях и на пропахших плесенью чердаках, в дверных проемах и у стен неосвещенных переулков; они трутся друг о друга, находят друг друга на ощупь… Рты наполняются слюной, глотки давятся желудочным соком, они ополаскиваются этими жидкостями, проглатывают их, задыхаются и похрюкивают… Вич на piano nobile[39], запутавшийся в измазанных его семенем и пропитанных пóтом обеих простынях, стал голодной рыбой, которая насыщается отмокшей в воде гнилью своей любовницы. Укрывшись под причалом в Трастевере, некий корсиканский бандит долбит и долбит распухшие миндалины своей милашки. Где-то еще капитан баржи облизывает пухлые щечки своей «римской сердцеедки» (так он ее называет) точно так же, как он делал это с венецианской, генуэзской и неаполитанской «сердцеедками». Жена престарелого банкира покусывает гладкую верхнюю губу своего пажа, какая-то шлюха задирает тем временем юбку. Посреди побрякивающих уздечек и мундштуков седельщик прижимает свой смеющийся рот к смеющемуся рту дочери своего компаньона. Чахоточный сапожник заходится кашлем в разгар поцелуя и отхаркивает изрядную порцию серой мокроты в горло своей горячо любимой супруги. Это частность: они любят друг друга и сидят без денег. И совершенно неважно, что шлюхе ничего не заплатят, равно как и пажу; что три собаки на рыбном рынке, ублажающие самих себя фелляцией, вдохновляют помощника пекаря, который позже попытается сделать то же самое в Понте и обнаружит, что не может дотянуться. «Ну же, гнись», — командует он сам себе… А на расстоянии какого-нибудь броска камня, на верхнем этаже Альберго дель Орсо, у выходящего на восток окна неподвижно стоит бывший чиновник курии: с бронзовым телом, он, мускулистый и обнаженный, словно античный бог, вглядывается в плавающую перед глазами тьму, в то время как трое малолетних фаворитов вылизывают его снизу доверху, дожидаясь восхода солнца и семяизвержения. До рассвета еще часы и часы.
А как насчет милых сухих поцелуйчиков? Такие любящий дедушка запечатлевает на гладком белом лобике внучки, или плачущая мать — на щеках уезжающего сына, или Виттория Колонна — на своем распятии из твердого сухого дерева, где вырезан миниатюрный Христос, причем шипы тернового венца исполнены так отменно, что она иной раз в кровь расцарапывает себе губы, как же эта кровь солона и кисла, м-м-м-м-м, а ее отец тем временем откусывает головы крысам (это неправда, и это единственное ее прегрешение за день) и завывает в пыльной галерее, где его слуги в конце концов оставили его, и он там один, за исключением мальчишек-барабанщиков из Равенны, чья дробь пульсирует у него в черепе, и он топает как безумец по разбитым половицам… Следует ли продолжать? Кардинал Ceppa забрался в трущобы и возлежит на плоском, как блин, тюфяке вместе с немытой портовой девкой, которая или покрывает поцелуями его «рану», или сосет его «копье», или мажет ему лицо своими кислыми соками, или занимается чем-нибудь столь же банальным, в то время как внизу (эти события никак не связаны между собой) Асканио и его «подружка» вливают в глотки друг другу вино: из чашки, из кувшина, изо рта, из… А ближе к верховью реки, в малярийной сырости Борго, в кромешной сырости задней комнаты «Посоха паломника», лежа вместе на соломенном матрасе, купленном днем на площади Святого Петра, целуются Вольф и Вульф.
До этого, по пути из церкви, Вульф плакал, но теперь как-то повеселел и украдкой мастурбирует под рясой, надеясь, что Вольф не заметит. С одной стороны от него лежит Бернардо, чьи массивные очертания закрывают собой гораздо более худощавую фигуру Сальвестро, который время от времени легонько постанывает. С другой стороны лежит отец Йорг. В ночной тишине слабое позвякивание овечьих колокольчиков кажется очень громким, дзинь-дзинь-дзинь… это стадо перегоняют на пастбища Пинчо, дзинь-дзинь-дзинь, по переулкам Борго, через мост Святого Ангела, и тупые, неспособные ориентироваться овцы натыкаются одна на другую, беспорядочно продвигаясь вдоль виа Лата, причем перезвон их колокольчиков то громче, то слабее, — такой знакомый звук для неутомимых римских любовников, для всех, кто привык целоваться-миловаться ночь напролет, для жен, чьи мужья исходят во сне храпом или скрежещут зубами, для самых ранних из жаворонков и для самых стойких из сов, для всех, кто страдает бессонницей. Звук знакомый — узнаваемый, но не удостаиваемый внимания — и для дона Диего, который целует эфес своей сабли. Лежа на койке и глядя в бессонную тьму, он видит очертания врагов: огромную галерею клеветников, слащавых лжецов, двуличных чиновников, гладколицых симпатяг, норовящих вонзить тебе в спину кинжал… Дзинь-дзинь-дзинь… Вот и ушли.
«Если я для них чудовище, — думает он, воздевая саблю над первой из склоненных голов, — то почему бы мне всех их не поубивать?»
Лезвие подрагивает, и Диего воображает, как оно раздробило бы череп. Или раскромсало мягкую плоть лица. Да, но чьего? Разыгрывайся эта сцена наяву, кто стал бы первым? Кончик лезвия поглаживает двойной подбородок Рамона де Кардоны, и, медленно и послушно (чтобы Диего мог по-настоящему этим насладиться — ритуал был отшлифован благодаря множественным повторам), толстолицый вице-король Неаполя обращает взгляд на своего обидчика. Момент узнавания. Ужас. Превосходно, думает дон Диего.
«Простите меня, дон Диего!»
«Полковник Диего».
«Полковник Диего, простите меня за ту трусость под Равенной, когда я…»
Но дон Диего, оказавшись лицом к лицу с бывшим своим командиром, не в силах сдерживаться при звуке его голоса, даже воображаемом. Он делает выпад, и кончик сабли погружается в горло вице-короля, мгновенно обрывая его признание. Вдоль фаски сабли сбегает кровь. Вице-король издает булькающий звук и задыхается. Диего, лежа на своей койке, вздыхает. Терпение, говорит он себе. Попробуй снова. Он глядит в кишащую видениями тьму, и опять Рамон де Кардона подается вперед, обращая к нему свое жирное лицо.
«Простите меня, полковник Диего. Я трус. Я бросил своих людей под Равенной. Я предал вас под Прато, а потом…»
Диего знаком велит ему молчать и отрубает правую кисть. Вице-король взвывает, а затем находит в себе силы продолжить:
«Вместе с кардиналом Джованни Медичи, нашим нынешним Папой, я сплел заговор, чтобы возложить позор Прато на вас, хотя на самом деле повинны мы. Вас запятнала наша грязь, — тут Кардона обгаживается: дону Диего он теперь представляется голым, — моя и кардинала».