Носорог для Папы Римского — страница 89 из 176

— Теперь мы почти в безопасности, — сказала Амалия. — Еще совсем немного вперед.

Потом, почти одновременно, кто-то из солдат начал вопить, призывая на помощь, возможно, рядом с ними — ничего не было видно, — а Сальвестро ступил в воду. Нога его погрузилась до колена, и он понял, что за воспоминание его изводило.

— Стой, — сказал он быстро. — Ты ведешь нас в болото.

Сначала ребенок, ковыляющий малыш, затем еще дети, помельче впереди и покрупнее сзади, мать, затем отец, лошадь, бык, полностью загруженная телега: да, соблюдая осторожность, через болото можно было провезти телегу. Но для этого требовался ребенок. Он наблюдал за такими процессиями, пересекавшими болота вокруг Козерова, из какого-нибудь убогого укрытия над пружинистым сфагнумом, выросшим в воде. Замысловатые зигзаги и путаные следы были в порядке вещей, а иногда тот или иной участок мшистой корки начинал раскачиваться и прогибаться под возрастающим весом и неуверенное шествие понемногу останавливалось, люди поворачивались в сторону, начиная поиски единственной тропы, одного-единственного безопасного прохода, невидимой извивающейся линии, скрытой под поверхностью торфяника. Внизу находилось собственно болото, торфяной суп из земли и воды, томимый голодом и нетерпеливо ждавший, когда эта поверхность окажется пробита неосторожной ногой или колесом, чтобы приступить к засасыванию, затягиванию, а затем и к утоплению. Поэтому, для того чтобы найти единственный путь, требовался ребенок. И требовалось мягкое и постепенное возрастание последующей нагрузки. Идти по мху означало смерть…

Он медленно лег на спину, раскинув руки и стараясь высвободиться из хватки болота. Где-то позади он снова услышал крик солдата, а затем звук, который его ужаснул, — приглушенный плеск, свидетельствовавший о том, что человек стал метаться. В болоте метаться недопустимо. Необходимо сохранять спокойствие. Крики внезапно оборвались. А потом, подумал Сальвестро, над лицом смыкается мох. Его нога медленно высвобождалась, хватка теперь была не такой крепкой.

— Ляг на спину, — сказал он Бернардо.

— Что это ты делаешь? — спросил Бернардо.

— Ляг!

У них есть ребенок, подумал он. Они здесь не умрут. Голоса солдат были тонкими и отдаленными, доносились разрозненные крики отступления: победа осталась за болотом. Он почувствовал, как прогнулся мох, когда Бернардо на него опустился. Нога была уже почти свободна.

— Амалия, — сказал он, — не шевелись. Просто ляг и протяни руку. Не бойся.

— Я не боюсь! — с возмущением ответила она. — Это ты боишься.

— Просто ляг, Амалия.

— Нет! — Она стояла в десяти футах от них: десять футов, которые нельзя преодолеть. — Вы слишком тяжелые, — добавила она, помолчав. — А мне пора идти.

— Погоди, Амалия! Погоди!

Она повернулась и пошла, нет, поскакала все глубже в болото, во тьму.

— Постой! А как же мы? — крикнул он ей вслед умоляющим голосом.

— Бог спасет вас, — бросила она через плечо. — Прощай, Сальвестро!

Она исчезла.


— Болото, — содрогнулся Гроот. — Неудивительно, что они так и не отыскали ее тела. А как выбрались вы?

— На брюхе. Это заняло у нас почти всю ночь… Мы, Гроот, думали, что они тебя повесили.

Мальчик где-то исчез, и они остались одни.

— Что, повесили? — Гроот рассмеялся. — Ну, ты и раньше попадал пальцем в небо. Нет, под конец все обернулось именно так, как я говорил. — Он умолк, разглядывая свои обтянутые перчаткой пальцы. Когда снова поднял взгляд, то попытался улыбнуться. — Они хотели знать, куда вы с Бернардо подевались. Очень хотели. — Гроот стянул перчатку с левой руки. Сальвестро уставился на его кисть прямо перед своими глазами. — Вот этот, — Гроот указал на пустое место, где полагалось быть мизинцу, — они оттяпали ножичком. А вот этот, — он слабо шевельнул коротким отростком на месте следующего пальца, — щипцами.

Последовало долгое молчание.

— Мне очень жаль, — сказал наконец Сальвестро.

Гроот кивнул.

— Один палец — за тебя. Другой — за Бернардо. Не так уж плохо. Руфо потом обо мне позаботился…

— Руфо?

— Тот сержант, разодетый дьявол. Сразу же вытащил меня оттуда. Как только я сказал, от кого получал приказы, они стали набивать мне глотку едой, а карманы — золотом. Я купил на него вот это заведение.

Он снова надел перчатку.

— Он здесь, — сказал Сальвестро.

— Здесь? Откуда ты… Нет. Я точно знаю, что его здесь нет.

— Я его видел. Полковника.

— А, этого! Да, я и сам его видел. О нем можешь не беспокоиться. После Прато ему выдрали зубы. Капитан Диего теперь трусит на пони и по собственной воле не обидит и мухи.

Сальвестро обернулся на заплесневелые мешки, на покрытые засохшим тестом инструменты на столе Гроота.

— Пекарня, да? Чудесно.

Гроот оценил комплимент и с любопытством посмотрел на одеяние Сальвестро, но не произнес ни слова. Сальвестро теребил нашейную цепочку.

— Я еще кое-что должен тебе сказать. Это не очень-то важно, но теперь я называюсь не Гроотом, — Сальвестро смотрел на него выжидающе. — Грооти. Я теперь римский гражданин.

Они продолжили беседу. Сальвестро вспомнил о своем сотоварище лишь тогда, когда «Грооти» спросил о Бернардо. Последовали торопливые слова прощания и призывы увидеться в «Сломанном колесе». Сальвестро поднялся, собираясь уходить.

— Где вы остановились? — спросил невзначай Гроот.

Сальвестро был уже в комнате, выходившей наружу.

— В одной дыре. Лучше тебе и не знать. На виа деи Синибальди.

Дверь захлопнулась.

Несколько секунд Гроот сидел тихо. Он шаркнул ногой по полу, оставив черту в накопившейся грязи.

— Надо бы подмести, — пробормотал он себе под нос. Потом вздохнул и поднял взгляд к разбухшему потолку. — Он ушел, — сообщил он, повысив голос.

На лестнице появились сначала начищенные до лоска сапоги, затем панталоны, скрепленные галунами с камзолом из переливчатого шелка с раздутыми рукавами, пуговками и пряжками, ремень и свисающие с него ножны, отделанные золотом. С лица, венчавшего весь этот ансамбль, на Гроота холодно глянули глаза.

— Впредь тебе придется действовать осторожнее, старина, — сказал вошедший.

— Да, — согласился Гроот.

— Ты ведь не хотел бы снова повстречаться с теми щипчиками, а? А, пекарь Грооти?

— Нет, — сказал Гроот.

Руфо стиснул в руке воображаемый инструмент.

— В следующий раз придется тебе управиться лучше.

Некогда великая река, ныне же вот что: вызывающая зевоту аллювиальная равнина, рассеченная рекой и затопляемая при паводках, отлого понижающаяся на фут по вертикали, в милю длиной по горизонтали: уклон соответствует убывающей самооценке этой земли, а берег — ее отчаянию. На протяжении последних двадцати веков или около того эта земля исподтишка сползала к морю, не встречая на своем пути никакого сопротивления, а Тибр блуждал из стороны в сторону, будто пьянчуга с ущемлением седалищного нерва, — нырял то в один проток, то в другой, затем недолго плюхал через дельту. Теперь сплющенный язык реки с трудом пробивается к морю, изгибаясь, смиряясь с унижением от песчаных банок и баров, вежливо считаясь с символическими мерами, принимаемыми городом против наводнений; теперь это река илистых отмелей и упорствующей глупости, вялая летом и угрюмая зимой. У самого впадения в море она течет через Остию, где местные жители, невосприимчивые к малярии, занимаются виноградарством, промыслом морских сардин или выращиванием крахмалистых пищевых культур. Они гордо указывают на руины, оставшиеся от прежних великих времен: развалины эти великолепны, расположены амфитеатрами, но, к сожалению, заросли подлеском и стали почти невидимы, из-за чего в их существовании часто сомневаются.

Правда, здесь имеется замок Ла-Рокка, сооружение с тремя массивными башнями и бастионами на левом берегу реки, в миле от устья. За его стенами расположены радующая глаз площадка для рыцарских поединков и собор Сант'Ауреа, который кардинал Сан-Джорджо и назначенный четыре года назад епископ Остии перестраивает — ибо это не кто иной, как Рафаэль Риарио, — в соответствии со своими придирчивыми требованиями; там часто можно видеть баржи, с которых сходят на берег завербованные обманом или перекупленные у кого-нибудь мастеровые из Рима вместе со своими принадлежностями (кистями, кусками дерева, вином, поскольку местное пить невозможно, и красками). Лагуны живописны, но бесполезны.

Дальше взгляду открывается побережье, извилистое и словно выкошенное слева. Разбредающиеся ряды домиков собираются воедино у берега реки, выходя на вторую пристань, где еще больше барж, барок, гребных лодок и пирог — суда толкутся, отвоевывая себе место для швартовки. Морские причалы задыхаются не так сильно; сараи и склады стоят под странными углами друг к другу, сопровождаемые флотилиями мелких лачуг. Заостряющийся треугольник земли оструган и втиснут между Тибром и Тирренским морем, которые встречаются здесь и молотят друг друга поверх врезающегося в воду клочка слякотной суши. Дорога из Рима, равно как и сама Остия, резко обрывается у таверны, вклиненной в этот последний уголок земли и известной среди местных как «Последний вдох». Дальше нет ничего, кроме воды.

Посмотрите налево: гавань. Здесь покачиваются корабли — в прибрежных помоях, в зеленой зыбкой слякоти, где размягченные гниением рыбины выставляют напоказ свое белое брюхо среди вздымающейся лужайки водорослей. А корабли? Их два, если быть точными. Сардинный флот убыл, и причалы засыпаны отбросами: кучами рыбьей чешуи, холмиками разнообразного мусора, испускающими пар «блюдами» тушеных монстров, снабженных усиками и отростками, с их желтоватыми и багровыми выделениями. Бесполезная рыба. От нее отказываются даже самые завзятые отказники. Никому не нужный мусор.

Дон Антонио Серон тщательно выбирал, куда ставить ноги, обутые в лакированные туфли с оловянными пряжками, кожа которых, темно-багровая, словно нос пьяницы, и тугая, словно колбасная шкурка, поскрипывала и натирала ему мозоли, — это он маневрировал между флегматичными швартовными тумбами и маслянистыми питонами канатов, настороженно следя за тем, чтобы не вляпаться в пакостную, паскудную, поганую портовую грязь. Он прошел мимо гордого брига «Аллилуйя», ныне главным образом используемого для хранения дров начальника гавани, мимо пустых кнехтов для сардинных суденышек, мимо личинок, питающихся медузами, и чаек, питающихся личинками, — ничто не измазало его сияющих туфель, когда он сошел на пирс, вдававшийся в море на десять, двадцать, пятьдесят футов, вздымаясь, возносясь, падая, проваливаясь… Там пирс и обрывался, легонько покачивая планками, так что казалось, будто после долгого деревянного икания был отрыгнут корабль.