Носорог для Папы Римского — страница 9 из 176

то же до монахов, то о них не было ни слуху ни духу.


Зима уже начала высылать двоим рыбакам свои предупреждения. Волны расслабленно колыхались в ленивой осенней зыби и, накатываясь на берег, покрывались клочьями холодной белой пены, меж тем как сама вода делалась все чернее. Это остуженные в северных заливах ветры, поспешая на юг, стегали по спокойной до того поверхности, и рыболовам приходилось заплывать все дальше — такие волны могут загнать и на отмели. Дни грохотали, сталкиваясь друг с другом под пустынными сводами осени, и каждое утро Брюггеман и Плётц изо всех сил налегали на весла, чтобы прорваться сквозь кусачий ветер; по вечерам же, чтобы вернуться, они поднимали парус. Уловы оказывались все скуднее, и в прежние годы — Плётц хорошо это знал — Брюггеман уже несколько недель как поставил бы лодку на прикол. Однако они продолжали выходить, хотя толку в том не было никакого, да и Матильда ругалась — с каждым днем море все сильнее мрачнело и волновалось. Они ловили на стрелке Винеты: забрасывали сети, вытаскивали их, мокли и промерзали до костей. Оттуда, с моря, они глядели на обрыв и видели, как в его тени снуют серые пятнышки: это монахи пытались спасти свою церковь.

В первую неделю монахи принялись восстанавливать подпорки. Сражаясь с ветром, они закидывали в воду веревки с крючьями на концах и подтягивали балки к берегу. После этого они сколотили какую-то подставку, с нее тоже свисали канаты. Потом воздвигли треногу, врыли ее под нависающим уступом, сделали вторую треногу, третью. Подняв еще несколько бревен, братья связали их и закрепили скобами. Под уступом росли леса — огромная подпорка для церкви. Плётц все наблюдал, как она подрастает, но, казалось, ей никогда не достичь нужной высоты. Прямо-таки загадка — Плётц все ломал над нею голову, отходя ко сну. И сны ему снились тоже загадочные: затопленные башни, разверстые, жадные рты под водой, и он понимал, что дело в прожорливом вязком иле, устилавшем морское дно, что монахи потерпят поражение, что с каждым их усилием расстояние между целью и ее достижением вовсе не сокращается, а растет, что недостроенные леса уже оседают. Но монахи упорствовали. Чтобы забивать сваи, они соорудили странный плот с дырой посередине. Монахи прыгали по плоту, ворочали бревна, плот кренился и раскачивался на мелкой волне. Рыбаки смотрели, как монахи запихивают бревно в дыру, как бревно исчезает, как конец его снова появляется в дыре, как монахи заколачивают сваю, пока она вроде бы не встает накрепко. Плётц недоумевал: а как они снимут свой плот с торчащего теперь посредине бревна? В чем состоит план? Поднялась волна, плот начало бить о сваю, и та, покачавшись туда-сюда, высвободилась из мягкого, вязкого дна. Но это не самая большая неудача — хуже то, что леса-подпорки не просто увязали в глине: они отходили от постоянно осыпающегося обрыва, накреняясь в сторону моря, которое вгрызалось в берег со все большей яростью. Плётц заметил это в последний день — назавтра они уже вытащат лодку и накроют ее до того момента, когда время совершит свой очередной оборот и наступит весна с ее спокойными водами, теплым солнцем и обильным уловом. Ветер крепчал, холодало, но серые фигурки суетились беспрерывно. На закате рыбаки подняли паруса и оставили на милость дурной погоды монахов с их бесполезными приспособлениями и их церковью.

В зимнюю стужу трудно было скоротать время — ни тебе рыбалки, ни других дел, разве только нехитрая работа по дому: что-то вырезать из дерева, сложить очаг да поесть, не досыта, с таким расчетом, чтоб до весны дотянуть. Серые облака катились через Узедом к северу, где-то там расходились, и скупое зимнее солнце тратило свое тепло без особого толку — на воду. Дождило. Подмораживало. Вдали от берега, в мутных водах, замерли косяки селедки, рыбы тупо таращили безвекие глаза, открывали и закрывали рты, поглощая то, что предлагало море. Словно армии рыцарей в сверкающих доспехах, мчались на восток лососевые стаи. А на самом острове тянулись одинаковые дни, ничем не отличаясь от ночи — разве что слабыми попытками солнца развеять мглу.

Но вот в лесу зазвучала первая капель, запели птицы, вопли крохалей и чаек разорвали скованный морозом воздух, дни начали оттаивать, подпитываясь от силы солнца, разбухали, становились длиннее. И островитянам, которые тоже просыпались, потягивались, трещали суставами и сызнова выползали наружу — жилища требовали ремонта, поля — пахоты, — казалось, что наряду с обычными побегами весна принесла им новые гибриды цветов, возникшие в результате противоестественных скрещиваний. Начало происходить нечто неслыханное и тревожное — к островитянам стали являться те, кто прежде находился в приличном и надежном отдалении. Монахи.

Вскоре у каждого из жителей острова — мужчин, женщин, детей — появилась своя история о посещениях монахов. Они могли возникнуть в любое время суток и словно бы ниоткуда, передвигались исключительно группами и, пробормотав пару фраз, отправлялись куда-нибудь дальше, к очередному неприветливому островитянину. Со странным акцентом выговаривали они высокопарные и вроде бы лишенные всякого смысла приветствия: «Как поживает твоя супруга, твоя сестра, ее подруги?», «Во здравии ли твои батюшка и матушка?», «Удачной пахоты, пахарь!» Произнося эти фразы, они как-то странно оживлялись, непонятное рвение гоняло их по всему острову, люди отрывались от трудов и застывали в недоумении. Подозрительная история, неприятная. Чего им надо, этим полоумным?

Некоторые полагали, что причиной странного наплыва монахов была церковная десятина. По праздникам островитяне несли к воротам монастыря соответствующие дары: кто — цыпленка, кто — окорок, кто — полбушеля пшеницы. Но поскольку монахи до сих пор никогда не покидали монастырских пределов — разве только для работы в своем саду да на своем поле; поскольку лето было коротким, а земля — скудной; поскольку стада не отличались тучностью, куры сидели на яйцах, а быков требовалось кормить; и поскольку к тому же урожай ячменя никогда не бывал обильным, а островитяне все-таки предпочитали питаться, а не голодать, — десятина со временем все сокращалась и сокращалась. И получалось, что на этот не слишком успешный крестовый поход монахов все-таки сподобила десятина, или арендная плата, или еще какой долг, накопившийся вследствие грехов островитян. Но при этом в разглагольствованиях монахов — а от месяца к месяцу они все лучше овладевали местным наречием — отсутствовали всяческие намеки на десятину, аренду или грехи. «Как твое семейство, Хаазе?» — вопрошали они, а то вдруг заявляли: «Борозды у тебя, Ризенкампф, извилистые, словно угри». А как им не быть извилистыми, если бык давно окривел! Некоторые из островитян пытались избежать общения — так, дотронутся до шляпы, рукой помашут, и прощай. Другие же пускались в разговоры, угощали монахов пивом, а иногда и ветчиной. К концу лета детишки наловчились швырять в монахов гнилыми грушами, матери их извинялись, а отцы машинально здоровались, привыкнув к виду бродящих по острову монахов.

Мрачное предчувствие уступило место ощущению новизны, а последнее — смешанному с недовольством признанию, но вопросы оставались. Монахи появились здесь задолго до них, остров подарен им Львом, но ведь предыдущие триста лет они не предъявляли на него никаких притязаний, правда? Почему до сих пор они сидели у себя, носа не высовывали, а сейчас вдруг принялись везде расхаживать, вести эти бессмысленные разговоры, ради чего все это? С другой стороны, а почему бы им не расхаживать да не разговаривать? Но опять же: почему, для чего, с какой целью?

Небось завидуют церкви в Вольгасте, думала Матильда Брюггеман. Или в Штеттине, та побогаче будет, думал ее супруг. Нет, все дело в десятине, волновался Ризенкампф. В арендной плате — был уверен Отт; кто-то думал о грехах, милостыне, приготовлениях ко второму пришествию, о том о сем, о пятом и десятом или обо всем сразу, но каждое утро монахи, безо всяких объяснений, выползали из своих ворот и разбредались по острову. И хотя ничто в бесконечных приветствиях и в маршрутах монахов об этом не говорило, под их капюшонами, за бледными лицами и немигающими взглядами крылось что-то незнаемое.

По весне наступила Пятидесятница. И впервые за эти несколько веков монахи пригласили островитян к себе и угостили их толстыми ломтями свинины, с которой так и капал жир, пареной брюквой и пастернаком. Приор вознес молитву, в которой благословил добросердечие жителей, и пожелал им доброго аппетита. Жители напряглись, пытаясь уловить хоть малейший намек. Но тщетно — ничего, что могло бы подтвердить или опровергнуть их домыслы, так и не прозвучало, и они стали казаться друг другу Фомами неверующими, не познавшими преображения Савлами и Ионами. Так что же погнало монахов из их монастыря? И что привело к ним островитян? Это было своего рода испытание, экзамен, проба, но слишком уж трудная, непонятная, и они раздумывали, прикидывали, меняли мнение, спорили, развенчивали соседские теории, воздвигая на их обломках собственные, еще менее правдоподобные. Истина пожиралась сомнениями так же, как утес обгрызался морем. Забросив сети, Плётц замирал и оглядывал берег — от Козерова до мыса Винеты. Он видел, что леса-подпорки разрушились, видел продолбленный снизу обрыв и развалины, чудом на нем удерживающиеся. Он думал о безнадежных трудах монахов, о том, как они барахтались в ледяных серых водах. Что еще могло заставить их нарушить свое уединение? Что, как не руины церкви?

По правде говоря, тогда, во тьме, он ничего сделать не мог, ему было нечем их подбодрить, а они сгрудились тесной кучкой посреди здания капитула, окутанные его собственным страхом. В ту ночь он мог только терпеть и ждать, слушая вместе с ними, как грохочет осыпающаяся черепица, как падают в море камни: в этом крушении, падении была своя последовательность. Братья в ужасе прижимались друг к другу, а отец Йорг вышагивал по ступеням, бил кулаком по стенам, топал по плитам пола и уверял их, что основа — она все равно крепкая. Послушники всхлипывали, братья бормотали молитвы, и некому было поддержать Йорга в его устремлениях.