Носорог для Папы Римского — страница 96 из 176

Ханс-Юрген поднял голову, когда они вошли. Тюфяки, как всегда, были разбросаны по всей спальне, но не оставалось ни следа от тех, кто их занимал. Сальвестро огляделся, но ничего не сказал. Герхард и порой один-двое других задерживались по ночам и прежде, возвращаясь в «Посох» много позже всех остальных, обычно покрытые каменной пылью. С того дня, как Сальвестро видел этого монаха в известковом карьере, он не узнал ничего нового о том, как тот проводит время. Но чтобы отсутствовали все как один? Час или более того стояло неловкое молчание, но уже было ясно, что этим вечером они не вернутся. Сальвестро, Бернардо, Ханс-Юрген и отец Йорг слышали, как в полночь Лаппи захлопнул входную дверь. Никто ничего не сказал. Приор пробормотал молитву, а Ханс-Юрген задул свечу.

Они не вернулись ни на следующий вечер, ни через один. Привыкший безотрывно глядеть себе под ноги, поскольку даже посмотреть на монахов казалось оскорблением, Сальвестро начал бросать «случайные» взгляды в сторону приора, для чего либо чесал себе голову, либо беспокойно ворочался. Его первой задачей по возвращении в спальню оставалось ощупывание матраса на предмет наличия ножен, но, убедившись, что те на месте, он переключал внимание на отца Йорга. Сальвестро обнаружил, что находится под властью странных запретов или же страдает от беспричинной застенчивости. Смущение? Он не мог этого ни назвать, ни объяснить его причину, но наблюдал за Йоргом. И заметил в нем перемены, которых не замечал раньше.

Грязь. Его ряса стала заскорузлой, а лицо — темным и исполосованным. Грязь, конечно, была повсюду, но казалось, что сосредоточилась она вокруг приора. Прежде Сальвестро никогда не заботило, следует или нет человеку умываться, однако Йорг представлялся ему не столько плотью, сколько костью, настолько твердой и гладкой, что мерзость мира должна отслаиваться от нее… Теперь же она стала держаться на приоре. Иногда у Йорга странно тряслась голова, когда он, казалось, был наиболее удален от этой спальни, от ночлежки, а возможно, и от всего города. Под конец он часами просиживал в тишине. Иногда писал, медленно двигая пальцем по странице и беззвучно шевеля губами. Молился тоже в тишине, иногда вместе с Хансом-Юргеном, но чаще в одиночестве. Однажды Сальвестро обнаружил его присевшим на корточки в коридоре. Его расстроило это зрелище: слепец кряхтел и тужился, неловко скользя ногами по сырым каменным плитам и не подозревая, что кто-то может его увидеть. Тогда Сальвестро не смог к нему обратиться.

Стало быть, это Ханс-Юрген заставлял его мешкать, а не монахи, которые уже отбыли. (Почему? Когда он наконец спросил об этом у Ханса-Юргена, тот ответил, что дела Герхарда потребовали от братьев на несколько дней отлучиться из Рима, а потом отвернулся, словно этот разговор причинял ему боль, словно настоящей причиной их отлучки было его собственное продолжающееся присутствие.) Сальвестро возмущенно подумал о сундуке с серебряными безделушками и об обменах, которые он совершал с Лукулло, вот уже трижды. Кто будет делать это для них, если он уберется? Каждый день он обещал себе, что вечером поговорит с приором, а когда наступал вечер, то проводил часы до того, как задувалась свеча, в нерешительности, поворачивая обещание то так, то этак, вертел и сгибал его на разные лады, пока оно не ломалось от его усердия. И с приором он так и не заговаривал.

А затем наступило утро, когда он проснулся поздно и обнаружил, что Ханс-Юрген уже ушел на рынок, а Бернардо, полностью одетый, заявил ему, что даже если он, Сальвестро, не пожелает оказать их друзьям в «Сломанном колесе» любезность разделить с ними кружку-другую, а после этого, возможно, еще две-три, а затем, может быть, мертвецки напиться, как того требует случай, то он, Бернардо, рад будет оставить его здесь вот таким, с затуманенным взглядом, ослабшим после беспокойной ночи, и если он хочет быть настолько жалким, то пожалуйста, но только в одиночестве. Сальвестро в ответ кивнул и вроде бы что-то пробормотал, прежде чем снова повалиться на колючую мешковину, а Бернардо победно и гневно топнул ногой; послышались неизбежное хлопанье дверью и топот шагов по коридору, затем другие шумы из недр ночлежки, звуки ссоры, повышенные голоса, позвякивание ведра с водой, его собственное дыхание, умиротворяющий звук, дыхание двоих бодрствующих людей, его и Йорга. Они остались наедине. Тогда и прозвучал голос приора: слова его были отчетливы и ясны, они не приснились Сальвестро. Это было накануне их отъезда.

— Сальвестро, не откажетесь выслушать мою исповедь?


Опустив голову и выставив локти, грубо продираясь через толпу, которую только жара римского лета способна разъять и раздробить на эти загромождающие дорогу рыхлые комья населения, он медленно направлялся в сторону проезда Алессандрины, не обратив внимания на приветственную волну, распространившуюся от Лучилло, когда он миновал ряды bancherotti, не затрагиваемый струей сварливости, катившейся вслед за ним, — Сальвестро, который снова стал беглецом. Он остановился на мосту. Среди носильщиков, шаркавших нога к ноге и тащивших через реку ящики, бочки, клети с голубями или яблоками, он был тоже носильщиком, но сбросившим с себя свой груз и обнаружившим, что тот преследует его — поклажа, мстящая за то, чего он не совершал. Преклонив вместе с Йоргом колена в темноте «Посоха», он стал ни разу не исповеданным исповедником приора.

— Я не буду первым, — сказал тот, — если глупость является грехом. Там, где сейчас стою я, некогда стоял великий полководец, которого его люди называли Львом.

— Я о нем слышал, — сказал Сальвестро.

Ему было непривычно слышать так близко от себя голос, не видя говорящего. Их головы едва ли не соприкасались.

— Не перебивайте, — сказал Йорг. — Этот Лев тоже видел, как то, к чему он больше всего на свете стремился, тонет и исчезает под волнами. Дьявол тоже творит чудеса. Вы, Сальвестро, стали моим чудом. Вы стали булавкой, с помощью которой я смог выковырять моих братьев из их разбитой скорлупы. Вы были посланным мне чудом… — После этого он начал перескакивать с одного на другое. Остров и их путешествие в Рим обрисовывались в темноте спальни, но фрагментарно, причем и сами эти фрагменты обтрепывались, распускали нити в преамбуле приора. — Но я оказался глупцом, — продолжал он. — Глупость есть грех, что я с готовностью признаю. Вы видели, как смеются теперь надо мной братья? Другие просители тоже надо мной насмехаются, хотя этот праведник Ханс-Юрген норовит это отрицать и приписывать мне глухоту. Они, мол, просто смеются. На меня наложена епитимья насмешек. Раньше я был слеп. И лишь теперь я прозрел.

Здесь он остановился, и Сальвестро задумался, не следует ли что-нибудь сказать. Он услышал, как приор шевельнулся на коленях, возможно, придвигаясь к нему.

— Я знаю об испытаниях, выпавших на вашу долю, прежде чем вы привели нас сюда, — негромко сказал Йорг. — На острове. Ханс-Юрген думает, что мне об этом ничего не известно. Я полагал, что вы посланы нам, дабы оказать помощь в наших трудах, и это еще бóльшая глупость с моей стороны… Все было в точности наоборот. Наша церковь разрушилась, чтобы принять вас, Сальвестро. Это было для вас, а не для нас. Мы были вашим последним испытанием, понимаете? Иногда я вижу небольшой огонек, подобный пламени свечи, мерцающий и далекий. Это ваша душа, но та, какой она станет. Я это знаю. Мы друг для друга самое суровое испытание — вы и я.

Последовала короткая пауза, в течение которой Сальвестро опять спорил с собой, следует ли ему что-нибудь сказать.

— Как это случится? И когда?

— Когда вы приведете нас обратно, дорогой Сальвестро, — ответил Йорг. — Когда вы доставите нас домой.


Итак, был он, замок Святого Ангела, изрезанный бойницами и грузно осевший на своем фундаменте. Под ним проходил запруженный народом мост, и на этом мосту стоял Сальвестро. Он облокачивался на парапет в том самом месте, где они с Бернардо когда-то видели Вульфа, Вольфа и Вильфа, озорничавших внизу среди паломников. Теперь этой троицы не видно было в ночлежке вот уже несколько недель. Сальвестро искал их среди нищих и сорванцов, мельтешивших на речном берегу. Лодчонки высыпáли на пристань своих пассажиров и их поклажу, кренясь в небрежной хватке темно-зеленой и стеклянно отблескивающей воды. То был замок Присевшей Жабы и мост Плетущихся Паломников, а под ними катилась набухавшая река, твердившая им завтра, завтра, завтра… Он покинул свой пост и без всякой цели, неведомо куда, зашагал по улицам Парионе. Он шел, должно быть, несколько часов, но, казалось, сама бесцельность пути неизбежно направляла его к реке и затем вдоль нее, на запад, в сторону Борго, потому что завтрашних дней больше не было. Завтра их здесь не будет, а он так и не сказал об этом отцу Йоргу. День казался нескончаемым.

В конце виа деи Синибальди на высокой крупноячеистой корзине с грушами восседал краснолицый коротышка, который обильно потел и утирал лоб. Сальвестро присел в тени напротив. Они с коротышкой молча переглядывались. Вскоре появился напарник коротышки, и оба поволокли корзину, ухватив ее с двух сторон. Вот и все. Мимо прошли какие-то женщины и уставились на Сальвестро, сидящего на земле в своем пышном наряде. Женщины приостановились, словно чего-то ждали. Одна что-то приглушенно сказала, а другая рассмеялась. Над ним? Чего они ждали? Стайки мальчишек с собакой?

Нет. Хотя собака и обнюхала ему ногу. Сальвестро погладил ее по голове, и все они исчезли с улицы. Он потер колени и встал на ноги. До ночлежки оставалось всего полсотни ярдов. Старый фонтан. Разрушенная стена. Дверь и недра постоялого двора за ней. Ему надо было только доставить свое послание и уйти. Армии солнца изгонялись с виа деи Синибальди удлиняющимися копьями почти вечерних теней. Дымоходы, веревки для просушки белья и парапеты бросали наземь мечи и щиты теней. Сальвестро двинулся к ночлежке. Мимо прошли двое. Они вели мула.

Лаппи, казалось, укрылся в какой-то другой части здания, потому что разнообразные альковы и ниши, где он имел обыкновение прятаться в засаде, поджидая своих нервных постояльцев, были пусты. Сальвестро стал выискивать его у лестниц по обе стороны коридора. Свет от двери простирался лишь футов на двадцать, а дальше приходилось двигаться на ощупь, осторожно перебирая ногами и вытянув руки в обе стороны. Штукатурка осыпалась от прикосновений и с шуршанием падала на плиты пола. Башмаки Сальвестро размалывали ее в пыль. Вскоре его пальцы наткнулись на дерево: дверь в спальню. Она была открыта. Ни огонька. И ни единого звука. Он осторожно вошел, нашаривая трутницу и свечи, хранившиеся рядом с сундуком. Дверь должна была быть закрыта, думал он, медленно продвигаясь во тьме. Раз никто не охраняет их имущество, то дверь… Последовал ничтожнейший звук, слабейшее колебание воздух