Ностальгия – это память — страница 20 из 60

– А я, Иннокентий Михайлович, еду в Куйбышев на гастроли. Так не хочется.

– Что вы, дружочек, там такие вкусные шоколадные конфеты!

Не театр, не памятники, не площади, а конфеты! Глаза при этом светлые-светлые. Прикидывается? Или действительно вспомнил только конфеты? Я потом привезла ему три коробки (оказалось, невкусные), но не отдала – не встретила.


Вскоре после того как Смоктуновского не стало, мы с Васей Катаняном встретились на опушке леса с Георгием Степановичем Жженовым, который много лет жил неподалеку от нашего дома (или мы от него?). Естественно, разговор зашел об Иннокентии Михайловиче, которого Жженов знал дольше, чем кто-либо из нас.

– …с 1948-го года. Меня после второй посадки определили в ссылку в Красноярский край и сказали, чтобы я сам искал себе работу: Ачинск, Абакан, Минусинск… Но я еще в тюрьме слышал, что вместо всех этих затхлых городишек имеет смысл лететь в Норильск, так как там есть театр какой-никакой. Я оформился у «кума» и подался туда. Добрые люди помогли. И вот там я встретился с Кешей, он уже работал в театре. И мы подружились очень быстро, как бывает в молодости.

– А сколько он там уже работал?

– По-моему, с 1947 года. Он туда смылся из Красноярска, где у него матушка жила. В Красноярск он вернулся после плена, из которого чудом убежал, – и чудом избежал репрессий, обычных у нас на родине для тех, кто побывал в плену. Но все-таки он опасался и подался в Норильск в надежде, что не тронут. Многие ссыльные избежали второй посадки именно в Норильске, их считали возможным не арестовывать вновь, поскольку они и так были уже в Норильске. Мы с Кешей думали, что именно это обстоятельство уберегло его после плена. Отношения наши были весьма сердечные и вполне ироничные…

– Кстати, кто был старше?

– Я, на двенадцать лет.

– Ироничны, наверное, были вы к нему – и потому, что у него не было профессионального образования, и потому, что он был моложе?

– Ну, в какой-то степени. Но он мне сразу же показался способным человеком, ведь мы много разговаривали, мы дружили. У нас был восьмиквартирный дом – общежитие театра. Там жил я, ссыльная морда, мне дали комнату, и Кеша все время пасся у меня, а где жил он – даже не знаю. Снимал то один угол, то другой. Я у него никогда не был. В хорошую погоду мы гуляли в парке, а несколько раз он меня провожал отмечаться к начальнику и ждал у крыльца. В такие часы он всегда бывал грустный, понимал, что такое могло быть и с ним. В театре платили гроши, и Кеша пару раз увольнялся, уходил на кирпичный завод, в бухгалтерию. Или в отдел снабжения. Кстати, там Андрей Старостин был главным бухгалтером, тоже ссыльный. Он над Кешей шефствовал, помогал ему. Так что не скажу, что Кеша сильно увлекался театром, был фанатиком. И до 1953 года он два-три раза уходил. Но все же хоть и уходил, однако возвращался на сцену.

– Вы не помните, какие роли он тогда играл?

– В какой-то комедии плаща и шпаги он играл второго любовника, комедийного, а я – серьезного. В «Живом портрете» (кажется, Моретто) я одного Дона играл, он – другого. И в «Хозяйке гостиницы» смешно играл, по-настоящему смешно. Он играл и маленькие роли, и большие.

– А театр большой был?

– Мест 500–600. Играли мы по восемнадцать, а то и больше премьер в год. Все это заставляло работать очень активно и очень быстро. Актеры там были достаточно известные в нашей среде – Константин Никаноров или, скажем, Эдда Урусова (несмотря на преклонный возраст, она недавно играла у Львова-Анохина в «Письмах Асперна»).

– Она была вольнонаемная или…

– Ссыльная. Урусова, кажется, была дворянка. Вообще компания была смешанная – и вольняшки, и ссыльные. Скажем, играли мы «Три богатыря»: Илья Муромец – Никаноров, ссыльная морда, Добрыня Никитич – ссыльная морда и я, Алеша Попович, – тоже. Царевна и боярышни – тоже ссыльные женщины, а какой-нибудь боярин за семнадцатой колонной – вольняшка. Вот такой был «мхат».

– А о чем вы с Иннокентием Михайловичем говорили?

– Разве все вспомнить? Почти полвека прошло. В 1953 году как-то сидели у меня в комнате за столом, светило солнышко, мы в «неглиже», перед нами зубровка стоит, и ведем мы разговоры «за жизнь». Я говорю: «Кеш, ну я – сын врага народа и сам ссыльный, а ты какого черта тут сидишь? Уже кончились времена, когда надо было бояться, Сталин откинул копыта – уезжай отсюда. Ты молодой, способный, я тебе дам рекомендацию…» – и написал письмо Райкину, с которым мы вместе учились в Ленинграде, только он был на курс старше. А Кеша говорит, что у него нет денег. Я дал ему 15 тысяч и говорю, что научу, как заработать: «Купи такой-то увеличитель, штатив, остальное я тебе дам. Научишься снимать и быстро заработаешь деньги на поездку». Я тогда фотографией зарабатывал сколько хотел. Но вся беда была в том, что я ничего не хотел, – у меня до 1953 года не было никакой перспективы. Вот прожить день – и ладно. Я уже женат был, она была вольняшка, летом я ее отправлял в отпуск, а сам оставался – мне нельзя.

– И Смоктуновский начал снимать?

– Через две недели приносит мне долг. Наснимал. «Вот нахал, – говорю, – как же ты так скоро и научился, и заработал? Воображаю твои фотки». Смеется. И уехал с моим письмом. Аркадий Исаакович был где-то на гастролях, они встретились, и Райкин пообещал его взять к себе в труппу, но по возвращении в Ленинград. А пока что Кеша очутился в Сталинграде. Там была Гиацинтова с Театром имени Ленинского комсомола, ей он чем-то понравился, и она пригласила его в Москву. Он уже женился на Римме Быковой и написал мне в Норильск: «женился, в восторге» и все прочее… И вложил фото ее, но не позитив, а негатив – поленился, черт, напечатать. А я долго полоскал его в своей лаборатории, прежде чем проступило ее лицо. Брак их был недолговечным, и когда я потом говорил с ним о сталинградской жизни, он рассказал, что много там пил. Но я уверен, что он сочинял, никогда он не «пил» – сто грамм водки выдавал за литр. Просто ему нравилось так говорить, он ведь любил притворяться.

– А отчего, почему? Это всегда было?

– Да, сколько я его помню.

– Значит, это черта характера?

– О нем говорили, что это было от Бога. Это инстинктивное, несознательное.

– А что с Гиацинтовой?

– Она сдержала свое слово, но в театре были какие-то трудности, и он там выступал на разовых ролях, ночевал в костюмерной. К нему в театре благоволили, особенно девушки, пригревали его, бездомного, старались протежировать. Так бывало во всех городах.

– Он пользовался успехом?

– Да-да. Такой был ироничный, легкий, ни к чему не обязывающий. Но я про тот московский период мало знаю, мы стали общаться, когда он перебрался в Питер – я ведь там работал. Кеша стал сниматься в «Солдатах». В это время Товстоногов приступил к «Идиоту», и репетировал он с Петей Крымовым, прекрасно репетировал. А у Крымова начался запой чуть ли не за несколько дней до генеральной, и Товстоногов его уволил. Тогда редактор «Ленфильма» Светлана Пономаренко сказала ему о Кеше. Он его попробовал, и тот ему сразу понравился. Я рассказываю схематично, но Кеша состоялся в Мышкине и стал «звездой». Я, помню, его спрашивал: «Как тебе играется?» – «Хорошо». – «А почему?» – «Знаешь почему? Я разговариваю тихо, а они все – громко. И они меня слушают, прислушиваются».

Потом, года через полтора, я его спросил снова: «Как тебе играется?» – «Плохо». – «Почему?» – «Они стали тоже тихо разговаривать».

В последние годы в Москве мы с Кешей почти не встречались, жизнь такая суматошная, масса работы, у каждого свои интересы. Он посмотрит меня по телевизору или я увижу его – и то не всегда позвоним. Книга выйдет – забудем друг другу подарить. Вот здесь, на Икше, еще иногда встречались – я гуляю с внучкой, он идет с купанья, или они с Суламифь Михайловной возвращаются из деревни, куда ходили за молоком. Радостно встретимся, немного пройдемся по тропинке – и всё…


О Смоктуновском я расспрашивала многих, но в основном, кроме Жженова, все говорили одно и то же. А при жизни я донимала Иннокентия Михайловича глупыми вопросами. Мне казалось, что так легче раскрыть человека.

– Иннокентий Михайлович, вы можете понять, какой перед вами человек: добрый или злой, хороший или плохой?

– Редко. Я от природы добер (так и запишите, Алла, голубчик, – «добер») и очень хочу отклика – в разговоре, диалоге, отношениях.

В первый год нашего житья в этом странном доме на Икше я хотела на поле перед домом сделать с детьми спектакль, чтобы все сидели на своих лоджиях, как в ложах, и смотрели бы, как мы на фоне луны и воды разыгрываем пантомиму.

Сижу как-то дома за книжкой, слышу, что в дверь кто-то скребется и жалобно мяукает, открываю – никого. Опять те же звуки. Иннокентий Михайлович! Угощаю его чаем и делюсь своей мечтой поставить детский спектакль на нашем поле. Приглашаю и его тоже участвовать, только два взрослых актера и дети. У него загораются глаза, он смеется, мы фантазируем, как это может быть забавно, а потом – очень грустно:

– Ну что вы, Алла, дружочек, разве можно делать это в нашем доме?..

В тот вечер поразил своей усталой естественностью, погруженностью в себя. Рассказывал о сыне, поскольку разговор зашел о детях. Эта его рана всегда была открыта и болела.

– Иннокентий Михайлович, вы верите в судьбу?

– Видите ли, Алла, дорогая, как же не верить… Когда я был на фронте, рядом со мной падали и умирали люди, а я жив… Я ведь тогда еще не успел сыграть ни Мышкина, ни Гамлета, ни Чайковского – ничего! Судьба меня хранила. Когда я бежал из плена, то, пережидая день, спрятался под мост. Вдруг вижу: прямо на меня идет офицер с парабеллумом, дежуривший на мосту, но перед тем как глазами натолкнуться на меня, он неожиданно поскользнулся и упал, а когда встал, то, отряхиваясь, прошел мимо, не глядя на меня, а потом стал опять смотреть по сторонам.

Маяковский как-то сказал: «Я – поэт. Этим и интересен». Про Смоктуновского можно было бы сказать так же: «Он – актер. Этим и интересен». Но как же мне интересно расспрашивать и расспрашивать Иннокентия Михайловича о его жизни, читать его прекрасные воспоминания об одном бое во время войны, когда человек не мог понять в аду разрывов – где свои, а где чужие, в кого стрелять и где он находится…