жениться многократно.
При всем при том,
при всем при том
он не утратил разум:
он был умен —
женился он
не враз, а раз за разом!
Таков он и до сей поры:
отменный вкус, глаза остры,
и он не вышел из игры,
и все такое прочее;
и коль придется рядом сесть,
он красоте окажет честь,
и он готов… Но лучше здесь
поставить многоточие…
Конечно, мы в этих представлениях просто дурачились. Но нам было очень хорошо вместе. Куклы со временем пополнялись. Возникла кукла Белла Ахмадулина – очень похожая на оригинал, и, конечно, роль этой куклы досталась мне, тем более что голос Беллы пародировать очень легко. И высоким фальцетом, так же стоя за ширмой и играя наверху куклой Беллы, я декламировала:
Чужое ремесло мной помыкает.
На грех наводит, за собой маня.
Моя работа мне не помогает
И мстительно сторонится меня.
Я ей вовеки соблюдаю верность,
Пишу стихи у краешка стола,
И все-таки меня снедает ревность,
Когда творят иные мастера.
А в публике – доверье и смущенье.
Как добрая душа ее проста.
Великого и малого смешенье
Не различает эта доброта.
Пока дурачит слух ее невежда,
Пока никто не видит в этом зла,
Мне остается смутная надежда,
Что праздники случаются не зря.
…
Привет вам! Снова все мы в сборе,
Не знаю, что всерьез, а что игра,
Но пожелать пришла я Боре
Любви, искусства и добра!
У меня сохранилось много листочков с текстами этих представлений. Иногда писались целые пьесы. Однажды на наше представление кукольного театра собралось в небольшой квартире у Бори человек пятьдесят.
Мне интересно, собираются ли сейчас такие компании, чтобы поимпровизировать, поиграть, посмеяться над собой? А ведь это были все люди состоявшиеся, известные, загруженные своей работой… но – такие чеховские недотепы…
Другой мой близкий друг того времени – Эдисон Денисов, гениальный композитор. Я его привела к нам на Таганку посмотреть какой-то спектакль, он посмотрел, влюбился в наш театр и писал музыку для любимовских спектаклей. Он написал музыку для «Живаго», на «Три сестры», «Мастер и Маргарита», «Медея» и др.
По моей просьбе он написал музыку к нашей «Федре» и даже сам записал ее на студии «Мосфильма».
…Эдисон Денисов часто водил меня на авангардные музыкальные вечера в Дом композиторов. И вот однажды приехал в Москву знаменитый джазовый пианист Чиккареа. В зале Дома композиторов собрались все наши джазмены и устроили перед ним концерт. По-моему, Бетховен сказал: «Я только к концу жизни научился в одну сонату не вкладывать содержание десяти». Наши так старались, так хотели перед Чиккареа показать, на что они способны, что не слышно было ни музыки, ни инструментов, было только это русское старание, это самовыражение нутра, которое не всегда бывает интересно. А потом вышел Чиккареа. Ну что ему – ну, подумаешь, какое-то очередное выступление, – и он тихо что-то заиграл. Это было гениально! И так разительно отличалось! И я тогда подумала: «Зачем мы все время пытаемся кому-то доказать, что мы тоже нужны, что мы можем…»
Эдисон был очень конкретен в своих оценках. Может быть, сказалось его первое образование – он в Токийском университете изучал математику и физику. И в своей музыке он был конкретен. Когда он писал музыку к спектаклям, он точно рассчитывал, сколько минут или секунд нужно для такого-то куска. Он любил музыкальный авангард 20-х годов (Рославец, Половинкин, Мосолов – их я узнала благодаря Эдисону).
В отличие от Биргера, который знал в совершенстве немецкий язык, Эдисон знал французский. Поэтому у Биргера были друзья немцы и потом Боря уехал с семьей в Германию, а у Эдисона была тяга к французской культуре. В 81-м году он написал музыку к роману Бориса Виана «Пена дней». Эта опера была поставлена в 86-м в Таллине. В Большом ее показали один раз, но мы, конечно, все были на премьере. Потом она была представлена и в Париже.
Когда Эдисон, возвращаясь из Дома творчества в Малеевке, попал в автокатастрофу, французы его увезли лечиться в парижский госпиталь, где спустя два года Эдисон и умер – в ноябре 96-го года.
На последнем групповом портрете Биргера помимо меня, Эдисона, Игоря Виноградова за столом в строгой позе конквистадора сидит Олег Чухонцев.
Уходим – разно или розно.
Уйдем – и не на что пенять.
В конце концов, не так уж поздно
Простить, хотя и не понять…
Это стихотворение Олега Чухонцева мне очень нравилось, и я дома читала его вслух на разные лады. Иногда просто пела. Но моему коту Васе и этот мой вой, и этот ритм ужасно не нравились. Он пулей вылетал на балкон и там, в ванночке с песком, «делал свои дела». Это продолжалось и зимой, когда балконную дверь можно было открыть на несколько минут, а коту не хотелось вылезать на холод: я начинала читать это стихотворение, и кот не выдерживал, летел «делать свои дела». Потом, кстати, когда учила для концерта Блока и Пушкина, отметила, что чем выше поэзия, тем быстрее кот вылетал на балкон.
Я рассказала эту историю Чухонцеву, мы посмеялись, а присутствовавший при этом Фазиль Искандер продолжил стихотворение дальше наизусть:
…Набит язык, и глаз наметан.
Любовь моя, тебе ль судить?
Не то чтоб словом, а намеком
Боюсь тебя разбередить…
Я заметила, что мне очень приятно вспоминать хороших людей.
Однако, перебирая свои старые дневники, я часто наталкиваюсь на имена и фамилии, ничего мне сейчас не говорящие. В свое время эти люди присутствовали в моей жизни, оказывали какое-то на меня влияние… Но кто они, я сейчас не могу вспомнить. Память их «вымыла».
Как-то мы с Эдисоном Денисовым пошли на день рождения к Олегу Чухонцеву. Не знали, что подарить, времена были аскетичные. По дороге купили большую коробку – набор спичек с наклейками разных паровозов. И через какое-то время Олег написал новое стихотворение, посвященное, как пишут в его сборниках, А. Д.
По артистической привычке,
играя, зажигать сердца,
Вы в шутку поднесли мне спички
подарочного образца:
старинных марок паровозы
на разноцветных коробках
и длинный дым от папиросы,
теряющийся в облаках.
….
Ну что ж, играйте вдохновенно,
бросайте спички злобе дня!
Весь мир – театр, и Ваша сцена —
Таганка, полная огня.
А отлетят мои колеса —
как знать, быть может, в том райке
мигнет мне Ваша папироса
в вишневом длинном мундштуке.
«Вишневый длинный мундштук» – это, конечно, память о моей Раневской в «Вишневом саде», где я курила. За что меня, кстати, многие порицали, а я отвечала: «Вы не знаете, но Наталия Николаевна Гончарова тоже курила».
Тогда мне казалось, что я знаю всех в Москве и все мои друзья. Часто мы отдыхали вместе. Эдисон меня заразил Сортавалой. Хорошая компания всегда была в Доме литераторов в Ялте.
Было время, когда в Ялте весной в Доме творчества писателей – в старом доме с колоннами – собирались знаменитости: Шкловский, Ермолинский, Фазиль Искандер, Аксенов, Каверин, Арбузов…
Этот двухэтажный дом стоял на холме, подальше от моря, там не так сыро. Туда трудно было попасть, и мне каждый раз приходилось обменивать свою путевку в Дом актера, стоящий на берегу моря, на путевку в Дом писателей и еще дарить французские духи той женщине, которая это оформляла. Из «пришлых» там были только я и жены литераторов, если их можно назвать пришлыми, – настоящими хозяйками в Доме были как раз они.
Если откровенно, я брала эту путевку не потому, что боялась сырости, а из-за уникальной атмосферы, царившей в Доме писателей. Атмосфера была доброжелательная, несуетная и очень радостная – все очень радовались жизни. Хотя дом был совершенно без бытовых удобств – только два душа на этаже и два туалета. В длинном коридоре – много-много комнат. Некоторые с балконом, с которого видны парк, Ялта внизу и море…
Около дома на лавочках всегда собирались перед обедом и перед ужином писатели, рассказывали истории, анекдоты, раздавался постоянный смех.
Я человек застенчивый, никогда не подхожу к малознакомым компаниям, а тут я всегда крутилась, потому что там были люди, которые ко мне хорошо относились, и среди них – Вениамин Александрович Каверин, дядя Веня, как мы его звали между собой.
До обеда в доме и вокруг была тишина – писатели работали. Каждый потом хвастался, сколько страниц «накатал». Обычная утренняя норма была одна-две страницы. Арбузов иногда говорил, что написал восемь страниц, кто-то – три, кто-то – шесть, но больше всех всегда писал Арбузов.
А после обеда – святое время: кто спал, кто спускался к морю, а мы с Вениамином Александровичем быстренько скатывались вниз и шли по берегу моря пешком в Гурзуф через можжевеловую реликтовую рощу, через виноградники. Там садились на катер и морем возвращались в Ялту, подымались на свой холм. Надо было идти по берегу моря, там – валуны, и вот его легкая фигурка – прыг-прыг по камушкам, а я за ним. И так почти каждый день.
В Гурзуф по берегу я ходила с Кавериным, а на Царскую тропу, до Ласточкиного гнезда или до Караголя – с Алексеем Николаевичем Арбузовым. Это очень большие расстояния, поэтому обратно мы или брали такси, или сидели и отдыхали в кафе и опять возвращались пешком.
Весной на Царской тропе цветет крымская сосна, и самое высшее наслаждение – стать под эту сосну, чтобы кто-нибудь ее тряс. Я помню, мы с Арбузовым стояли и дышали этой пыльцой, а потом друг на друга смотрели и хохотали: лица были желтые и сразу не отмывались.
Арбузов тогда бросал курить, и у него все карманы были забиты взлетными леденцами, которые давали в самолете. Купить эти леденцы было нельзя, поэтому мы у него их «выцыганивали». Тут он властвовал над нами – надо было или что-то ему сделать, или купить внизу на набережной бокал шампанского за рубль. Часто мы ходили гулять вчетвером: Миша Коршунов, его жена Вика, Алексей Николаич и я. Складывались по рублю и в конце путешествия на набережной выпивали по бокалу шампанского. Но иногда общих денег не хватало, и тогда Алексей Николаич «продавал» нам леденцы.