— Железяка, дай музыку! — приказывает Шармила. — Двадцатый век, блюз по выбору.
Она не перестает меня удивлять. Она щекой устраивается на моей руке, попутно чмокает ее легонько. Басовые звуки плывут отовсюду, их слегка монотонный ритм цепляет меня за душу, он так кстати сейчас. Звуки трубы сплетаются с гитарными аккордами, выбиваются из композиции, мечутся, не находя себе места, обиженно затихают. И гитара победно ввинчивается в небо, распадается звуком падающей мины, кричит победно и устало плачет, а упругий ритм продолжает хлестать стены, вибрировать внутри тугою волной, и хриплый тоскующий голос рождает внутри меня непонятную ностальгию.
— О чем он поет? — спрашиваю я.
— Он тоскует о любимой женщине. Зовет ее назад и говорит, что простит ей все.
— И это все?
— Ну, да.
— Не повезло бедняге, — мы смеемся и я снова целую ее.
Дом угощает нас горячим бульоном. Не вылезая из постели, мы жадно поедаем тосты с сыром и ветчиной. Мы пьем мокко. Мы смеемся, языком собирая крошки с коленей друг друга, я слизываю сладкие капли с ее подбородка, ее постель — наша крепость и наш дом на века, мы держим в ней круговую оборону, мы делаем короткие вылазки в душ, где не столько смываем с себя запах греха, сколько мешаем друг другу, то и дело сталкиваясь губами, руки наши живут сами по себе, мы возвращаемся назад, бродим нагишом, уборщик уже сменил простыни, и мы вновь приземляемся в душистую белизну, и нас уже не выбить оттуда никакой войной.
— Господи, я ведь ненавижу секс, — говорит она мне.
— Кокетка… Ты — лучшая любовница. Ты — богиня!
— Смеешься?
— Я люблю тебя.
— Это мне ваше гормональное регулирование… Почему, когда вы идете к девкам в массажный салон, они — шлюхи, а вы — клиенты? А когда я пытаюсь идти в тот же салон и купить мужчину на час, чтобы с ума не сойти, почему так устроено, что я все равно чувствую себя шлюхой?
— Я люблю тебя.
— Почему, когда надо ползти вверх, надо обязательно дать понять начальнику, этому вонючему козлу с волосатыми ногами, что он — лучший на свете любовник, хотя я отмыться потом сутки не могу? Это называется — карьеру делать…
— Я все равно люблю тебя, — повторяю я с улыбкой и целую ее в шею.
— Ненавижу мужчин…
— И меня?
— Кроме тебя, — она прикасается губами к моей шее, разряд небесного электричества снова пронзает меня.
— Ивен, постарайся не дать себя убить, — неожиданно просит она.
— Зачем ты сейчас об этом? — я растерян от ее серьезности, уж очень неожиданным оказался переход.
— Пообещай!
— Я люблю тебя!
— Ивен, давай уедем вместе, когда все это кончится?
— Ты говоришь глупости, хорошая моя. Ты на своем месте. Ты не сможешь без Корпуса.
— Я не смогу без тебя, Ивен.
— Так не бывает, тростинка моя.
— Ивен, если ты исчезнешь, я жить не смогу.
— Я постараюсь, Шар. Я сделаю все, что смогу, лишь тебе было хорошо, — говорю я, и сам себе верю.
— Ивен.
— Что?
— Поцелуй меня… Еще…
До самого конца нашего отпуска — больше суток — мы не вылезаем из-под балдахина. Мы исследуем друг друга до последней клеточки. Мы лихорадочно наверстываем свои жизни, время, что провели в спячке до этого. Мы говорим о себе, я рассказываю, как выросла моя дочь, какая она красивая, она слушает заворожено, потом она вспоминает, как здорово ей было в университете, и как звали ее парня, и какой он был потешный, и как сбежал на каникулы с ее соседкой по общежитию, и что готовила на обед ее мама, мы болтаем о каких-то глупостях и не можем наговориться, она оставляет попытки впихнуть в меня свои вулканоподобные угощения, и мы снова жуем бутерброды.
Мы едем на базу в одном такси. Тихо сидим на заднем сидении, таксист посматривает на нас в зеркало, наверное, видит что-то такое в нас, хотя мы молчим, и потому он не зубоскалит по привычке всех таксистов, и короткая дорога проходит в мертвой тишине, нарушаемой только шелестом встречного ветра. И у ворот базы мы молча стоим, стесняясь себя, потом я четко отдаю ей честь, поворачиваюсь кругом и иду деревянным шагом, чувствуя спиной ее пристальный взгляд. Я призываю всю свою выдержку, я расправляю плечи, я ухожу от нее по бетонной палубе все дальше и сворачиваю на нужном ответвлении, так и не обернувшись.
А потом, через пару суток, наши перегруженные экспедиционными припасами коробочки длинной колонной выползают из тех же ворот, и мы покидаем Форт-Марв в направлении южнее Зеркального, туда, где на берегу распахнули свои пасти десантные транспорты. Встречные экипажи, возвращаясь из патруля, спрашивают ненужное: «Куда вас?» И мы отвечаем небрежно: «Да так, на прогулку». И блюем желчью из пустых желудков во время изматывающего океанского перехода, когда «Водомерка» — десантно-транспортный корабль класса «акула» — мелко вибрируя от всепроникающего гула своих сверхмощных движков, прыгает на дикой скорости по океанской зыби, вздымает фонтаны брызг и оставляет за собой длинный пенный след.
Этот быстро исчезающий белый след — все, что мы оставляем после себя.
Часть втораяПРОГУЛКА
Крохотный плафон на переборке отсека почти не дает света. Его тусклое красноватое свечение играет на неуклюжих фигурах, зажатых страховочными скобами, замысловатыми темно-фиолетовыми переливами. Сидим спинами друг к другу, плотно, как сардины в банке, набитые в нутро «Томми» — бронированной амфибии, транспортера морской пехоты. Десять человек, отделение морских пехотинцев, плюс механик-водитель и башенный стрелок, как один беззвучно молятся своим богам в абсолютной тишине. Только плавное покачивание нашей тесной жестянки говорит нам о том, что мы куда-то движемся. Сквозь многослойную броню корпуса и герметичные шлемы не слышно ни шума волн, ни гула судовых двигателей. Но вибрация мощных машин передается нашим спинам через все слои защитной амуниции и гигроскопичного белья, в которые мы укутаны, словно огромные жуки-переростки с жесткими сине-зелеными панцирями. И мы ловим эту вибрацию, вслушиваемся в нее всем телом, и ждем изменения ее ритма.
И он меняется. Качка ослабевает, делается почти неощутимой. Палуба под ногами уже не вибрирует — она трясется мелкой частой дрожью, от которой стучат зубы и зудят кончики пальцев. Без всяких тактических блоков мы знаем, что десантный корабль включил нагнетатели и поднялся над водой на воздушной подушке. Напряжение в отсеке достигаем максимума. Ложное ощущение безопасности за многими слоями брони, переборок, корабельных бортов, палуб никого не обманывает. Мы здесь, прижатые к жестким ложементам, как галерные рабы, прикованные к своим лавкам, облаченные в тяжелые доспехи боевых костюмов, навьюченные десятками килограмм амуниции и боеприпасов, ждущие мгновенного перехода от тьмы к свету, и также, как те рабы, мы идем ко дну вместе с нашими высокотехнологичными плавучими гробами и медленно умираем в темноте заполненных прибрежной водой отсеков, дыша через шашки регенерации. Потому что десантный корабль теряет свою маневренность при подходе к зоне высадки, когда поднимает свою тушу над водой на воздушной подушке. Потому что противник обычно ведет интенсивный огонь, препятствуя высадке. Потому что под огнем некому спасать затонувшие суда и эвакуировать морпехов, замурованных в десантных отсеках. Потому что мы знаем, что пока не рухнут на мокрый песок носовые аппарели и зверюга «Томми» не вырвется с ревом на свежий воздух из тесноты трюма, мы — идеальные мишени и стопроцентные кандидаты в покойники.
Включаются тактические блоки. Скосив глаза, наблюдаем за переливами зеленых меток, мельтешащих комментариями. Оживает наушник. Голосом взводного запрашивает готовность экипажей.
— Лось-ноль, здесь Лось-три, готовность подтверждаю, — тут же отзываюсь я, разлепив сухие губы.
— Лось-ноль, здесь Лось-два, готовность подтверждаю. Лось-ноль, готовность подтверждаю, — вслед за мной докладывают командиры остальных отделений.
— Лось-ноль, Лосям один, два, три. Готовность шестьдесят секунд. Включаю отсчет, — доносится голос Бауэра.
Тактический блок послушно сыплет белыми числами, стремящимися к нулю.
— Заводи, — командую механику по внутренней связи.
«Томми» взрыкивает движком, выбрасывая в трюм транспорта струи паровых выхлопов.
— Экипаж, готовность тридцать секунд, — сообщаю отделению.
В полутьме возникает смутное шевеление, сопровождаемое лязгом закрепляемого в бортовых захватах оружия. Гудит над головой привод башни, задирающей ствол орудия вверх на максимальный угол. С резким «клац-клац-клац» проворачивается за моей спиной оживший механизм подачи снарядов. Фигуры снова замирают, расставив ноги и стиснув зубы в ожидании зубодробительного удара. Холодный пот пропитывает наши напряженные спины, стекает по лбам.
— Четыре, три, два, касание! — сообщает взводный.
— Тормоза долой! Подъем! — кричу я чуть громче, чем следовало.
Утробный рев «Томми» заполняет каждую клеточку наших тел. Мы чувствуем, как палуба плывет под нами, как наша бронированная коробочка повисает в воздухе и дрожит в нескольких сантиметрах от стального настила.
Сигнал открытия отсека врывается в уши нудным комариным писком. Мы не видим, но знаем, четко представляем, как рушится на песок тяжелая аппарель.
— Механик, вперед! Башня, огонь по готовности! — ору я в ларингофон.
И «Томми» выпрыгивает на свободу. Ревя движками на форсаже, он проносится в воздухе над ребристыми наклонными листами, врезается днищем в берег, так, что у нас клацают зубы и трещат многострадальные позвонки, подпрыгивает, идет бортом вперед, неуклюже покачиваясь, выравнивается, и, вращая башней, мчится прочь от воды. Подальше от замершей у уреза туши десантного корабля, раззявившей черную пасть, из которой выпрыгивают и выпрыгивают все новые коробочки, и в вихре песка из-под юбок нагнетателей расползаются в линию, и ползут к зеленому частоколу джунглей, что поднимается впереди над стеной утреннего тумана.