когда в ней не было Таганки.
Не корчу из себя гиганта,
но просто иначе не мог.
С новым рождением, Таганка!
Вот он, твой бог и твой порог.
Дни рождения свои таганцы справляли шумно, вся Москва собиралась. Помню, на одном из юбилеев я сдуру «на счастье» разбил огромного глиняного дымковского петуха, в другой раз купил на птичьем рынке щенка восточноевропейской овчарки и подарил его театру, чтобы он охранял от врагов.
Потом щенка этого взяла себе на воспитание Алла Демидова, а когда зверь вымахал в страшенное чудовище и стал выживать ее из квартиры, подарила его кому-то в Черноголовку. Мало кто знает, что Юрий Петрович сам пишет стихи. Вот один из его шедевров:
Была у меня девочка,
как белая тарелочка.
Очи – как очко.
Не разбей ее…
Людмила Васильевна Целиковская очень серчала на эти стихи, не в силах оценить поэтичность образа. Я же поддерживал смущенного стихотворца. В очередной день рождения я написал ему стихи.
Вы мне читаете, притворщик,
свои стихи в порядке бреда.
Вы режиссер, Юрий Петрович,
но я люблю вас как поэта…
Когда актеры, грим обтерши,
выходят, истину отведав,
вы божьей милостью актеры,
но я люблю вас как поэтов…
Учи нас тангенсам-котангенсам,
таганская десятилетка.
Мы с вами, зрители Таганки,
По совокупности поэты…
Когда молчит святая лира,
заправив бензобак петролем,
вы придуряетесь под Лира.
Но вы поэт, Юрий Петрович…
И мне иное время помнится,
когда крылатей серафимов
ко мне в Елоховскую комнату
явился кожаный Любимов…
То чувство страшно потерять,
но не дождутся, чтобы где-то
во мне зарезали Театр,
а в вас угробили Поэта.
Эта особая поэтичная триада «режиссер – актеры – зрители» и называется Таганкой.
Белогривому осеннему юбиляру на его 80-летие я подарил классическую греческую амфору, которую белилами исписал стихами и в формовке которой самолично принимал участие. Авангард становится классикой.
На наших глазах рок произвел электрогитаризацию всей страны. В этом есть плюс. Процессы подключились к мировому энергетическому полю. Родилась субкультура.
Но первым гитарным театром была Таганка, и в первом своем гитарном спектакле прокричала в усилители:
Рок-н-ролл, об стену сандалии!
Ром в рот. Лица как неон. Ревет музыка скандальная…
Рок! Рок! SOS! SOS!
Таганцы это «в рот» произносили по-русски, даже по-лагерному – рождались тематика и стиль русского рока.
Любимый сын Таганки Владимир Высоцкий, в отличие от запстаров, был деликатен в жизни. Он мог бы закатить свадьбу на Манежной площади – все равно не хватило бы мест. Помню, он подошел и торжественно-иронически произнес: «Имею честь пригласить вас на свадьбу, которая состоится 13 января 1970 года. Будут только свои». На торжестве в снятой накануне однокомнатной квартирке на 2-й Фрунзенской набережной, за один день превращенной Мариной Влади в уютное гнездышко, мы с Зоей встретили лишь Юрия Любимова, Людмилу Целиковскую, Всеволода Абдулова, режиссера Александра Митту с женой Люсей, изготовившей сказочно роскошный пирог. Владимир был светло грустен, молчал, ничего не пригубил.
Зураб Церетели вспоминает, как мы с ним скинулись на несколько бутылок вина. Трудно представить, как небогаты мы все были. Потом молодожены по приглашению Зураба уехали в путешествие по Грузии…
Зуб разума
Он поблескивает желтоватой костяной лысиной, коренастый, крепкий, глубоко утопая в малиновом кресле, Мартин Хайдеггер, коренной зуб немецкой философии.
Он таится в темном углу моей памяти, глубоко уходя корнями, сидит в полумраке ресторанчика, примериваясь к венскому шницелю, – крепко сидит. Последний гений европейской мысли. Зуб разума.
Это его полированное поблескивание я видел, не различая выражения лица, со сцены во время моего выступления во Фрайбургском университете – он мерцал справа на коренном месте своем, в ровном, как челюсть, ряду кресел, подозрительно поглядывая на сиявшие вокруг искусственные улыбки прогресса. Было это 14 февраля 1967 года.
Потом мы ужинали, и об этом не стоило бы вспоминать, если бы не мелькнувшая вдруг какая-то пришибленность, коренастая насупленность, затравленная опаска общения с людьми. Видно, многое он перенес.
Беседа состоялась у него дома, в кабинете, где стояли «молчаливые, грузные томы… словно зубы в восемь рядов». Хозяин был одним из них. Был пока живой и не встал на полку – поблескивающий мозговой надкостницей Мартин Хайдеггер.
Разговор наш записывал граф Подевилс, президент Баварской академии. Он примчался из Мюнхена на божьей коровке своего «фольксвагена», изящный, худощавый, с французским ветерком в волосах, и, подмигнув, сообщил, что меня выбрали в Академию. Эрудит, бывший много лет журналистом в Париже, он благоговел перед своим кумиром и подробно законспектировал беседу. К сожалению, хозяина он записал короче, чем гостя, но и слова гостя показывают, что интересовало великого философа в 1967 году.
Хозяин повел беседу делово, без разминки. Это был другой Хайдеггер – властный, но без высокомерия, и одновременно какой-то беспомощный и рухнувший внутри, с каким-то душевным сломом.
«Довольно быстро разговор переходит к проблеме техники, которую Вознесенский по-новому вводит в язык своей поэзии. Вознесенский, архитектор по образованию, обладает способностью математического мышления и не чужд технической сферы (в отличие от авангардистов, которые лишь играют научно-технической лексикой).
ХАЙДЕГГЕР: “Способен ли дух овладеть техникой?”
Вознесенский упоминает, что среди многотысячных аудиторий значительную часть составляют представители молодой технической интеллигенции России…
ХАЙДЕГГЕР: “Архитектор! Тектоника. По смыслу греческого слова это старший строитель. Архитектура поэзии”».
Он даже по-петушиному подпрыгнул, выкрикнув это: “ар-хи-тектор!”»
Не раз в своих трудах философ использовал образ храма, стоящего на скале, как метафору творения.
«Творение зодчества, храм ничего не отображает. Посредством храма Бог пребывает в храме. Бог изображается не для того, чтобы легче было принять к сведению, как Он выглядит; изображение – это творение, которое дает Богу пребывать, а потому само есть Бог. То же самое и творение слова. Творение дает земле быть землей». Красота есть способ, который бытийствует истина.
Читая сейчас эти мюнхенские листочки, пролежавшие в графском архиве, я поражаюсь совпадению мыслей фрайбургского мэтра со взглядами тогдашнего меня, знавшего о Хайдеггере лишь понаслышке (книги его и до сих пор у нас, к стыду нашему, не изданы). Сегодня я читаю свои слова почти как речь чужого человека. Я пробовал тогда читать Хайдеггера по-английски, но можно было голову сломать о его труднопереводимые термины. Правда, мы увлекались в ту пору разрозненными запретными томиками Бердяева, Кьёркегора и Шестова, который писал статьи о Гуссерле, из чьего гнезда вылупился фрайбургский философ.
Знал я, конечно, что из Хайдеггера вышел Сартр, с которым судьба меня уже сводила.
Я поворачиваю зрачки внутрь, вглядываюсь в память, различаю уже не только великую лобную кость, но и острые рысьи бровки, щетинку усов, похожую на щеточку для ногтей, добротный костюм-тройку и напряженные глазки, которые по ходу разговора начинают теплеть и отсвечивать коньячным огоньком. Я ищу в нем отсвет любви к его марбургской студентке, юной экзистенциалистке, неарийке Ханне Арендт, и трагедию разрыва с ней. Но лицо непроницаемо.
Между тем я спросил его о Сартре.
Он нахмурился, пожевал мысль бровями. Усмехнулся. Что ему Сартр – ему Шартр подавай!
– Сартр? Источник его оригинальной идеи таится в его плохом знании немецкого языка. Сартр ошибся и неправильно перевел два термина из моих работ. Эта ошибка и родила его экзистенциализм.
Граф сладострастно затрясся от этого пассажа. Чувствуя мое недоверие, хозяин продолжает серьезно.
«Вознесенский спрашивает об отношении Хайдеггера к Сартру. Хайдеггер указывает на различие. Его собственное мышление – осмысливание „здесь-бытие“. Сартр – представитель „экзистенции“. Различие уже в языке. Хайдеггеровское понимание „экзистенции“ – экстатическое бытие как открытость настоящему, прошлому и будущему».
Это близко тому, что он писал в «Истоке художественного творения»: «…человек в своем экзистировании экстатически впускает самого себя вовнутрь несокрытости бытия».
«Вознесенский, подхватывая эту мысль, говорит об “открытом стихотворении”, которое рассчитывает на активность слушателя или читателя».
ХАЙДЕГГЕР: «Взаимосвязь в поэтической сфере».
ВОЗНЕСЕНСКИЙ: «Магнитное поле».
Стихотворение для Хайдеггера здесь – лишь идеальный пример творения, это его давняя мысль: «творящая истина, полагающая вовнутрь творения. Поэтическая сущность такова, что искусство раскидывает посреди сущего открытое место, и в этой открытости все является совсем необычным». То есть «открытость вовнутрь».
Тут на коренастую фигуру Хайдеггера наплывает нервное, как разбитое зеркальце, лицо Сартра. Росточка они были одинакового. Их дымчатые лица, утерявшие тела, стоят в моей памяти на одном уровне, как два стеклышка очков с разными диоптриями.
В ту пору мир был озадачен духовным феноменом наших поэтических чтений, когда стадионы слушали по нескольку часов одиночку поэта. Оба философа совпадали в интересе к этому явлению.