Ностальгия по настоящему. Хронометраж эпохи — страница 39 из 61

У. Д. Смит, как Оден и Лоуэлл, включает в свои сборники переводы стихов наших поэтов. Я рад, что «Осень в Сигулде», «Оза» и другие гостят в их книжках. Я пригласил в мою книгу «Поезд» Уильяма Джея Смита, как и другие вариации на его темы. Когда я переводил его, с первых же строк «Поезда» меня охватило странное волнение. Оно не объяснялось только превосходным стихом.

        Снег, сырой, как газета…

Давным-давно, провожая Назыма Хикмета в мокрой переделкинской метели, я слышал этот снежный газетный шорох. Я наивно и неумело записал тогда его в школьной своей тетрадке. Давно это было.

        Он болен.

   Назым Хикмет.

        Чтоб не простынуть в ветреный день,

        Он обвертывает грудь газетами

        И идет —

        Куда глаза глядят —

        В серый снег,

        Который сам как газета —

        В сырой и шуршащий снег.

        Снег шуршит.

        Шуршат листами газеты.

        На груди у поэта шуршат событья.

        Листья,

        Листья

        В Стамбуле шуршат.

        Вы видели, как в мясных лавках

        Набухает кровью газета,

        Облегая печень, сердце

        И прочую требуху?

        Вы видели —

        Сердце в клетке —

        В грудной клетке —

        Колотится, как о кольчугу,

        О стальные строчки Газет?

Этот газетный снег не отпускал меня, неотвязно стоял в сознании, чтобы сегодня – надо же! – прошуршать в стихах чужого поэта. Окунемся в этот снег. Странный, пропитанный копотью, тревожный снег Уильяма Джея Смита.

Премьер Пьер Трюдо строен, артистичен. Молодое смуглое подвижное лицо (он чем-то напомнил мне портреты Камю), динамичное тело слаломиста. Говорит о Тургеневе, живо интересуется Россией, может заявиться на званый ужин в шортах.

Дома, в своем уютном особняке, убранном азалиями, за скромным обедом он оказался прост, приветлив, одет в строгий костюм с хризантемой.

А через пару часов я уже наблюдал его на скамье парламента, собранного, острого полемиста, исподтишка, по-мальчишески подмигивающего среди того чинного парламента, где через два дня он озорно брякает своим оппонентам выражение, несколько более рискованное, чем «к черту!».

А через полгода я стоял на сан-францисской улице имени Аргуэльо. Крутая мостовая вела на холм, ввысь, в вековые кедры, в облака, в романтические времена очаровательной Кончиты. Именно здесь, у врат бывшего Команданте, был объявлен ноябрьский сбор антивоенной демонстрации. Сан-Франциско – американский Ванкувер.

Но это уже другая поездка, о ней будет другая речь – и о великой стране, о выступлениях по городам, их будет около тридцати, почти ежедневно, и о новых шедеврах Одена, о пустыне Невады и о Хеллоуине, ряженом празднике прощания с летом, когда вдруг какой-то садист вложил детям в традиционно даримые яблоки бритвенные лезвия…

А последний вечер будет в Нью-Йорке. Его вместе с Алленом Гинсбергом мы проведем в пользу пакистанских беженцев. Рядом с мальчишески легким Бобом Диланом, молчаливым серафимом в джинсовой курточке, я сразу не узнал Аллена. Он остриг в Индии свои легендарные библейские патлы и бородищу.

«Как я остригся? Мы пили с буддийским ламой-расстригой. “Что ты прячешь в лице под волосней, чужеземец?” – спросил лама. “Да ничего не прячу!” Выпили. “Что ты прячешь, чужеземец?“ – „Да ничего!“ Выпили. “Что ты прячешь?..” Я убежал и остригся».

У моих знакомых есть черный щенок – пудель. Сердобольные хозяева, чтобы ему не застило глаза, обстригли шерсть на морде. Смущенный щенок спрятался за балконные занавески, глядел сквозь бахрому, принимая ее за свои исчезнувшие космы, и не выходил, пока они снова не отросли.

Бедный Аллен, как он стыдливо прятал, наверное, свое непристойно зябнущее нагое лицо! Сейчас у него уже коротко-моложавая бородка.

На нашем вечере он пел свои стихи, закрыв очи, аккомпанируя на пронзительно-странном инструменте типа мини-трехрядка. Гулкий готический собор Сент-Джордж, переполненный молодежью, в оцепенении резонировал монотонные ритмы. Аллен пел «Джессорскую дорогу». Я перевел ее.

Джессорская дорога

        Горе прет по Джессорской дороге,

         испражненьями отороченной.

        Миллионы младенцев в корчах,

        миллионы без хлебной корочки,

        миллионы братьев без крова,

        миллионы сестер наших кровных,

        миллионы отцов худущих, миллионы матерей в удушьях, миллионы бабушек, дедушек, миллионы скелетов-девушек,

        миллионам не встать с циновок, миллионы стонов сыновьих, груди – выжатые лимоны, миллионы их, миллионы…

        Души 1971-го

        через ад солнцепека белого,

        тени мертвых трясут костями

        из Восточного Пакистана.

        Осень прет по Джессорской дороге.

        Скелет буйвола тащит дроги.

        Скелет – девочка. Скелет – мальчик.

        И скелет колеса маячит.

        Мать на корточках молит милостыни:

        «Потеряла карточки, мистер!

        Обронила. Стирала в луже.

        Значит – смерть. Нет работы мужу».

        В меня смотрят и душу сводят

        дети с выпученными животиками.

        И Вселенская Матерь Майя

        воет, мертвых детей вздымая.

        Почему я постыдно-сытый?

        Где ваш черный, пшеничный, ситный?

        Будьте прокляты, режиссеры

        злого шествия из Джессора!..

        По Джессорской жестокой дороге

        горе тащится в безнадеге.

        Миллионы теней из воска.

        И сквозь кости, как сквозь авоськи,

        души скорбно открыты взору

        в страшном шествии из Джессора.

        А в красивом моем Нью-Йорке,

        как сочельниковская елка,

        миллионы колбас в витринах,

        перламутровые осетрины,

        миллионы котлет на вилках,

        апельсины, коньяк в бутылках,

        поволока ухи стерляжьей,

        отражающаяся в трельяжах,

        стейк по-гамбургски, семга, устрицы…

        А на страшной Джессорской улице —

        миллионы младенцев в корчах,

        миллионы без хлебной корочки,

        миллионы, свой кров утратив,

        миллионы сестер и братьев.

Боже мой, неужели это написано не сегодня и не о нашей стране?

Сюр

Mолодая Москва становится в очередь на Дали. Цена билета – почти как за кило персиков. Под палящим солнцем гигантский хвост тянется за колдовскими фруктами сюрреализма. Что влечет их на выставку классика?

В залах не ожидается злободневных политических диспутов. Скандалов не предвидится – ну, гений, ну, основоположник – вряд ли какой-нибудь неофит сейчас оспорит это. Нет на выставке и его прославленных шедевров – ни «Пожара жираф», ни «Великого мастурбатора», ни изображений Ленина, Гитлера, Хрущева, ни «Христа св. Иоанна» – за показ их пришлось бы платить миллионную страховку. Демонстрируются лишь литографии, репродукции и статуэтки – так сказать, тиражированные подсобки Дали. Устроители не рассчитывали на массовость, выставка камерная, для буквоедов, дилеров, для покупателей. Так почему же такой лом? Почему перекупщики ломят за билеты? Почему ОМОН в дверях стоит?

Может, причина – особая «духовность» нашей публики? Но, увы, такой же хвост стоит и в Центре Помпиду, и в Нью-Йорке этим летом – на выставки, и в Таун-Холл на вечера битников, американских «шестидесятников» и даже «пятидесятников», детей сюрреализма.

И такая же очередь постоянно в Музее Дали на его родине – толпы молодых паломников со всего мира, 100 тысяч человек в год. Но там хоть шедевры, шоу. Но почему у нас?

На стенах теснится графика, повешенная впритык, в два, а то и в четыре ряда. Коммерция диктует композицию. Такая же теснота и в зале. Над головами невидимым бельэтажем парят духи благородного возмущения, усопших табу, политических истин.

Сюр? Гигантский ноготь автономно бродит по парку. Рядом крохотная фигурка ангела. Нос и губы, разделившись, добились суверенитета. Остров Крым вот-вот обрубит канаты. Оборваны связи. В валютных дырах швейцарского сыра кишат кишечные палочки. То, что раньше казалось параноидальным сновидением, стало не сюр, а просто реальностью.

Помню, я летел над тайгою, и вдруг засосало под ложечкой: снизу открылись выбритые наголо многокилометровые квадраты – не то корейцы, не то японцы сводят лес, – зияла пустота, как на пейзажах Дали. Чур меня, сюр!

С картин уставилась такая же пустота, она беспокоит, как прицел неизвестного киллера.

А вдруг сбылась дадаистическая строка-стихотворение, которую в групповом экстазе совместно написали когда-то собратья художника – сюрреалисты Андре Бретон, Поль Элюар, Макс Эрнст и Луи Арагон?