Ностальящее. Собрание наблюдений — страница 42 из 45

Публика в этих салонах самая смешанная — от иностранцев, выбирающих поднадоевшую, но все еще популярную гжель или хохлому, которую и в Гринвич-Вилледж купить можно, и даже подешевле, до бойких московских тетушек, по-своему вписавшихся в рыночные отношения, зорко присматривающихся к образцам, дабы своими руками связать салфеточки и скатерти ничуть не хуже «салонных» и продать их перед входом в магазин.

И вот в последний раз я столкнулась с еще одним видом покупателя. Молодой человек весьма посредственной наружности выбирал себе в квартиру или в офис — я поняла сюжет не до конца — картину. И, естественно, переговаривался с продавщицей, любезно объяснявшей ему, какие картины были модны в предыдущем сезоне и какие в цене сейчас, — помогая в сложной ситуации выбора предмета искусства. «Прошлой осенью хорошо шли морские пейзажи, — вдалбливала она в его коротко остриженную круглую голову, — а сейчас берут Подмосковье, особенно зимнее». На стенке позади продавщицы действительно одиноко белел зимний простор в окружении сплошных Айвазовских. Молодой человек явно колебался, ему уж никак не хотелось промахнуться. Ценою он не интересовался. «А рамы, обратите внимание на рамы, — продолжала упорная продавщица. — Сейчас интересуются вот такими, — она указала на нечто ярко-золотое в цветах и виноградных гроздьях. — Если не хотите картину, сюда можно вставить зеркало».

Рамы были пышные, накрученные, как нынче говорят. Чем накрученнее, тем дороже. Простыми, видимо, не интересовались, и потому они отсутствовали вовсе.

Так и не дождавшись выбора молодого человека — надо было торопиться на сборы для очередной конференции, — оставила его в сомнениях, колебаниях и художественных переживаниях.

Вспомнился анекдот о новом русском, который приходит в антикварный магазин и хочет купить распятие. Просит побольше — побольше — еще побольше. Наконец останавливается на самом крупном: «А гимнаста уберите!..»

В анекдоте отразились весьма грустные взаимоотношения новых русских не только с элементарной культурой, но и с искусством.

Да, известно, что иные крупные банки нынче собирают художественные коллекции при помощи советников- искусствоведов, и даже неплохие. Но, как правило, на аукционах покупаются вещи, принадлежащие известным в прошлом художникам. Новое искусство отечественными предпринимателями, вкладывающими деньги в Шишкина или Левитана, не поддерживается.

Как издатель серьезного литературного ежемесячника, «толстого» журнала, я встречалась с кое-кем из банкиров, чтобы объяснить им, что мы со своею подпиской поддерживаем культурную инфраструктуру общества, находящегося сегодня в состоянии хаотического брожения; что, поддерживая значительную новую литературу в стране, где еще не отучились читать, они будут подпитывать почву, на которой строится новая Россия. Увы, ответы были вежливые, но более чем уклончивые; посмотрим, что будет после выборов…

Вот уже и выборы прошли, а никто не торопится со своими меценатскими идеями.

Мысль, кстати, была очень простой — проще не бывает.

Существует — уже несколько лет — поддержка журналов, оказываемая Институтом «Открытое общество» (фонд Сороса). Но у «Открытого общества» много новых программ, и журналы остались без спонсорской помощи. Программа Института была замечательно разработана и поддерживала три фактора культурной жизни в одной связке: российские библиотеки (подписывая их на журналы), сами журналы (благодаря этой подписке) и авторов, публикуемых в журналах (гонорары).

Теперь эту программу надо только подхватить из рук «Открытого общества», не дать ей упасть. У нас пока нет закона о культурном спонсорстве, а о собственном имидже банки и успешно действующие фирмы если и заботятся, то только через рекламу. Мысль же о благотворительности — творении блага — пока их коротко стриженные головы посещает редко, а напрасно: в истории, как известно, остаются не они, а те, кому они вовремя помогли, кого поддержали, — а вместе с ними в истории местечко было бы зарезервировано и для новых русских.

А пока…

Если перечитать прозу о современной России, то мы убедимся, что концепция остается традиционной: деньги символизируют зло и несчастье, бедность остается не пороком, а достоинством. И никакие конкурсы типа «Жизнь состоятельных (состоявшихся?) людей» или «Рассказы о благородных богачах» (Татьяна Толстая раздает призы победителям) пока не помогают.

Богатые в литературном изображении прежде всего смешны; в одном из романов, например, они нанимают на работу — в качестве обслуги — тех, кто обладает знаменитыми в истории нашей культуры именами. Богатые недальновидны: как правило, инстинкт хищника и им самим не приносит радости. «Благородное бедное несчастье» против «буржуазного пошлого счастья» до сих пор составляют подсознательное клише русской культуры. И то моральное осуждение, которому подвергается богатство в современной литературе, фиксирует актуальное и по сей день недоверие к капиталу, нежелание иметь дело с теми, кто оставляет художника без средств к существованию. И пока это недоверие возрастает, капитал в России не получит легитимности — не конституционной, а общественной.

Помню, что в начале перестройки в «Литературной газете» бурно обсуждалась (и осуждалась) практика деятельности Комитета по ленинским (наивысшим) и государственным (рангом пониже) премиям, высказывались по тем временам крамольные мысли о возрождении общественных и частных премий по литературе и искусству; вечно рассерженные критики размечтались о независимых фондах… Дело кончилось весьма крупными зарубежными по происхождению частными премиями, распространившими свои благодеяния на современную русскую изящную словесность: Пушкинской, учрежденной фондом Альфреда Тепфера (Гамбург, Германия), и Букеровской. В отечестве проклюнулся «Триумф». Но и эти премии, как и нынешние государственные, уходят чаще всего тем, кто уже прочно признан и чья персона вошла в истеблишмент. Эти премии как бы немножечко обращены в прошлое, несколько ретроспективны, в них пока нет азарта, нет риска, нет игры.

В этом смысле — поле пустует.

И современное искусство, по-своему утонченное и пока еще как бы полузакрытое от зрителя, и современная литература, проходящая порой по грани эстетического риска, и «толстый» журнал, рискующий вместе со своими новыми авторами, предоставляя им свои страницы и гонорары, — конечно же, не пейзаж с куском среднерусской зимней поляны, за которым пришел новый русский в салон на Петровке. Такое искусство, откровенно говоря, для того чтобы принадлежать кому-либо, берет много денег, а взамен только делает вид, что принадлежит. На самом деле оно благотворит своему благодетелю.

В конце концов я плюнула на обстоятельства и тоже, совершенно самостоятельно, решила поддерживать искусство, купив безумный и потрясающий, на мой взгляд, чайник, сахарницу и шесть чашек у молодого керамиста, заявившегося в гости на соседнюю дачу.

Потом немножко подумала и купила у него еще один чайник — с головой Ленина вместо крышечки.

Для памяти.

Потому что именно Ленин придумал этот лозунг — «Искусство принадлежит народу». Искусство не принадлежит никому, кроме самого себя. Но принадлежать искусству — можно, даже не обладая особыми талантами. Дар должен быть один — дар щедрости, соединенный с пониманием того, что в мире, где есть искусство, воздух немного чище, чем там, где оно отсутствует.

Чаепитие на даче

«Когда переезжаете на дачу?» — этот вопрос москвичи задают друг другу с начала мая. Во все времена — в хрущевские и горбачевские, в брежневские и ельцинские и даже сталинские — дача была и остается священным местом, куда, несмотря на любые сложности и проблемы, которыми сопровождается загородная жизнь, с открытием летнего сезона устремляются сотни тысяч, если не миллионы москвичей.

Впервые я очутилась летом на даче в Мамонтовке, в сорока минутах езды от столицы на электричке или на автомобиле, еще в самом нежном возрасте. Отец работал в «Комсомолке», у которой была (и остается, насколько мне известно, до сих пор) большая деревянная двухэтажная дача, рассчитанная на четыре семьи. Тогда, мне казалось, да и по сей день представляется, что дача — это целый особый, прекрасный мир, где можно играть допоздна в мяч, бегать босиком, кататься на велосипеде, забираться на деревья, с замиранием сердца подходить к огромной соседской собаке, искать по утрам, в росе, землянику, делать бусы из ярких ягод рябины, а по вечерам ждать из Москвы родителей, которые обязательно что-нибудь привезут: или куклу, или конфеты, или просто новости, под обсуждение которых я буду засыпать в плетеном кресле.

По субботам молодые еще родители играли на теннисном корте, сняв сетку, почему-то в волейбол, ходили с нами купаться на ледяную речку Учу, катались на лодках, а вечерами танцевали. Особенным был и воскресный завтрак — поздний и такой длинный, что он незаметно переползал в обед, — наверное, русские уже тогда открыли для себя бранч, совершенно независимо от американцев, — что свидетельствует, при всех наших различиях, в пользу родства душ.

Единственное, что мучило в детстве на даче, — ежевечернее мытье ног под строгим надзором крестной (родители закрывали глаза на причуды маминой тетки, которую до самой смерти все звали Катенькой, благодаря ей я оказалась крещеной в несознательном возрасте).

Бабушка жила на другой даче, по другой дороге, постоянно, и летом и зимой: в 20-е годы, когда она, молодая вдова со слабыми легкими, уже имея на руках двоих детей, вышла вторым браком за нэпмана, он купил дачу в самом сухом, самом сосновом месте Подмосковья, — там бабушка и осталась почти на всю свою жизнь, после того как нэпман исчез в сталинских лагерях, — и мы каждое лето ездили ее навещать. Потемневший деревянный дом стоял в соснах и травах, в которых стрекотали кузнечики. Бабушка никогда ничего не сажала, даже цветов, — она только лишь сеяла иногда траву, и та становилась на участке все гуще и гуще; и на одной из моих детских фотографий видно, что трава намного выше моей круглой головы.