…Должна Вам сообщить нечто величественное, трагическое, радостное и до известной степени тайное. Слушайте: я написала письмецо — «профессионально-деловое» по одному вопросу в связи с Малером Шуре Л., который его знает, как никто. В ответ он написал мне, что очень просит меня повидаться с ним. Я согласилась. Вчера он сыграл мне свой «Реквием», который он писал много лет, вернее, «подступал к нему» и бросал и наконец «одним духом» написал его два с половиной года тому назад. На полный текст такового, полнее Моцарта. Что я сказала ему, когда он кончил играть? — «Я всегда знала, что Вы гений». <…> Да, это так, и это сильнее многих, из-за кого я «ломаю копья», и равно теперь только Ш. [Шостаковичу] (не последнему…) и Стр. [Стравинскому]. Сыграно это сочинение быть не может ни у нас, ни не у нас, что понятно… Это — как Бах, Моцарт, Малер и эти двое. Он совершенно спокоен, зная, что это так и что оно не будет исполнено. Ш. теперь просто боготворит его. Знают об этом немногие. <…> Может быть, и никому не надо говорить. — Я рада, что человек осуществил свою задачу, не зря живет на свете, что я не ошиблась, веря в него, и не ошиблась, помогая ему в обычной жизни, и была ему другом в тяжелые дни и часы.
Один секретарь Cоюза советских композиторов дал Локшину совет: «Ты ведь знаешь, Шура, мы с Боженькой на „вы“. Измени текст, и все будет в порядке, „Реквием“ исполнят». Александр Лазаревич встретился с Шостаковичем. Тот ему сказал: «Не сдавайтесь. Ни в коем случае не сдавайтесь. Надо ждать. Ждать, ждать — десять лет, двадцать, тридцать — ждать». И слова его оказались пророческими. Я впервые смог продирижировать «Реквием» именно через тридцать лет, в Англии. Успех музыки был такой грандиозный, что оркестр не отпускали, — я пять раз выходил, десять раз. Взял партитуру, поднял над головой и показал публике. И тогда весь зал встал. В России я впервые исполнил «Реквием» Локшина только в двадцать первом веке, по случаю международной конференции памяти жертв советских и фашистских концлагерей.
У Александра Лазаревича всегда была с собой записная книжка с любимыми стихами. Мало кто так знал и чувствовал поэзию, как он. Его главные произведения написаны на стихи, и когда слушаешь, возникает чувство, что стихи и музыку сочинил один автор. Такое невероятное слияние. Но именно эта связь музыки с поэзией привела к запрету большинства его сочинений.
Третью симфонию запретили за стихи Киплинга. Я был на прослушивании, состоявшемся дома у Локшина, в его маленькой комнатке. Он сыграл на пианино симфонию, и важный начальник сказал: «Музыка великолепная, безусловно. Но Киплинг — агент империализма, исполнять это у нас никак нельзя». А симфония написана на оригинальный, английский текст Киплинга. Какая там есть пронзительная часть — солдат пишет матери: «Если меня убьют — кто будет надо мной плакать? Только ты, mother…» — невозможно слушать без слез. Как вы понимаете, речь у Киплинга идет о войне в Индии.
Локшин говорит: «Но Киплинг не запрещен. Его можно купить в любом книжном». — «Можно, да. Но одно дело купить и прочитать, а другое дело — исполнять со сцены хором. Это уже пропаганда». Подумал-подумал: «Вот что. Давайте перепишем текст. Выберите любого поэта, мы заплатим кому хотите. И пусть вместо Индии будет Вьетнам, вместо английских солдат — американские, и я вам гарантирую Ленинскую премию».
Никогда не забуду, какое лицо было у Локшина. Он встал и сказал: «Я так и знал, что вы найдете непреодолимое препятствие». И замолчал, стоял, молчал, ждал, чтобы тот ушел.
Поразительно: Третью симфонию Геннадий Рождественский исполнил в конце семидесятых годов в Лондоне — а в СССР ее все равно играть было нельзя. Говорили: в Лондоне публика упадническая, а нашей это ни к чему.
Единственная симфония Локшина, не знавшая трудностей, — Четвертая: в ней нет слов. Ее мы играли в Москве и в Ленинграде с наслаждением и успехом. Гениальная Пятая, те самые «Сонеты Шекспира», тоже была допущена к исполнению, но не сразу. Цензор вызвал Локшина по поводу 66-го сонета в переводе Пастернака.
— Вот тут у вас написано «измучась всем, я умереть хочу». Чем это измучась, Александр Лазаревич?
— Дело в том, что это было в очень давние времена, триста лет назад. А кроме того, в Англии.
— В Англии… Ну, если в Англии, то можно.
И допустил.
Шестую симфонию Локшин написал на стихи Блока. Боже, как я влюбился в это сочинение… Там есть одна фантастическая цыганская песня, когда поет хор, а оркестр как бы изображает гигантскую гитару. Так это оркестровано. Локшин был величайшим мастером оркестровки, непревзойденным.
Мы репетируем с оркестром, а Виктор Попов, мой друг и лучший хормейстер в мире, — с молодежным хором. Однажды он вдруг мне звонит: «Я должен срочно вас увидеть». Приезжает взволнованный, потрясенный. «Что случилось?» — «Меня только что вызвал секретарь райкома и стал на меня кричать и топать ногами: „Как ты смеешь таким словам обучать молодежь? Ты у меня из Москвы в два счета вылетишь! Ты у меня из партии вылетишь! Ты что творишь?“»
Я побежал в филармонию. Даже не созвонился — побежал. Благо там мой бывший соученик был важным человеком. Положил перед ним партитуру. Он разбирался в музыке, он сразу понял, что это что-то необыкновенно сильное. Я говорю: «Сам видишь, какое дело, как же это можно не играть?» Он отвечает: «Да-да, надо сыграть, конечно…» Пошел куда-то. Вернулся. «Нет, старик, невозможно. Мы не можем петь со сцены упаднические стихи. „Похоронят, зароют глубоко…“, „Сквозь серый дым от краю и до краю…“ — ну что это?»
— Блок.
– «О, если б знали вы, друзья, холод и мрак грядущих дней…», «…что нет мне исхода всю ночь напролет, что больше свобода за мной не пойдет…» Исключено.
А уже объявлен концерт в Большом зале. И мне предложили сыграть вместо Шестой Локшина… Первую симфонию Малера. Я пошел к Шуре, сказал: я откажусь. Он был разгневан: «Нельзя отказываться. Возьмется кто-нибудь другой. Ни в коем случае». Так я впервые продирижировал Малера. Так была похоронена Шестая Локшина, которая не прозвучала до сих пор никогда.
Своей гениальной интенсивностью, своим лаконизмом и точностью музыка Локшина напоминает старинную японскую поэзию. Он умеет выразить глубокое переживание одной музыкальной фразой. Седьмую симфонию он сочинил на стихи японских поэтов седьмого — двенадцатого веков. Как Малер написал свою «Песнь о земле» на стихи древних китайских поэтов. Великие симфонисты обращаются к слову не потому, что музыкальных средств им недостаточно. Нет, они само слово включают в область музыки: не как звук просто, а как явление. Малер сказал: «Представьте, что вселенная начинает звучать, и не только людские голоса, но солнце и звезды». Вот слово как величайшее явление в ряду других явлений вселенной, как одна из форм музыки.
Локшин и Шостакович были настоящими апостолами Малера. Но они не подражали: продолжали. В первую очередь развивали то малеровское направление в симфонии, когда музыка глубоко исповедальна, интимна, и через ее лирического героя раскрывается всякий раз весь мир, все мироздание.
Пианистка Вассо Девецци, приехавшая играть с нашим оркестром, привезла в Москву подругу — Марию Каллас.
Величайшая певица, между ней и всеми прочими — пропасть, никого и близко нельзя поставить рядом. У Марии в то время были неприятности в личной жизни, и Вассо пригласила ее вместе прокатиться. Познакомила нас. Была замечательная встреча, и я показал Марии «Песенки Маргариты», сочинение Локшина по «Фаусту» в переводе Пастернака. Каллас загорелась, сказала: я хочу выучить это и спеть. Спела бы, никаких сомнений, но, увы, вскоре ее не стало. Случилось так, что я побывал на ее последнем выступлении в опере, она меня пригласила. Каллас пела «Норму» в Париже. Напротив меня в ложе сидел Чарли Чаплин с дочерью, совсем седой. Каллас пела поразительно, длинными-длинными фразами, с невероятной музыкальностью и теплотой, я был потрясен. Но ей дважды изменил голос, и кто-то зашикал, кто-то свистнул. А когда она вышла на поклоны, то публика стала кричать «Корелли! Корелли!», вызывая вместо нее ее партнера. Я смотрел на Чаплина и не сомневался, что он испытывает то же страдание от этой жестокости, что и я.
Локшин был человеком и веселым, и умевшим радоваться, но я знаю, из каких страданий выросла каждая его нота и каким подвигом он создал эту удивительную красоту. Скромнейший, непритязательнейший, заботливый. Работал всегда, я не помню его неработающим. Одинединственный раз его чудесная жена Таня уговорила его поехать в Железноводск, подлечиться, он же страшно болел. Купила билет, проводила на вокзал, посадила на поезд. Пошла на работу в университет. А когда вернулась домой — Шура сидел за столом и писал. Он в последний момент сошел с поезда, никуда не поехал.
42
Однажды Локшин позвонил мне: «Рудик, что вы сейчас делаете?» Я говорю: «Работаю, занимаюсь…» — «Все бросайте и приезжайте ко мне».
Я без лишних вопросов поспешил к нему. Локшин встречает взволнованный, с горящими глазами.
— Дело в том, — говорит, — что приехал из-за границы Арвид Янсонс (сын которого станет потом большим дирижером) и привез мне в подарок запись Десятой симфонии Малера.
— Как Десятой?
— Какой-то англичанин сделал редакцию по малеровским наброскам. И Орманди с Филадельфийским оркестром исполнил это. Я сел слушать и понял, что не могу слушать такое один. Пошли, пошли скорее.
Мы сели в его комнате и включили пластинку.
Над Десятой симфонией Малер начал работать в последнее лето своей жизни. Он был уже фактически приговорен врачами. Врачи уже сказали ему, что у него такая болезнь сердца, с которой он больше двух или трех месяцев не проживет. Ну, может, не прямо так выразились, но достаточно ясно. И он бросился скорее записывать, скорее заканчивать. Но не успел, умер. Осталась рукопись. Первая часть была даже инструментована. А другие части были в набросках. Идут четыре строчки, потом указано: «труба», или «валторна», «тромбон», «виолончели»,