Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана — страница 35 из 49

Устроили закрытое прослушивание в Малом зале. Пришли музыкальные критики, чиновники, члены Союза композиторов, ученики Д. Д., его близкие. Волик Бунин сиял, как будто у него день рожденья. Была ужасная жара, редкая для Москвы, духота, зал набит битком.

Шостакович вышел на сцену и, очень волнуясь, кусая губы, стал говорить, что эта симфония на самом деле о жизни и он вообще-то оптимист, но протестует против смерти. Не потому, что, там, говорит, снаряды уже падают рядом и друзья уходят, а потому, что смерть — это несправедливо. Несправедливо, хоть и неотвратимо. И ничего утешающего в симфонии нет, потому что смерть придет к каждому, нам надо об этом помнить, в каждом поступке этим руководствоваться и не делать гадостей.

Начали играть. Во время пятой части, как раз когда Маргарита Мирошникова спела «Сегодня он умрет до наступленья ночи», слышу за спиной какой-то шум, грохот. Прерываться мы не можем. Мало ли, думаю, может, кто-то с кем-то поругался или пьяного из зала вывели.

Потом оказалось — это умер Павел Иванович Апостолов, большой музыкальный чиновник, он работал в ЦК и был одним из гонителей Шостаковича еще с сороковых годов. Д. Д. вывел его в «Райке» под фамилией Опостылова. Ему стало плохо, он вышел и умер у дверей Малого зала.

После симфонии и аплодисментов[9] Шостакович прибежал в артистическую, бледный, на нем не было лица, схватил меня за запястье и тихо повторял: «Этого я не хотел! Этого я не хотел…»

Он переживал эту историю ужасно. Больше всех. А кроме того, все сильнее боялся, что не доживет до настоящей, открытой премьеры, что не дадут, запретят. Все время мне об этом говорил.

Играть в Москве не разрешили — премьера состоялась осенью в Ленинградской капелле. Был там не то что весь Ленинград: из других городов приезжали. Пели Галина Вишневская и Евгений Владимиров.

Когда закончилось, наступила глубокая тишина. Совершенно особая тишина, когда молчат тысячи людей. Как будто время остановилось, такое чувство. А потом — это мне рассказывал Исаак Давыдович Гликман, я сам не видел, стоял еще к залу спиной — поднялся в ложе Мравинский, и вслед за ним встал весь зал. Шостаковича вызывали и вызывали, я видел, как трудно ему выходить на сцену, но по глазам понял, что помогать, предлагать руку не надо: он сам. Люди хлопали и хлопали, а он выходил и выходил и стоял опустив голову.

46

Приближалось столетие Ленина. Атмосфера в стране была отвратительная, безнадежная. Этот юбилей, видимо, спровоцировал подковерную борьбу чиновников под лозунгом «кто больший ленинец».

Однажды во время репетиции меня позвали к телефону. Звонил… один из главных руководителей Московской филармонии. Я не хочу его называть, потому что у него есть дети, внуки, теперь, вероятно, и правнуки. Может, он сам и не думал о том, как будет выглядеть в их глазах, а думал о том, как получше накормить и одеть их, — но все же я не назову его по имени. Позвонил он мне почему-то сам, не через секретаря, как обычно бывало. Сказал, что завтра собрание у российского министра культуры Кузнецова, «прошу вас присутствовать».

Там были все. Я не мог понять, что случилось. Шостакович, Хачатурян, Гилельс, Ростропович, Коган. Свиридов, ученик Шостаковича, прекрасный композитор, мы с ним сотрудничали и дружили, рыбачили вместе, мне говорит: «О таком оборонительном бастионе не приходилось мечтать даже Наполеону».

Но наш Наполеон, оказалось, подошел к своему Ватерлоо.

Появился министр Кузнецов, положил перед собой на стол пухлую папку и сказал, что на руководство Московской филармонии есть немало серьезных жалоб. «Позвольте, товарищи, я зачитаю некоторые».

И мутным потоком полилось то, о чем мы все хорошо знали. Он читал докладные о том, как наш Наполеон вымогал подарки, а фактически взятки. О том, как вынудил сотрудников филармонии подарить ему на день рождения дорогой телевизор. Письмо одного подполковника о том, как его жена едва унесла от начальника ноги — видимо хорошенькие. Письмо от певицы, «пожелавшей остаться неизвестной» и не пожелавшей подарить руководителю своей нежности. «Вот, товарищи, — сказал Кузнецов, — в этой папке — десятки писем. Достаточно или читать дальше?» — «Читайте!» — потребовали принципиальные товарищи. Он читал еще полчаса, потом объявили перерыв.

Зачем устраивались подобные собрания? Не только чтобы поставить на место зарвавшегося чиновника, который потерял осторожность и тем самым стал опасен другим, которые делают то же самое. Но еще и чтобы указать всем присутствующим их место и сделать их соучастниками. Для этой власти гораздо важнее было лишить людей совести, чем просто собственности, что они легко сделали в семнадцатом году. Вот именно чтобы все были соучастниками.

Причем подобные собрания довольно часто кончались ничем: объявляли человеку выговор, но он оставался на своем месте и продолжал руководить людьми, которые имели неосторожность сказать ему в глаза все, что о нем думают.

После перерыва первым выступил Хачатурян. Он сказал, что критика, вероятно, небеспочвенна и наверняка сам провинившийся понимает, как подвел своих товарищей нарушением ленинских норм поведения. Но с другой стороны, благодаря ему филармония добилась больших успехов, он прекрасный руководитель, заботливый и чуткий. «А телевизор… на что тебе этот телевизор? Верни его, честное слово». Растроганный Наполеон хлопнул себя руками по коленям: «Согласен. Согласен! Ты совершенно прав, Арам Ильич. Верну».

Выступил Шостакович. Слушать подобные вещи, говорит, очень неприятно, очень. Но, знаете ли, если мы на одну чашу весов положим его ошибки, а на другую — добрые дела, то, знаете ли, неизвестно, какая чаша перевесит.

Мы поддержали товарища Шостаковича. Но были, конечно, и не только примирительные выступления. Кто-то пытался свести счеты, а кто-то, может, искренне не понимал настоящей сути таких собраний.

Наконец Кузнецов предоставил слово обвиняемому. Он тяжело встал, опустив голову. Этот солидный немолодой мужчина, прошедший жизнь, чиновник высокого ранга говорил как школьник в кабинете директора. Он сказал, что признает все без исключения обвинения. Что слова товарищей проникли ему в самое сердце и больше всего ему горько от того, что он подвел всех нас, доверявших ему. И что он, безусловно, заслуживает увольнения. Но в жизни страны и в его собственной жизни наступают главные и великие дни: столетие со дня рождения Владимира Ильича Ленина. И единственное, о чем он просит товарищей, чтобы ему разрешили оставаться на своем посту в это торжественное время. А потом он уйдет.

До слез.

— Какие будут мнения, товарищи? — спросил Кузнецов.

Само собой, начальник остался. Сначала с «испытательным сроком», а потом и дальше.

Но не все так глубоко понимали торжественность момента, как он, и, в частности, одна из наших ведущих балерин, замечательная Наталия Макарова, в год столетия великого Ленина предпочла не вернуться из заграничной поездки и осталась на Западе.

По этому поводу все мы снова встретились на собрании — на этот раз в Министерстве культуры СССР у Фурцевой. Были приглашены руководители творческих коллективов. Поскольку я тоже руководил коллективом, то и меня пригласили. Фурцева повела разговор добросердечно и благожелательно. Она вообще говорила ласково, по-матерински, я даже предполагаю, что специально училась ораторскому мастерству. «Вот, друзья мои, такой печальный эпизод — не вернулась балерина Макарова… Кстати: она уже получила народную?» Ей отвечают: нет еще, Екатерина Алексеевна. «Я же говорила, нужно ей дать народную, она бы тогда не осталась». Все с энтузиазмом закивали. Ну вот, значит, сказала, что очень сожалеет, и все тоже очень сожалели, качали головами. Потом продолжила: «И ведь знаете, она в результате живет очень бедно, впроголодь, потому что там предателей тоже не любят. Не имеет никаких ангажементов, очень мучается и нищенствует. Вот это я хотела вам рассказать, а сейчас, поскольку мы собрались в такой компании, давайте обменяемся. Чем ей было плохо у нас, что мешало — а может быть, кто мешал».

Что-то незапомнившееся сказал Светланов, Кондрашин промолчал, затем выступил руководитель грузинского ансамбля песни и пляски. Небольшого роста человек, он даже казался еще меньше от того, какая печаль охватила его. «Я, — говорит, — был бы плохим директором, если бы не воспользовался присутствием такого большого количества таких важных людей, которых мы все так уважаем, и не поделился с вами нашими бедами и нашими нуждами». — «Ну, давайте, хорошо». — «У ансамбля не хватает ичигов. Приходится танцевать в старых ичигах, но они совсем сморщились, и пятки у них прохудились. Я очень прошу, товарищи, учесть наши нужды и снабдить наш ансамбль новыми ичигами». Ичиги — это такие мягкие сапожки. Все покивали с сочувствием, а в глазах усмешка: молодец, мол, правильно использует ситуацию. Кто-то сказал: тут серьезный вопрос, а вы со своими ичигами… Но Фурцева пообещала помочь.

В это время бесшумно вошел высокий человек с огромным, перепоясанным портфелем в руках и, ничего никому не говоря, сел неподалеку от Фурцевой. Она как будто не обратила внимания. У него было смуглое и очень страшное лицо. Не просто строгое или свирепое — от него как будто исходила тьма. Увидишь такое лицо во сне — проснешься. Кто это, я не знал. Он положил портфель себе на колени и сидел, ни на кого не глядя, совершенно бесстрастно, как сфинкс.

Слово взял Игорь Моисеев. Гениальный танцмейстер, замечательный человек, я его обожал и уважал, все его уважали — создал такой изумительный ансамбль! Сол Юрок однажды про него сказал Фурцевой на своем одесском русском: «Госпожа министр, Моисеев — чистой воды бриллиант, его нужно заворачивать у папиросную бумагу». И вот Моисеев берет слово: «Вы знаете, Екатерина Алексеевна, мы все, конечно, очень переживаем и осуждаем поступок Макаровой, и я в том числе очень осуждаю. Не так давно и в нашем ансамбле случилось подобное: танцовщик остался за границей, в Мексике. И я все думаю: нет ли в этом отчасти и нашей вины? Даже моей личной вины?» Фурцева кивнула. Такие соображения они любили. Моисеев говорит: «Он дружил с парнем, который тоже у нас танцует, они на гастролях жили в одном номере. Так вот, этого парня потом затаскали: почему не предупредил, не сигнализировал заранее, почему не остановил? Он клянется, что понятия не имел, что его друг останется. Это искренний, светлый парень, патриот, я ему верю. Но он так запуган, что теперь — вот какая нелепость! — его самого отказываются выпускать на гастроли. Довели его до такого состояния, что боятся, чтобы и он не остался. Мне кажется, надо быть как-то бережнее. Да. И еще буквально два слова. Вы, Екатерина Алексеевна, сказали, что Макарова бедствует. Видите ли, это не совсем так. Я думаю, в нашем узком кругу имеет смысл смотреть правде в глаза. На Макарову как раз очень большой спрос, за ней гоняются ведущие труппы мира, чтобы она с ними выступала как солистка. Она много работает, колоссально известна на Западе, так что сказать, что она нищенствует, будет не совсем точно».