Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана — страница 36 из 49

В этот момент человек с портфелем вдруг перебил Моисеева и сказал тихим замогильным голосом: «Как мы должны понимать ваши слова, товарищ Моисеев? Вы что, адвокатом к Макаровой подрядились?»

Моисеев стал красным как рак. Потом побледнел. Видимо, он знал, кто этот человек. Он смутился, заулыбался, залепетал: «Я просто подумал, что, может быть, нашему руководству полезно знать…» Человек его оборвал, хотя заседание вела Фурцева: «Хватит. Давайте, кто следующий».

Это был один из тех моментов, когда я ясно понял: жизни мне тут не будет. Теруко мне не простят никогда.

Прошло лет десять. Однажды за границей я получаю утренние газеты и вижу на всех первых полосах фотографию того человека. С подписью «новый генеральный секретарь компартии Советского Союза Юрий Андропов». Значит, в тот раз, когда я его видел, он был председателем КГБ.

47

Теруко стала все чаще говорить: «Хочу домой. Хочу домой». Ей было действительно невыносимо. Мы решили, что они с Сашей улетят в Токио. Для меня это была трагедия. Мне больно рассказывать.

Теруко всю жизнь мечтала увидеть Италию. Я сказал: поезжайте сначала туда, из Москвы до Италии ближе, чем из Токио. Как японская гражданка она имела право это сделать — при условии, что потом не вернется в СССР.

Они улетели. Но обратный путь из Рима в Токио лежал через Москву. Я пошел к Фурцевой, попросил ее помочь мне войти в зал для пересадок в аэропорту. Мне разрешили, и я зашел, виделся с ними. Саша всегда обожал смотреть, как фотографируют, я понимал, как ему хочется самому, и принес ему, подарил фотоаппарат. В первом же письмишке из Японии он написал мне: «Спасибо за то, что ты подарил мне автопарат. Я теперь могу снимать и буду присылать тебе снимки, и мои, и мамы».

Что только я не делал, чтобы сохранить ему мою фамилию. Но в конце концов получил ответ от японского правительства, что по их законам это невозможно. Мальчик должен носить фамилию матери, оставаться японцем, а потом отслужить в японской армии. Саша стал Такеши.

Я впервые увидел его снова благодаря Рихтеру. Он такой друг, Рихтер, и такой товарищ, каких я не встречал на свете. Его пригласили на гастроли японцы. Он сказал: «Рудик, вы поедете со мной». Я говорю: «Меня не выпустят никогда в жизни, понимаете?» — «Посмотрим». И поставил японцам условие: сольные концерты дать могу, а симфонические — только с Баршаем. А потом в интервью сделал такое заявление: «Я играю только с двумя дирижерами — с Бриттеном и с Баршаем».

Японцы его убеждали: «Мы наймем вам любого дирижера, сколько бы ни стоило». — «Нет, только Баршай».

Вдруг меня срочно вызывают в Министерство культуры. «Вот вам бумажка, немедленно поезжайте в эту больницу, вам сделают прививки, и утром вы должны улететь в Токио». Как выяснилось, Фурцева была в Японии в это время. К ней обратились товарищи из японской компартии: помогите. И в Москву пришла телеграмма-шифровка от Фурцевой: «Любыми средствами, путями, не позднее, там, послезавтра, Баршай чтобы был в Токио».

Смешно, да? Смешно. Но все-таки не только смешно.

Нина Львовна потом мне сказала: «Ну, Рудик, сами знаете, когда Слава чего-то по-настоящему захочет, он на все идет и обычно добивается своего».

Я прилетел в Токио, из аэропорта позвонил Теруко. Они с Сашей пришли на концерт, потом мы ушли вместе. Через некоторое время Теруко мне написала, что Саша после этой встречи сказал: «Я боялся, что уже стал забывать отца. А теперь вот его запомню. Теперь запомню».

Случилось так, что тогда же уехал из страны мой Володя. Его мама с новым мужем решили эмигрировать в Америку. Меня стали вызывать в инстанции, требовали, чтобы я не давал сыну разрешение на выезд. Я отвечал: вы хотите, чтобы я стал для него врагом на всю жизнь?

Володя рано стал самостоятельным, и внутренне самостоятельным. Однажды, когда пришла ему пора получать паспорт гражданина СССР, он написал в анкете: «еврей». Секретарша в милиции прочитала и говорит: «Ты что делаешь? У тебя же мама русская». Он ответил: «А я еврей». — «Что значит, „ты еврей“? У тебя русская мама, ты имеешь законное право написать, что ты русский». — «Но я чувствую себя евреем, понимаете?» Она говорит: «Нет. У меня не поворачивается рука подписать тебе такую анкету. Я не хочу тебе портить жизнь». Отложила на следующий день. На встречу пришел начальник милиции, и весь этот разговор повторился. Но Володя настоял. И начальник милиции сказал: «Ладно, не надо, если так чувствует — пусть».

Когда я Володю спрашивал, он мне отвечал то же самое: «Папа, я так чувствую». Поразительно. Для Володи обычаи, обряды еврейские — не пустой звук. Это вера его предков. А через год уехал и Лева со своей семьей. К этому времени я в жизни перестал участвовать. То есть ничего, кроме музыки, для меня не существовало. Меня ничто не трогало, не интересовало — ни природа, ни книги, ни женщины. Время от времени, если был свободный вечер, мы бродили с Сергеем Александровичем Мартинсоном, который очень тосковал по дочери и внуку, ужинали вместе, ездили в Архангельское, он рассказывал мне о своих шведских предках, о детстве в Петербурге, о Мейерхольде — своем учителе, замученном в НКВД.

Однажды пришел ко мне Рустем Габдуллин, потрясающий контрабасист, может быть — лучший в мире. Как сказал дирижер Нелло Санти, «никогда в жизни не мог понять две вещи: женскую логику и интонацию контрабасов». Так вот как раз у Рустема была идеальная интонация. Он говорит: «Я знаю, что вы ищете в оркестр клавесиниста. У меня есть кандидат. Только это женщина». — «Ну что же. Когда-то с нами прекрасно играла Таня Николаева. Приводите, послушаем». Он привел. Они одновременно учились в консерватории, Рустем на струнном факультете, она на фортепианном, а позже — по классу органа. Звали ее Лена Раскова. Пришла в таком строгом костюмчике, чем-то напоминавшем военную форму. Которая ей очень шла. Познакомились. Села, заиграла. Я слушаю — все правильно. Просто нечего поправить. Ну что же, Лена, давайте поиграем с оркестром.

На репетиции она вдруг поднимает руку: «Можно спросить?» — «Давайте». — «Если вот в этом месте я сыграю другой аккорд, чем написан в партии?» — «Какой?» Она показала. Отлично!

К концу репетиции все поняли, что эта Лена — то, что нам надо. И стали работать вместе.

А потом у нас с ней возникла симпатия. Просто симпатия, ничего другого. Эта симпатия нас сближала, сближала… Лена помогала мне готовить симфонию Шуберта, которую я должен был исполнять с БСО: мы встречались у нее дома, она играла на пианино, а я дирижировал. Всю жизнь беззаветно люблю Шуберта. Он гений из гениев, и я не сомневаюсь, что из него вышел бы Малер. Если бы Шуберт прожил еще полвека, он стал бы Малером. Надо сказать, Локшин горячо поддерживал эту мою мысль.

Я увидел в Лене человека, который меня возвращает к жизни. Так к ней привязался — не могу передать. Всегда на репетициях поднимет руку и какое-нибудь предложение внесет. И всегда очень к месту. И так вот сначала симпатия, а потом больше чем симпатия, потом дело кончилось любовью. Через тридцать лет, когда я приехал сыграть в России Малера и Торжественную мессу Бетховена, Рустем Габдуллин работал в БСО. В перерыве репетиции я подошел к нему и сказал: «Рустем, я буду вам всю жизнь благодарен за встречу с Леной».

За границу меня иногда выпускали, но всегда с затруднениями, всякий раз только под личное поручительство Фурцевой и только с моим Камерным. А между тем меня стали приглашать дирижировать другими оркестрами.

Получаю предложение дирижировать в Лондоне Лондонским симфоническим. Не пускают. Прилетает Виктор Хохаузер. Узнает, что я на репетиции в Большом зале, мчится туда, смотрит на меня удивленными глазами и говорит: «Так ты же здоров как бык!» Я удивился: «Почему бы нет?» — «Рудольф, одевайся скорее, поехали в британское посольство, поставим визу, в Лондоне ждут тебя, билеты проданы». Я говорю: «Не могу, мне выездной визы не дают».

Он едет в министерство, к заму Фурцевой: «Что же вы со мной делаете, горит наша фирма там, все билеты проданы, а он не приезжает». А ему отвечает этот зам: «Нет, знаете, он болен, он не может никак». — «Ну как болен, я только что видел его на репетиции в Большом зале, только что говорил с ним. Ничего не болен!» А ему так с намеком, многозначительно — это мне сам Хохаузер потом пересказывал: «Нам лучше знать. Он болен». В смысле, что с головой у меня не все в порядке. Или что-нибудь еще ужасное.

Зовут дирижировать оркестром Караяна, Берлинер Филармоникер, сам Караян приглашает. Нет, Баршай не сможет.

Приглашают на фестиваль в Люцерн. Договариваемся о программе, я должен дирижировать Первую симфонию Бетховена с, кажется, Лондонским оркестром. Договорились. Потом — стоп. Не выпускают. «Баршай очень занят».

Мне говорит замминистра: «Ну не пускают за границу. Тоже мне, беда. Вот если бы вас не пускали с гастролями на Урал или в Сибирь — было б на что обижаться. Подумаешь, Англия».

Записываем Первую и Вторую Бетховена — там небольшой состав инструментов — с нашим оркестром на «Мелодии». Тут же несколько иностранных фирм купили эту запись. Ее услышал Питер Эндрю из EMI и звонит мне: «Мы должны записать вместе ВСЕ симфонии Бетховена!» — «Отличная идея. Где будем работать?» — «Конечно в Лондоне». Он обращается в наше Министерство культуры. Вызывают меня: «Вы действительно готовы записать все симфонии Бетховена?» — «Думаю, да». — «Отлично. Вот дома и записывайте. Создадим все условия. Камерного состава не хватит — зовите любых музыкантов из любых оркестров. Нечего дарить такую прекрасную идею иностранной фирме». Украли у Питера Эндрю замысел. Я поневоле стал соучастником, но отказаться не мог: непатриотично.

Записали восемь из девяти симфоний Бетховена. Чтобы увеличить состав до симфонического, позвали лучших музыкантов из БСО и Госоркестра, я к тому времени не раз дирижировал ими и всех там хорошо знал. Иностранные фирмы стали вовсю покупать наш бетховенский цикл у «Мелодии». Ждут Девятую. А в ней, как известно, поет хор, и я категорически против, чтобы это был русский хор. Не хочу, чтобы иностранцы смеялись, как я сам, когда однажды слушал, как немцы пели «Онегина» на русском. Хор должен быть немецким. Хорошо, говорит «Мелодия», тогда пусть немцы, которым так хочется иметь весь комплект симфоний, обеспечат хор. Фирма «Евродиск» не возражает, она договаривается со Штутгартским хором. Само собой, для записи мы с оркестром должны прилететь в Германию. Чтобы не оплачивать дополнительных музыкантов из других советских оркестров, «Евродиск» предлагает немецких. Все согласны. И тут встает последний вопрос: кто будет владельцем записи? «Мелодия» говорит: само собой, мы. «Евродиск» удивляется: хор — немецкий, половина музыкантов — немецкие, звуковики — из Германии, запись делается в Германии: при чем тут «Мелодия»? Ответ простой: так или никак. Потрясенные немцы умолкают на несколько месяцев, потом приходит телекс о капитуляции: согласны работать на паритетных условиях, пятьдесят на пятьдесят. Фирма «Мелодия» отвечает: нет.