? — «Что говорит глубокая полночь? „Я спала, спала, — меня пробудили от глубокого сна. Мир глубок, он глубже, чем казалось днем, глубоко его страданье. Но радость глубже, чем сердечная мука: страданье говорит человеку — сгинь, перестань жить. А радость всегда взыскует вечности, глубокой, глубокой вечности“».
Малер очень почитал Ницше. С гитлеровских времен у Ницше была слава чуть ли не основателя национал-социализма. Только совсем недавно выяснилось, что это трагическая ошибка. Его сестра была замужем за одним из идеологов фашизма, и она сочиняла ужасные вещи за больного брата, редактировала его записи, причем в особенности налегала на еврейскую тему. Ницше ненавидел антисемитов, он разошелся с Вагнером, которому когда-то поклонялся, написал, что Вагнер опустился до всего того, что он, Ницше, презирает — даже до антисемитизма. Но сестра все это вымарала, создала брату ужасную посмертную славу, и сам Гитлер целовал ей за это руку.
Мы ходили в домик Ницше, там теперь музей, сидели на этой скамье, поднимались высоко в горы. Однажды оказались в удивительной красоты месте на краю леса, оттуда был виден как будто весь мир. Тут бы поставить стол и работать… Так мы и сделали. Принесли складной стол, стулья, партитурную бумагу и манускрипт Десятой. Когда начался закат, мы поняли, что тащить все это обратно, а потом снова сюда, нам не по силам. Тогда Лена сложила стол и стулья под елкой, накрыла скатеркой и написала записку: Achtung! Hier arbeitet ein Künstler! — здесь работает, переведем так, человек искусства. И мы каждый день поднимались сюда и работали.
Но то место в финале не давалось. Вернулись в Рамлинсбург, я был расстроен, не понимал, как быть. Снова первым делом сел за стол, взял самую сильную лупу и опять стал смотреть в партитуру. Я надеялся, что, может быть, дорога, перемена места, возвращение домой мне помогут. Ничего не помогло. Там была какая-то нота в третьем голосе, и сколько я ни смотрел в самые сильные лупы, я не мог разгадать, что это за нота.
Пошли спать. На столике возле кровати лежала книга, которую я читал перед отъездом в Альпы: замечательные записные книжки Бетховена. Там был один лист: что надо подготовить перед сочинением Мессы Солемнис. Первое, пишет Бетховен, — достаточное количество нотной бумаги хорошего качества, хороших, качественных чернил. Или они тушью писали, не помню, но почему-то написано — «чернил», «тинте». Заказать достаточное количество первоклассных перьев, «махен лассен». «Махен лассен» — это заказать, сделать, приготовить таких перьев. А потом он пишет, какой должна быть музыка мессы. Ну конечно грустной, очень грустной, даже местами трагичной. Но ни в коем случае, никогда не безнадежной. Хоффнунгслозе никогда не должна быть.
И я стал не то чтобы молиться, но как-то обратился к Бетховену. За помощью обратился. Потом начал проваливаться в сон. И вдруг сам себе сказал: все равно, какая нота, это будет по-моему — ре-бемоль. Я считаю, что это будет ре-бемоль. И когда я мысленно написал туда ре-бемоль, меня взорвало всего. Я вспотел, как мышь. Потому что я услышал то, что я искал. Это была нота, которая превращала ми-бемоль мажор в доминант-септаккорд к ля-бемоль мажору. Один тон — и вы уже в фа-диез мажоре. А что такое фа-диез мажор? Я очень извиняюсь — это главная тональность всей симфонии.
Какой великий Бетховен. Я уверен, что он сквозь толщу времени протянул мне руку помощи. Я убежден, что эта нота понравилась бы и Малеру и меня бы одобрили Шостакович и Локшин.
Я сел в кровати, как после кризиса человек просыпается в поту, знаете, вот такое у меня было ощущение. Как будто я проснулся после страшного кризиса. И пока я не побежал вниз, оттуда, сверху, вот сюда, к столу, и не записал это, я не мог успокоиться. Но когда я это записал, меня захватила такая радость, которую трудно описать. И я заснул очень спокойно и спал счастливым сном довольно долго.
Премьеру моей реконструкции Десятой играл на рубеже веков лучший оркестр Германии: Юнге Дойче Филармони. Это оркестр, куда по конкурсу набирают самых талантливых молодых музыкантов, они играют один сезон и расходятся. И вот иногда он бывает лучше всех знаменитых оркестров. Так получилось и в тот раз, я отвечаю за свои слова. Главный знаток Малера, музыковед Джонатан Карр, поднялся на сцену и сказал: «Наконец мы имеем Десятую». Потом он написал мне замечательное большое письмо, но, к сожалению, скоро умер. Письмо осталось неотправленным, только полгода тому назад вдова Карра передала мне его.
Моя версия Десятой была издана, ее играют по всему миру. А совсем недавно знаменитое издательство «Сикорски» захотело напечатать «Искусство фуги». Я сказал:
«Только сделаю окончательный вариант». Поэтому я снова полностью поглощен этой работой, и совершенно счастлив. И хотя мне нравится рассказывать вам о своей жизни, я чувствую, что немножко грешу: может, не стоило браться за эти мемуары, вместо того чтобы сосредоточиться на «Искусстве фуги». Но я наверстаю. Осталась пара тактов.
Иллюстрации к книге
Детство я провел в раю, до четырех лет.
Говорили, что казачка Мария — самая красивая женщина на Кубани.
И правда, так оно и было, мама была очень красива.
Ее отец, главный атаман казачий Давид Алексеев, был субботником, он принял еврейскую веру.
И за ним вся станица последовала.
Папа приехал в эту станицу по делам каким-то, он был коммивояжер. И влюбился, потерял голову.
Я маму любил нежно, страстно, самозабвенно.
Я к десяти годам хорошо понимал, что я еврей, и хорошо понимал, что я русский. Во мне это не было никаким противоречием.
Моя новая классная руководительница оказалась доброй и мудрой, хотя была совсем молодая женщина — Зинаида Васильевна Алексеева.
Почему-то все тогда увлекались голубями. То ли это было самое доступное развлечение, то ли многими людьми овладела тайная страсть к полету.
Однажды вечером после репетиции я шел по темному коридору и вдруг услышал музыку. Она меня ошеломила, как будто громом поразила.
На гастроли приехал Буся Гольдштейн.
Это был вундеркинд, который в одиннадцать лет играл на концерте в присутствии Сталина. Сталин умилился, пригласил его в Кремль. Само собой, о Бусе и доброте товарища Сталина узнала вся страна. А кто на самом деле был добрым, так это Буся.
Я сказал папе: «Папа, купи мне, пожалуйста, пианино. Я хочу учиться музыке. Я вот сейчас слышал такое… Хочу играть эту музыку».
Папа пришел с рынка и говорит: «Пианино я тебе купить не смог, оно слишком дорого стоило. Но я купил тебе скрипочку».
Лев Моисеевич Цейтлин был величайший музыкант, величайший, — и педагог милостью божьей.
Цейтлин говорил: «Если ты можешь сыграть всё, но не можешь сыграть сонату Баха, значит, ты не можешь ничего».
Леопольд Ауэр создал русскую скрипичную школу. Ауэр и почти все его ученики уехали из России после революции. Цейтлин остался.
Кусевицкий пригласил Цейтлина концертмейстером, и Цейтлин возвратился в Москву.
Русскую литературу вел Исаак Давыдович Гликман — прекрасный учитель и человек, ближайший друг Шостаковича.
РИА Новости / Алексей Варфоломеев
Гениальный музыковед, просветитель, один из светочей того времени, Соллертинский был крупнейшим знатоком Малера и Шёнберга и самымблизким другом Шостаковича.
Все вундеркинды тогда мечтали учиться скрипкеу Столярского. Школу, которую он основал, при его жизни назвалив его честь.
Весной сорок третьего в Ташкенте отмечали восемьдесят лет Ленинградской консерватории, и оркестр под управлением моего будущего учителя в дирижерском искусстве Ильи Александровича Мусина исполнил первую часть Седьмой при огромном стечении публики.
Евгения Михайловича Гузикова мы звали «дедушка с волосами цвета льна».
Александр Федорович Гедике. Добрейший, деликатнейший, благородный человек.
У легендарного Абрама Ильича Ямпольского я тоже занимался.
Присутствие Нейгауза делало тебя лучше. Он умел так ценить другого, что и тот начинал иначе ценить себя, людей, жизнь.
Цейтлин сам привел меня в класс к Вадиму Васильевичу Борисовскому, крупнейшему нашему альтисту, и я стал у него заниматься.
Я не понимал, как это — мамы нет.
На первом же курсе консерватории мной овладела мечта: создать квартет.
На фото: Р. Баршай, Р. Дубинский, Н. Маркова-Баршай, В. Берлинский.
В оркестре бывало интересно, только если дирижировал Голованов, с другими дирижерами я скучал.
Славка сказал на прощание: «Рудька, ты недооцениваешь моего снобизма. Я пойду в солисты».
Ойстрах с Кнушевицким и Львом Обориным хотели расширить трио до квартета. Но у нас был свой квартет — как я мог уйти?
Слева направо: Л. Оборин, С. Кнушевицкий, Д. Ойстрах.
«У меня инструмент с собой, Сергей Сергеевич. Послушаете?»
Прокофьев был милый человек и огромный композитор, но все же я бы не произносил их с Шостаковичем имена через запятую.
Мы были на седьмом небе от его похвал. Говорим: мы хотим играть все, что вы будете сочинять. Шостакович сказал: «Я буду счастлив».
Нина была хорошенькая очень, очень-очень, и скрипачка замечательная. Так что мы влюбились друг в друга и взяли поженились, долго не думая, чего там.
Родился Лева. Как совмещать обязанности молодых родителей с нашей работой, мы совершенно не понимали.
Я стал играть в Квартете имени Чайковского, который основал совершенно гениальный парень, скрипач Юлиан Ситковецкий.
На фото: Р. Баршай, А. Шароев, Я. Слободкин, Ю. Ситковецкий.
Рихтер был любимым учеником Нейгауза, очень его почитал и много у него взял.
«Правда» писала: товарищи Шостакович и Прокофьев, ваша музыка не нужна народу.
В подтверждение приводились письма, подписанные шахтерами, токарями, доярками.
На фото: С. Прокофьев, Д. Шостакович, А. Хачатурян