– Закрой, пожалуйста, холодно, – сквозь сон просит муж и укрывается с головой одеялом. Нина Олеговна смотрит на него с интересом: надо же, совершенно как настоящий. Раньше он никогда мне не снился. Может быть, я и не сплю?
Нина Олеговна возвращается в спальню, закрывает балконную дверь, но не ложится в постель, а идёт на кухню. Вечером варили глинтвейн, пили и не допили, – вспоминает Нина Олеговна и поднимает крышку кастрюли. Но вместо остатков вина, осколков корицы и кусков апельсина, в кастрюле клубится туман.
Нина Олеговна не пугается, не вздрагивает, не протирает глаза, а улыбается, словно встретила старого друга. Думает: вот за это спасибо; а потом: значит, всё-таки сплю. Долго вглядывается в кастрюлю, так внимательно, словно туман – послание (он не послание, а только привет из далёкого дома, всего лишь привет).
Нина Олеговна выходит в прихожую, надевает пальто прямо поверх пижамы, бесшумно поворачивает замок, выходит на лестничную площадку, начинает спускаться, но на втором этаже останавливается. Растерянно озирается: чего это я?
Нина Олеговна возвращается в дом, на цыпочках входит в спальню, ложится в постель. Прижимается к тёплой спине человека – это кто-то хороший, живой, я скоро вспомню, кто он, – говорит себе Нина Олеговна, закрывает глаза и только тогда понимает, что плачет: не ушла, опять не ушла, не ушла.
Люди холмов, по каким бы дорогам они ни ходили, всегда словно бы поднимаются вверх; люди ветра постоянно в движении, даже если стоят на месте, особенно если стоят; люди тьмы ярко сияют таким потаённым светом, который кажется тьмой; люди тумана ясно видят только в тумане и однажды уходят в него; люди холмов
Томас Кивула, названный так в честь кота Тома из старых мультфильмов про Тома и Джерри, мама в беременность их ежедневно смотрела, не могла оторваться (но тогда почему не Джерри? да просто ей больше нравился Том); ладно, неважно, важно, что Томас Кивула сорока четырёх лет от роду, бывший подававший большие надежды, но потерявший, такое случается, голос певец-баритон, а ныне хозяин небольшого винного бара, лучшего в мире (по мнению Томаса), идеального бара мечты, которому, если так пойдёт дальше, скоро наступит кирдык, как всему остальному хорошему; словом, Томас без какого-то дела, просто так, чтобы проветриться и подумать, идёт по улице Тауро, в сторону речки, вниз.
Томас не унывает (Томас вообще никогда не унывает, только взрывается, да и то очень редко, если его довести, у Томаса легкий характер, видимо имя так действует, в честь героев мультфильмов надо бы всех подряд называть); ладно, неважно, важно, что Томас не унывает, но голова его сейчас занята вопросом: «ну и как, интересно, я теперь буду выкручиваться?» – и примерно десятком ответов, оптимистичных, но не рабочих, надо думать ещё.
В общем, Томас идёт вниз по улице, так глубоко задумавшись, что дороги не видит, поэтому не особенно удивляется, обнаружив, что стоит не у подножия, а на вершине холма. Томас Кивула улыбается, мотает головой, как большая собака: вот это я выдал, ай да я! Но вместо того, чтобы спуститься по лестнице и идти дальше, к реке, Томас садится прямо в траву, благо сухая, дождей давно не было. И совершенно неожиданно для себя начинает петь внезапно вернувшимся голосом, причём не баритоном, а басом, каким-то шаляпинским, густым, колдовским «Арию варяжского гостя» из оперы Римского-Корсакова, которую знает, конечно, это же классика, но не пел никогда.
Томас не знает, почему он запел, но ясно, что сам это делает, не какая-то внешняя сила, никто его не заставлял. Просто поёт, и точка. Может остановиться, в любой момент замолчать, но зачем? Когда к тебе внезапно возвращается голос, и неизвестно, навсегда он вернулся, или снова сейчас пропадёт, лучше петь, чем молчать, это знает всякий, кто стал однажды бывшим певцом.
«Мы в море родились, умрём на море», – поёт Томас и чувствует, как по позвоночнику поднимается дрожь, такая счастливая, что ясно, только ради неё и родился. Ничего не жалко, ничего не страшно будет теперь, когда её испытал.
«Велик их Один-бог, угрюмо море», – наконец завершает Томас и падает навзничь в сухую траву, потому что сидеть уже невозможно. С Томасом всё в порядке, просто очень устал.
Томас Кивула лежит на спине настолько счастливый и опустошённый, что трудно открыть глаза. Он и не открывает. Некуда торопиться, – думает Томас. – Позже. Потом открою. И так хорошо пока.
Томас лежит и отчётливо слышит, как кто-то шепчет ему, касаясь – не губами, но всё-таки и губами – его макушки: «Спасибо, круто у нас с тобой получилось». Томас не знает, кто ему это шепчет; Томас, конечно же, знает, кто.
Люди ветра постоянно в движении, даже если стоят на месте – особенно если стоят; люди тьмы ярко сияют таким потаённым светом, который кажется тьмой; люди тумана ясно видят только в тумане и однажды уходят в него; люди холмов, по каким бы дорогам они ни ходили, всегда словно бы поднимаются вверх; люди ветра
Юрий Юхнович, иллюстратор-фрилансер (читай – бездельник и разгильдяй; во всяком случае, ему самому очень нравится так себя называть), полчаса назад отославший работу заказчику восьмой по счёту и окончательный (если нет, пристрелите меня) вариант, выходит из дома и растерянно, потому что последние трое суток не разгибаясь пахал, оглядывается по сторонам. После долгой разлуки – трое суток это три почти бесконечных вечности – мир кажется таким удивительным местом, что уже никаких сказок не надо, ни фантазий, ни спецэффектов, вообще никакого вранья.
В тот момент, когда Юрий выходит из дома, поднимается юго-западный ветер, редкий гость в конце ноября, по-весеннему тёплый и сильный, так что гнутся молодые деревья, слетают с верёвок простыни и задираются девичьи юбки; короче, не ураган, хулиган.
Юрий Юхнович, условный (пусть ему будет приятно) бездельник и разгильдяй, останавливается посреди улицы, чтобы проверить почту и убедиться, что больше не надо вносить никаких исправлений – пока от дома особо далеко не ушёл. Он стоит – пальто нараспашку, шарф развязался, самое время сорвать и забросить куда-нибудь в лужу, для хулиганского ветра огромный соблазн. Но ветер, несущий мимо охапку бумажных страниц-распечаток, которые только что вырвал из рук зазевавшейся школьницы, деликатно его огибает и одним неуловимым, как бы случайным движением оборачивает вокруг шеи шарф.
В письме заказчика написано только «спасибо», никаких дополнительных просьб, и это надо отметить немедленно, прямо сейчас. Срочно выпить, – думает Юрий. – Хотя бы кофе. Собственно, кофе единственный вариант. Бары сейчас закрыты, не скитаться же по подворотням. Да и глупо пить что-то крепче кофе, когда почти сутки не спал.
Юрий Юхнович сидит на краю тротуара с картонным стаканом, пьёт кофе, который сейчас совершенно как водка пьянит. Мимо, почти пополам согнувшись, чтобы защититься от ветра, бредут прохожие, охапки сухих золочёных и ржавых листьев летят им в лицо, с грохотом катится опрокинутая урна, летят цветные бумажки, диковинной птицей трепещут в ветвях каштана похищенные с балкона чьи-то сиреневые штаны. Юрий смотрит на это, как смотрел бы кино, с удовольствием, но отстранённо, не ощущая причастности. Поди ощути причастность, когда вокруг тебя полный штиль. Даже зажигалку не приходится прикрывать, ветер не гасит пламя; на самом деле Юрий не удивляется, он давно к такому привык.
От избытка чувств, которые сам описать не смог бы, пьяный от только что обретённой свободы, бессонницы, впечатлений, свежего воздуха, кофе и от явственно вечной любви непонятно (понятно, понятно) к кому, Юрий Юхнович сгребает сухие листья, все, до которых смог дотянуться, и швыряет их ветру, как тот швыряет прохожим – в условное, предположим, лицо.
Люди тьмы ярко сияют таким потаённым светом, который кажется тьмой; люди тумана ясно видят только в тумане и однажды уходят в него; люди холмов, по каким бы дорогам они ни ходили, всегда словно бы поднимаются вверх; люди ветра постоянно в движении, даже если стоят на месте – особенно если стоят; люди тьмы
Кто-то выходит на улицу после заката, часа через два. У кого-то есть фамилия, имя и, может быть, даже отчество, возраст, профессия, пол, биография, внешность и всё остальное, что непременно есть у людей. Но кто-то сейчас выходит из дома без этих подробностей, налегке, сам, сама по себе.
Пока кто-то идёт по городу, на улицах гаснут – не все разом, внезапно, а понемногу, один за другим – фонари. Город погружается в темноту так медленно, постепенно, как бы естественным образом, что никто не успевает заметить и возмутиться – куда смотрит мэрия? Всем, кто в это время оказался на улице, кажется совершенно нормальным быть во тьме.
Кто-то идёт по городу, оставляя за собой яркий сияющий след; глазами это сияние вряд ли можно увидеть, но во тьме никто и не смотрит глазами, так что проблем со зрением ни у кого из прохожих нет.
Кто-то останавливается на Ратушной площади – просто так, чтобы передохнуть на скамейке, а не потому, что площадь это какое-то специальное волшебное место (в темноте вся земля – специальное волшебное место, здесь ничего, кроме магии, нет).
Кто-то сидит в темноте на скамейке на Ратушной площади, смотрит, как мимо идут сияющие существа. Не потому, что в город пришли какие-то волшебные феи, просто во тьме всё живое сияет, хочет оно того, или нет.
Четыре имени Начала[11]
Хотел стать артистом, был уверен, у него отлично получится, и все вокруг тоже так думали: в юности он был очень красивый, похож на актёра Столярова из «Цирка», в школе научился играть на баяне, пел песни почти как Утёсов и с выражением читал стихи. Однако всю жизнь был военным; ну, то есть как – всю жизнь, с восемнадцати, когда его забрали в армию, перед самым началом войны. Сначала определили в гужевой батальон, служба ему понравилась. У него был любимый конь по кличке Агатыч, тяжеловоз, правильно называется «першерон», спина широченная, можно улечься, как на кровати, сильный, как трактор, и глаза очень добрые, у людей не бывает таких глаз.