Дед по виду не из кочевников – откуда-то из восточных земель, лежащих за травяным морем Эн-Хаэр, Матери-степи. Там, говорят, горы упираются пиками в небо, а подножиями – в море. В горах стоят монастыри без стен, с резными крышами. В монастырях поют монахи. Такие вот как дед. Сухонькие, будто щепа для растопки, но крепкие, со смуглой дублёной кожей и открытыми, отчего-то добрыми лицами.
– Саюн-ах, – отзывается тот. – Ты не похож на кочевника.
На торговом языке степи говорят повсюду, от закатных морей до рассветных. Лёгкий язык, не то что северные. Много ума не надо – даже меня научили, когда служил в наёмном отряде. Был у нас лучник по кличке Три Пальца – Бургэдом звали. Хороший соратник, не из болтливых. Жаль, уже не свидимся.
– Так и есть, – киваю, – в Вилете родился, в Иверхайм пришёл умирать.
Тяжёлый воинский юмор. Не каждый оценит, не всякий поймёт. Но старик улыбается сквозь боль – не шутке, а мне самому. Вроде тучи никуда не делись, снег по-прежнему сеет, а теплее стало.
– Не торопи судьбу. Она сама решит.
И то верно. Никто по доброй воле не идёт на заклание: у всякого теплится надежда. Каждый думает, что уж он-то справится, выдюжит, дойдёт до конца. Дотронется до тлеющего уголька древней магии, что заперта в Костяной Башне, и исполнит желание. Сотням избранников не удавалось, а он сможет.
На этой вере всё держится.
Сказал бы, что глупость, да нет. Я сам такой. И старый Сокол с востока, видать, не нашёл в монастырях что искал: явился за чудом на дальний север, в злой заснеженный Иверхайм, где лестница в тысячи ступеней уходит в небо.
Стоящая на вершине пика башня, по легендам, выросла не из камня – из костей последних драконов. Самая высокая из скал – не что иное, как хребет Праматери. Когда-то чародеи, рождённые от драконьей крови, обитали здесь, на краю мира, но после Раскола солнце скрылось за пепельными облаками на много лет, и магия иссякла – пропала, как сон поутру. Учёные мужи из западных цитаделей до сих пор спорят: можно ли её вернуть? Да только ни один отряд из ушедших на север не вернулся.
Костяная тропа – для одиночек. На ней легко предать, когда цель маячит перед носом. Ведь что важнее: обретённый в пути товарищ или заветное желание?
У каждого своё. Просто так сюда не идут и уж точно не распахивают душу первому встречному.
– Обопрись, отец, – говорю, когда старый Сокол пытается встать. – До следующего столба дойдём вместе.
Даю ему запасные стельки. Тёплые, на меху.
Слушаю, как благодарит горячо и долго. Держится за локоть не крепко, как-то бережно, и отпускает на ровном участке тропы.
Вскоре узнаю, что старика зовут Салдином. Он родом из Мирры – тёплого края, где живут птицы с ярким оперением и растут фрукты слаще мёда. Мы идём плечом к плечу, а он всё говорит… и я слушаю.
Самому рассказывать нечего. Что моя жизнь рядом с такими чудесами?..
Мы шагаем до темноты. Медленно, как два жука-навозника, зато верно. Даже дыхание ни разу не сбивается. Не стучит сердце, как степной бубен.
Только когда добираемся до мерного столба, светлеющего драконьим зубом в синих сумерках, я узнаю, что Салдин слеп на один глаз. Да и второй наполовину подёрнут пеленой. Он не видит отметки: очередная сотня ступеней остаётся позади.
Я в задумчивости чешу бороду. Тонкая полоска неба на горизонте отливает багрянцем: завтра будет ветер. На мороз пойдёт.
Наконец приняв решение, сбрасываю заплечную сумку и развожу огонь. Салдин что-то тихо поёт, рассыпая по кружкам сладко пахнущую пыль. Обещает научить названиям специй, от которых по телу разливается приятный жар. Я только хмыкаю и заворачиваюсь в плащ. Думаю, что всё равно буду звать его Соколом – пускай и не зорким.
Засыпая, слышу, как недовольный ропот катится по скалам. Вздрагивают драконьи кости.
Возле каждого мерного столба есть площадка, укрытая скалистым навесом от ветра и голодной пропасти, которую от тропы отделяют несколько шагов. Что-то вроде гротов с закопчёнными стенами, где сложены очаги. На стенах выбиты слова – или рисунки от тех, кто не обучен грамоте. Ещё одна людская привычка: желание оставить что-то после себя.
Впрочем, среди путников бывают сердобольные: предупреждают идущих позади о завалах, о наледи, о переменчивом ветре… Сколько живу – не устаю удивляться. Всегда находятся те, кто читает погоду по сизым облакам, предсказывает судьбу по линиям на ладони или вон, как мой старый Сокол, стоят ни свет ни заря – ещё только сумерки занялись на одной ноге. Лицом к восходу, руки сложены на груди, глаза закрыты. Будто цапля посреди болота, а не Сокол вовсе. Не шелохнётся!.. Ни один мускул на лице не дрогнет.
Грею воду в котелке, а сам наблюдаю за ним, вспоминаю, как нас гоняли в дружине – безусых мальчишек, – покуда воздух в груди не кончался. По тонкой жерди через ручей бегали. С завязанными глазами на кулаках сходились: попробуй угадай, откуда старший кметь вынырнет. Но там другое. Там кураж, река бурливая. А здесь – спокойствие. Безмятежность. Вода подо льдом.
Позавтракав лепёшками Салдина – немного сладковатыми на вкус, как вчерашняя пыль, – идём до следующего столба. Уже не как жуки-навозники – скорее, как кузнечики. Тут примеримся – там прыгнем. Прислушаемся, не гудит ли под ногами, и дальше… От низких и широких ступеней до высоких, изгрызенных ветром.
– Подышим? – спрашивает Сокол дважды в день.
Я киваю.
– Отчего не подышать? Запросто!
Он садится на расстеленный плащ, сплетая ноги в причудливый узел – несмотря на больную лодыжку, – и дышит. Хотя со стороны кажется, что нет. Настолько медленно и тихо поднимаются рёбра, что старый Сокол напоминает изваяние. Так и хочется подойти, тронуть за плечо, чтобы убедиться, не окаменел ли часом.
Но нет, не настолько мне страшно остаться одному.
Тропа – не для тех, кто боится.
Просто думаю, разминая ноги на холоде, для кого стараюсь. Слепую птицу на груди пригрел? Или сам под чужим крылом прячусь?
О причине, что привела его в Иверхайм, Салдин молчит. Вряд ли то была слепота – с ней, судя по всему, старик ужился. Он рассказывает много, но всё о другом: о Миррских красотах, озёрах и храмах, горных долинах, о друзьях и знакомых, встреченных им за долгую жизнь. Некоторые истории напоминают притчи. Я только хмыкаю, но он, кажется, привык и не требует столь же многословных ответов.
Что вояка может понимать в красноречии?
Мне с детства в голову вбивали: молчи и слушай, за умного сойдёшь.
Вот и слушаю. Слышу за час до заката, как впереди, за поворотом, спорят два голоса. Мужские. Потом девичий вспарывает воздух – тревожной горлицей улетает в небо. Не к добру. – Ты обожди, отец. Пойду проверю. – Смыкаю пальцы на рукояти ножа. Такие клинки, заговорённые над огнём, знают только одного хозяина и уходят в могилу вместе с ним, если враг не снимет с убитого. Но так поступают редко: даже лихие разбойники боятся проклятий.
Салдин кивает. Тоже чует неладное: слух у старика острее моего. Понимает, что в схватке от него не будет прока, и прислоняется плечом к валуну.
– Подышу пока.
Настолько доверяет судьбе, что не сомневается, не спорит. Всем бы такую выдержку. Он и меня принимает как посланника свыше. От данного в пути не отворачиваются, о потерях не скорбят. Не потому, что не больно. Просто его бог – который всё, – не отбирает насовсем. Каждая душа – часть единого потока.
Удобная вера. Хорошая. Жаль, чужая.
Я поднимаюсь на десяток ступеней. Преодолеваю крайний уступ, подтянувшись на руках. За поворотом стоят не трое, как я решил по голосам, а пятеро. На снегу алеет кровь. Пахнет горечью потушенного костра.
Что ж, я вовремя.
– Ты! А ну брось нож!
Высокий незнакомец обращается ко мне. Он одет в добротную куртку с меховым воротником. Моложе меня, но далеко не юнец. Гладко выбритый подбородок, рельефные скулы и хищный нос – наверняка выходец из западных княжеств. Но говорит чисто, по-вилетски. И голос на удивление красивый: не просто зычный, как у воеводы или глашатая, а мелодичный, лихо меняющий тембр с угрожающего на вкрадчивый.
– Я сказал, брось. Иначе вспорю ему глотку.
Он действительно держит стилет с узким лезвием у горла одного из троих молодчиков: таким оружием пользуются женщины или наёмные убийцы. Двое в нерешительности топчутся на краю площадки, у столба. Обычно разбойники не заходят высоко, промышляют у подножия, там, где у путников есть что брать: многие несут с собой золото, оружие, ценности – в надежде предложить щедрую плату. Монеты в обмен на желание.
Кому предложить? Справедливый вопрос. Никто не знает, что ждёт в Костяной Башне, но и разум чужой – потёмки.
Эти трое – явно братья, и тот, что замер в крепком захвате – старший. Вожак. Будь он неродным, щенки бы сбежали или бросились вдвоём на одного. Шансы неплохие, если бить умеючи. Но вместо этого выжидают. Бросают на меня косые взгляды, решая, на подмогу пришёл или на погибель.
Я хмыкаю и развожу руками. В правой по-прежнему зажата рукоять. Девица за спиной певуна охает. Сестра? Или невеста?
– Я не расстроюсь, – говорю почти весело. – В чужие дрязги лезть не стану. Их не знаю, – указываю на дрожащих парней, – тебя тоже. Шёл своей дорогой и дальше пойду. Хотя что-то подсказывает мне, что трое на одного – не лестный расклад. Стоит ли оно того?
Смотрю на братьев. Средний скалится: половины зубов во рту не хватает. Младший опускает взгляд, а заодно и руку с зажатым в ней чеканом – боевым топориком, украшенным чернью. Наверняка достал оружие нечестным путём: не по статусу оно оборванцу. У обоих клеймо на лице – шрам во всю щёку, как тавро, которым скотину метят. Это что же за семейка?
Старший сплёвывает.
– Не дёргайся, паскуда. – Кинжал чертит тонкую линию на шее. – Ты его знаешь?
Вожак опасливо качает головой.
Цепкий взгляд возвращается ко мне. Не верит, значит, певун. Правильно делает. Глядишь, голову на плечах сохранит и девицу заодно.