Новая имперская история Северной Евразии. Часть II — страница 14 из 26

Радикализм и конспиративная тактика Заичневского импонировали российским революционерам следующих поколений, но многие его современники, включая Герцена и Чернышевского, осудили экстремизм «Молодой России». Еще меньше поддержки Заичневскому оказали представители антиимперских национальных движений, чье понимание «народа» и иерархии политических задач было иным. С непониманием этой группы революционеров Заичневский впервые столкнулся еще в 1861 г., за год до появления прокламации «Молодая Россия». Он посетил заказанную польскими студентами в Москве католическую мессу в память жертв столкновений польских протестующих и российских войск на улицах Варшавы. После мессы Заичневский выступил с речью, в которой призвал поляков и русских «идти под одним общим знаменем» — «будет ли это красное знамя социализма или черное знамя пролетариата». Польские студенты поблагодарили его за поддержку, но призыв не восприняли: дело польского национального освобождения было для них приоритетнее глобальной социальной революции. Их понимание «революции» отличалось от «революции» Заичневского или более либеральных российских западников.

9.7. Кристаллизация революционного проекта: уточнение внешних границ, снятие внутренних ограничений


Революция vs. антиимперское восстание

На протяжении всего имперского периода недовольство различных этноконфессиональных групп в России редко достигало масштабов, действительно угрожавших правящему режиму, — хотя бы потому, что не представляло выступления всего «народа» единым фронтом. Восставали местности, социальные слои, племена — против которых удавалось мобилизовать говорящих на том же языке соседей, иное сословие или соперничающее племя, исповедующее ту же религию. Исключения лишь подчеркивают сравнительную новизну феномена «национально-освободительного движения» и его связь с распространением современной культуры и институтов. В этом можно убедиться на примере Январского восстания 1863 г. на Северо-Западe империи — последней попытки восстановить независимость польских земель. Очередное «польское восстание» поначалу было воспринято российскими властями как революция из-за неожиданной программы восставших. Генерал-губернатор Царства Польского великий князь Константин увидел в этой программе «революционное беззаконие». Его брат, император Александр II, также поначалу видел в восстании «революцию», спровоцированную некой общеевропейской «революционной партией».

Дело в том, что в январе 1863 г. революционное Временное национальное правительство (Rząd Narodowy) объявило всех граждан восставшего края свободными и равными перед законом, независимо от конфессии и происхождения. Пытаясь мобилизовать революционную нацию свободных граждан, лидеры польского восстания говорили о ней в максимально широком смысле: они обращались к литовцам как к равноправным членам нации, обещали крестьянам (полякам, литовцам, русинам и беларусам, католикам, протестантам и православным) землю и свободу от обязательств перед помещиками, напоминали евреям о братской любви, связывающей их и поляков. Только позднее в глазах властей ощущение «революции» уступило место новой трактовке событий — как национальных и антиимперских. Как писал Константин в июне 1863 г.: «Революция, мятеж и измена обняли всю нацию. Она вся в заговоре…» Сформировалось представление о национальном движении как революционной силе, не сводимой ни к «местному бунту», ни к революционному заговору в столице.

Это не значит, что после 1863 г. любое сопротивление на имперских окраинах автоматически классифицировалось как «национальное», в то время как протест под универсалистскими социальными и политическими лозунгами — как «революционный». Разногласия по поводу трактовок «народа» и переплетение национальной и революционной программ затрудняли любые простые схемы. В каждом конкретном случае интерпретация (а значит, и восприятие) антиправительственной деятельности зависела от того, насколько громко или насколько четко в этой деятельности звучали «национальные» требования — по сравнению с универсальными революционными или разнообразными локальными (региональными, племенными, сословными).

Так, протесты мусульман Кавказа в 1860-х и особенно в 1870-х гг. никогда не описывались как «революция» ни властями, ни революционной интеллигенцией, которая не усматривала в этом протесте позитивной программы. Сегодня представление о революции не столь жестко привязано к образцам французских городских восстаний 1789 или 1848 гг. И все же историки предпочитают говорить не столько о «революции» на Кавказе и в Средней Азии, сколько об «эпохе вооруженного мусульманского повстанчества». Ее отсчитывают приблизительно с 1858−1859 гг. (крупнейшие волнения этого периода включали восстания в Западном и Северо-Западном Дагестане: «вольного общества» андийцев в 1860 и 1861 гг., сельских общин Ункратля под предводительством Каракуль-Магомы из с. Хварши — всего порядка 18 восстаний). Завершение связывают с подавлением в 1877 г. восстаний на Северо-Восточном Кавказе и в Закавказье, в Абхазии. Протесты этой эпохи провоцировались изменениями системы управления в крае, ростом налогов, переселением горцев на равнину, слухами о готовящемся крещении населения и прочими действиями имперских властей. Последняя крупная вспышка мусульманского повстанчества 1877 года была связана со слухами о приближении к Кавказу освободительной османской армии, распространившимися с началом Балканской войны 1877−1878 гг. Эти слухи вызвали стихийные антироссийские бунты по всему Дагестану и Чечне.

Буквально «реакционные» цели повстанцев (восстановление прежних порядков), религиозный язык формулирования протеста как «малого газавата» (т.е. религиозной войны), а также отсутствие четко сформулированных «национальных» требований и идеи народа как источника суверенитета не позволяли современникам воспринимать эти протесты против имперского доминирования как часть общеимперского революционного движения. Современное понимание нации как ощущение причастности человека к сообществу «своих», которых лично он никогда не встречал, но с которыми разделяет некие ценности и интересы и из числа которых желает получить правителей, допускает самые разные основания солидарности. Это может быть «сообщество крови» и краевого патриотизма, политических взглядов и равных гражданских прав, может быть и солидарность единоверцев как народа. Однако, несмотря на постоянный страх имперских властей перед призраком панисламизма (который еще и постоянно путали с пантюркизмом), в ходе восстаний на Кавказе второй половины XIX века никакая «нация ислама» не проявила себя. Идея солидарности правоверных не сопровождалась однозначными и всеобщими представлениями о четких границах группы, ее конкретной политической программе. Поэтому и с аналитической точки зрения кажется не слишком продуктивным характеризовать «мусульманское повстанчество» XIX века, не имевшее разработанной программы альтернативного будущего и своего видения национального сообщества как источника суверенитета, как революционное.


Идея цареубийства

Через сорок лет после восстания декабристов, в существенно ином социальном, политическом и интеллектуальном контексте, среди российских революционеров вновь возродилась идея убийства императора. При этом Александр II подходил на роль мишени революционеров еще меньше, чем Александр I: он принял на себя политическую роль «царя-освободителя», который начал в России программу «Великих реформ», отвечавших ожиданиям самых либеральных западников. Главной реформой была, безусловно, отмена крепостного права — освобождение крестьян с землей. Казалось, при Александре II реализовалась главная цель революционно мыслящих россиян, начиная с Радищева. Однако это действительно революционное преобразование не снизило градус политического противостояния в империи. Напротив, оно привело к радикализации революционного движения.

Александр II явно не ожидал столкнуться с ненавистью и тираноборчеством со стороны тех, кто, казалось бы, не испытывал притеснений от имперского режима: населения внутренних губерний, представителей привилегированных сословий (в отличие от жителей Северо-Западного края, пострадавших при подавлении Январского восстания). Поэтому первое покушение на себя он приписал мести польских повстанцев. 4 апреля 1866 г., когда Александр II выходил из Летнего сада в Петербурге и собирался сесть в карету, в него произвел неудачный выстрел молодой человек из толпы зевак. Оправившись от шока, Александр II спросил у схваченного террориста: «Ты поляк?» Официальная информация, распространенная в Петербурге сразу после покушения, когда личность нападавшего еще не была установлена, также намекала на «польский след». Черты лица террориста описывались как польские, ему приписывалось знание польского языка.

Тем не менее, выяснилось, что первый российский террорист поляком не был. Дмитрий Каракозов (1840−1866), член московской подпольной социалистической группы, происходил из небогатой дворянской семьи. Он вырос в самом центре России, на Волге, в городе Саратове. Учился в Казанском, а затем Московском университетах, из которых был исключен за участие в студенческих организациях. Каракозов развеял иллюзию о том, что все «истинно русские» естественным образом лояльны правящей династии и что архетипический революционер в империи — «поляк».

Исключительно идеологически (даже теоретически) мотивированный акт насилия, совершенный Каракозовым, следовал программе действий «Молодой России», позднее подхваченной организованными российскими террористами. Выстрел Каракозова спровоцировал смену правительственного курса с либерального на более реакционный и положил конец постепенному расширению легальной сферы публичной мысли и полемики. Были уничтожены даже те немногие дискуссионные площадки, которые уже существовали. В частности, после покушения Каракозова правительство закрыло журнал «Современник». Радикальную акцию революционного «отмщения» вызвал не репрессивный и консервативный режим Николая I, а реформистский режим Александра II, находившийся на пике внутренней либерализации (после введения нового университетского устава в 1863 г., начала судебной и земской реформы в 1864 г.). Это лишь подтверждает тезис об отсутствии прямой причинно-следственной связи между жестокостью политического режима и радикализацией революционеров. Действия Каракозова в большей степени мотивировались его идеологическими убеждениями, а не политической реальностью момента.