Находившееся в состоянии неустойчивого равновесия российское общество, стихийно вырабатывающее проект «прогрессистской империи», стояло перед теми же проблемами, что и остальные передовые страны. Его будущее зависело от того, удастся ли включить в этот проект государство и на каких условиях. Проблема взаимоотношений старого государства и самоорганизующегося массового общества в новом глобальном мире породила в ХХ веке кризис современности мирового масштаба.
10.11. Глобализация современности и национализирующиеся империи
Международный прогрессизм решал проблему современного массового общества, которое являлось глобальным феноменом: мигранты из деревни приезжали в города и перемещались между ними, переезжали из страны в страну, расширяя зону контакта (а значит, и конфликта). Это было многостороннее движение: значительная часть переселенцев в Сибирь возвращалась обратно, рожденные в городах образованные люди тысячами отправлялись в деревню в качестве агрономов и инструкторов по кооперации, до 10% крестьян Черниговской губернии уезжали на временную работу через океан, в Пенсильванию и Нью-Йорк, чтобы потом вернуться домой. Глобальная циркуляция людей и идей сопровождалась циркуляцией капитала. Инвестиции и займы, торговые преференции и запретительные тарифы государств выстраивали новые отношения зависимости и влияния при помощи универсальной и «невидимой» субстанции денег. Иностранные компании открывали рудники, заводы и торговые сети на чужой земле, но всеобщая зона контакта, в которой все являлись «чужаками», лишала смысла само понятие «чужой» — а значит, размывала и всякое четкое представление о понятии «свой».
Стихии глобализации все расширяющегося и усложняющегося массового общества противостояли национальные государства, сформированные в своем нынешнем виде в середине XIX в. Компактные в смысле численности чиновников и относительно дешевые для населения по своей налоговой нагрузке, они не проводили никакой «социальной политики» (лишь самые передовые финансировали начальное школьное образование и осторожно ограничивали условия работы женщин и детей). В 1913 г. большинство государств в среднем изымали и перераспределяли лишь 13% валового национального продукта своих стран — всего на два процента больше, чем в 1870 г. (и в три с половиной раза меньше, чем в конце ХХ в.). Главной статьей бюджетных расходов была армия: к началу ХХ века траты на оборону составляли 27% бюджета Франции, 39% Великобритании, 43% Германии, 55% Японии. В 1913 г. на содержание армии и флота в России уходило 27% бюджета. Для сравнения, на долю МВД с его многочисленными функциями помимо полицейских (от ветеринарного контроля до содержания почты и телеграфа, от сбора статистики до контроля «иностранных вероисповеданий») приходилось всего 6%. Армия была главным и почти единственным инструментом государства в проведении последовательной политики. Поэтому любая государственная политика принимала форму военного давления, независимо от наличия или отсутствия воинственных планов.
Сам принцип национального государства противостоял стихии глобализации как идеал суверенитета однородной в культурном и правовом отношении «нации» на четко очерченной территории. Нерушимость границ государства должна была гарантировать нерушимость границ национального «тела», и наоборот. В реальности политические режимы разных стран лишь более или менее приближались к этому идеалу, который господствовал в социальном воображении людей эпохи. Ближе всего к нему была Французская республика, на территории которой этнические чистки «инородного» населения завершились к XVIII в., а столетие интенсивного «национального строительства» после революции 1789 г. распространило единый культурный стандарт и правовой порядок почти по всей стране. Правящий класс и образованная элита континентальных империй Северной Евразии (Германской, Габсбургской, Российской, Османской) также ориентировались на модель французской Третьей республики, но вынуждены были искать компромиссы с наследием своей имперскости.
Германская империя возникла в результате объединения 27 немецких государств в 1871 г., по итогам победоносной войны с Францией (одним из последствий победы стала аннексия объединенной Германией пограничных провинций Эльзас и Лотарингия, см. карту). Новое государство с самого начала создавалось как «национальное», но Германская империя являлась «империей» не только по названию. По условиям объединения, бывшие самостоятельные германские государства сохранили широкую по меркам XIX века автономию (включая содержание собственных армий крупнейшими из них). Хотя лидером объединения и сильнейшим из союзных государств была Пруссия, к началу ХХ в. ее политическое и культурное влияние в империи существенно ослабло. Закрепленный конституцией федерализм вступал в противоречие с притязаниями прусской политической элиты на гегемонию и с желанием части немецких националистов (включая императора Вильгельма II) добиться унификации страны.
Другая линия напряжения была вызвана особенностями прусской избирательной системы, сформированной накануне скачка урбанизации конца XIX в. К началу XX в. сельские избиратели, а особенно аристократы — земельные магнаты, пользовались непропорционально высоким влиянием в парламенте, не говоря уже о неформальных каналах лоббирования. Они использовали свое влияние в Пруссии (а потому и в империи в целом) для пресечения всех попыток либерализации внешней торговли. Тем самым, глобализация переводилась в плоскость конфликта: активная экономическая экспансия Германии поощрялась, но симметричное проникновение «чужих» товаров и работников блокировалось. Наконец, в империи существовало довольно значительное (8%) «не-немецкое» меньшинство (прежде всего, поляков), а сами немцы, помимо региональных различий, были разделены по религиозному принципу: почти каждый третий был католиком.
Германское общество воспринимало общемировые процессы глобализации через призму внутренних разноуровневых конфликтов. В Германии массовой опорой общественных реформаторов-прогрессистов служила социал-демократическая партия, выступавшая под лозунгами «реформизма». На выборах в Рейхстаг 1912 г. СДПГ завоевала треть голосов, став крупнейшей политической силой в империи. Усиление влияния реформистских сил в условиях специфической германской имперской ситуации сулило не просто проведение нового рабочего законодательства. На карту был поставлен вопрос баланса между федерализмом и унификацией страны, а также открытости глобализации, либерализации положения меньшинств, утраты влияния земельной аристократии. Понятные и четкие идеи авторитаризма, национализма и империализма вместе образовывали единый комплекс мировоззрения и практической политики, которому противостояла коалиция довольно аморфных, постоянно меняющихся вслед за изменчивой реальностью идей прогрессисткого реформизма, интернационализма и демократии.
Габсбургская империя решительно перешла на рельсы нациестроительства в 1867 г., после поражения в войне с Пруссией, от исхода которой зависел сценарий объединения германских государств: имперская конфедерация вокруг Австрии или немецкое национальное государство вокруг Пруссии как ядра. Победа Пруссии оставляла Австрии один путь: строить свое национальное государство из разнокультурного населения империи — как «империю наций». В результате конституционного компромисса 1867 г. страна была разделена на две части: Австрийскую империю и Венгерское королевство. Их объединяла фигура правителя (который выступал одновременно в качестве австрийского императора и венгерского короля), верховное командование армией и ведение внешней политики, а также валюта. В остальном это были самостоятельные страны, не существовало единого гражданства и даже бланка паспорта. Каждые десять лет перезаключался союзный договор, частью которого являлось таможенное соглашение и перераспределение пропорции бюджетных расходов. У каждой части были свои парламенты и правительство, законодательство и налоговая система.
Последовательная реализация проекта «империи наций» вела к тому, что все этнокультурные группы в «дуалистической монархии» Австро-Венгрии могли претендовать на политическое признание. Изначальный «компромисс» создал две территориальных нации — австрийскую и венгерскую, но уже на этом этапе внутри Венгерского королевства было выделено автономное Королевство Хорватии и Славонии, в котором государственным языком являлся хорватский (см. карту). В австрийской части лишь 37% жителей считали немецкий язык родным, в венгерской части у 54% родным был венгерский. Австрийская конституция гарантировала право всех граждан использовать свой родной язык в школе, на рабочем месте и в местных государственных учреждениях. Она требовала, чтобы на территориях со смешанным населением «государственные и учебные учреждения должны быть так организованы, чтобы, не принуждая к изучению второго местного языка, каждый народ получал достаточные возможности для получения образования на своем языке». Венгерская конституция тоже признавала права «меньшинств», но не коллективные, а индивидуальные — человека, а не «народности». Начиная с 1867 г. австрийские власти постепенно расширяли права местных этнокультурных групп, а венгерские преследовали курс национальной ассимиляции. С 1907 г. даже в частных школах Венгерского королевства ученики должны были демонстрировать свободное владение венгерским языком после 4 класса, что вынуждало отводить национальному образованию на румынском, словацком или русинском языке вспомогательную роль.
Впрочем, логика территориальной нации приводила к конфликту и внутри Австрийской империи. Имперское правительство было готово признать права основных этноконфессиональных групп на территориях, где они составляли большинство (по крайней мере, среди политической элиты): чехов в Богемии, поляков в Галиции, итальянцев в Тироле, хорватов в Далмации. Но когда австрийский немецкий национализм требовал таких же прав для немцев, это вызывало острое противостояние с чехами не только в Судетах, но и в Богемии. Поляки в Галиции заняли место «государственной нации» (Staatsvolk) и не признавали прав украинской общины. «Национализация» социального воображения привела к тому, что любые политические и социальные противоречия переводились на язык национального противостояния. «Венгры» означали угрозу целостности страны и эффективности правительства, «славяне» — «третью силу», враждебную как немецкому, так и венгерскому национализму и способную стать союзником центрального правительства.
«Евреи» выступали в качестве универсальной метафоры «внутреннего врага» в здоровом «национальном теле». Важно подчеркнуть, что в данном случае роль исторических традиций религиозной или расовой нетерпимости к евреям была минимальной, речь шла именно о современной символической этнизации политики. Среднеобеспеченные горожане и землевладельцы, пользующиеся избирательными правами в австрийской куриальной системе, боролись за влияние с имперской аристократической элитой при помощи немецкого национализма, обвиняя аристократов в предательстве австрийских интересов ради компромисса с многочисленными меньшинствами. Основным политическим языком этой борьбы со старыми элитами, во главе которой стояла партия христианских социалистов (самая влиятельная политическая сила в Австрии начала ХХ в.), стал ярый антисемитизм, потому что иначе для нападок на аристократов и крупных капиталистов пришлось бы использовать революционный язык социалистов — неприемлемый для мелких собственников. Еще больше евреи подходили на роль символов транснациональной глобализации, которую националисты воспринимали как главную угрозу — антинациональную и антипатриотичную силу.
В массовой пропаганде архаичный космополитизм аристократии сливался с современным интернационализмом глобализации. Как показал российский политический кризис 1911 г. по поводу введения земств в «западных губерниях», реальным противником современной массовой политики национального государства являлась имперская гибридность с ее многомерностью, многоуровневостью и неоднозначностью социальных границ. И в России, и в Австро-Венгрии евреи использовались как понятный простонародным сторонникам националистов символ сложной социологической идеи, которую даже идеологи национализма не могли для себя отчетливо сформулировать.
Резкий рост массового общества в Австро-Венгрии в начале ХХ в. и глобализация привели систему «империи наций» в тупик, к весне 1914 г. была фактически парализована работа австрийского парламента. Каждое националистическое движение мечтало добиться для себя территориального политического суверенитета по примеру Венгрии и возможности подавлять меньшинства на «своей» территории, поэтому в принципе поддерживало конституцию 1867 г. Однако «этнически однородных» территорий было немного и в 1860-х гг., а резкий рост городов и миграции населения подрывал надежду на достижимость национальной гомогенности.
Прогрессистские реформаторы пытались выработать новую концепцию национального устройства страны.
В 1899 г. австрийская социал-демократическая партия приняла специальную программу по национальному вопросу, в которой продвигала утопическую идею равенства всех национальностей и право политического самоуправления на «своей» территории (с обязательной защитой меньшинств). Однако после 1910 г. социал-демократы — левое крыло австрийского прогрессизма — отказались от идеи нации в формате территориальной политической организации этноконфессиональной группы. В духе прогрессистского конструктивизма было предложено разделить политический, культурный и правовой аспект принадлежности к «нации». Введение всеобщего избирательного права должно было создать единую имперскую политическую нацию равноправных граждан. Этнокультурное же единство в современном глобальном массовом обществе могло реализовываться как сетевое сообщество «своих», к которому можно было присоединяться из любого уголка. Более того, как писал один из австрийских теоретиков, «каждому совершеннолетнему гражданину должно быть предоставлено право самому определить, к какой национальности он хочет принадлежать». Характерно, что после смены подхода к «национальному вопросу» на австрийских парламентских выборах 1911 г. социал-демократы впервые одержали верх, опередив христианских социалистов — партию, которая боролась против чужаков в городах и за «национальную чистоту» на «своей земле».
Политической противоположностью социал-демократов являлся официальный наследник престола эрцгерцог Франц Фердинанд (1863–1914), который, однако, придерживался близкой программы реформирования империи. Он открыто заявлял об ошибочности национально-территориального размежевания 1867 г. Его раздражал национализм венгров, провоцирующий рост недовольства балканских славянских народов как внутри Австро-Венгрии, так и за ее пределами. Франц Фердинанд не скрывал, что после восшествия на престол он намеревается восстановить централизованное государственное управление при широкой автономии всех этноконфессиональных групп. На практике это означало бы предоставление румынам в Трансильвании, украинцам в Галиции или словакам таких же прав, что и венграм или немецкоязычным австрийцам — при передаче основных государственных полномочий центральной власти. Сломить сопротивление венгерских правящих кругов он намеревался путем введения всеобщего избирательного права, неизбежно подрывающего существовавшее господствующее положение венгерской элиты, но при этом демократизирующего политическую систему в целом.
Таким образом, в австро-венгерской имперской ситуации идея демократизации избирательной системы и практического уравнения в правах всех этноконфессиональных групп причудливым образом переплеталась с перспективами политической централизации. Принятие массового общества и глобализации означало отказ от проекта территориальной нации (к чему не были готовы многие националисты, не только венгерские или австрийские, но и чешские или польские). Фиксация же на территориальности нации вела к столкновению с соседними национальными государствами в тех случаях, когда этноконфессиональная группа проживала по обе стороны государственной границы (например, румыны Трансильвании под властью Венгерского королевства).
Ирония структурной ситуации заключалась в том, что деятельность националистов одновременно вела к ухудшению отношений с соседями и блокировала увеличение финансирования собственной армии. Повышение уровня налогообложения (необходимое для роста военных расходов) означало, что не имеющие прежде права голосовать рабочие впервые попадали в категорию голосующих налогоплательщиков. Тем самым гарантировалось усиление позиций социал-демократов и планов «детерриториализации» наций в империи, а потому налоговая реформа блокировалась в австрийском парламенте в 1914 г. консервативными националистами. Прямая связь внешнеполитического курса и внутренней политики прослеживалась и у оппонентов националистов. И левый реформизм социал-демократов, и правый реформизм Франца Фердинанда ориентировались на снятие напряженности в отношениях с соседними странами, при этом укрепляя эффективность государства.
Эпоха глобализации — открытости внешним влияниям вне контроля правительства — началась для Османской империи гораздо раньше, чем для других европейских держав, и последствия ее оказались самыми катастрофичными. Начиная с XVIII в. бывшая великая пороховая империя служила для образованных элит Европы объектом проекций собственных страхов, фантазий и нереализованных замыслов. Важной частью формирования культуры современности («европейскости») являлось формулирование концепции «отсталости», наглядным примером которой служила «Турция». Османская империя оказалась открытой глобальной культуре современности, не имея возможности противопоставить ей никакой другой универсально применимой системы идей (даже ислам объединял только часть подданных империи) и не принимая участия в ней (в отличие от России).
В середине XVIII в. от султана Османской империи — халифа всех мусульман — требовали соблюдения прав христиан, в то время как на самопровозглашенной родине Просвещения, во Франции, даже христианские реформаты-гугеноты оставались вне закона. Реализация идеала национального государства, распространившегося после эпохи наполеоновских войн, осуществлялась за счет Османской империи: благодаря давлению европейских стран, сначала в 1817 г. Сербия обрела самоуправление при формальном подчинении империи, а в 1829 г. Греция стала первым государством, добившимся полной независимости от османов. Параллельные же попытки добиться национальной независимости от европейских империй неизменно подавлялись «Священным союзом». Во второй половине XIX в. принципы свободы торговли применялись более последовательно к Османской империи, чем к европейским странам, которые сформулировали их. Колониализм как новый критерий европейской «великой державы» реализовывался также, в первую очередь, за счет Османской империи, у которой враги отбирали территории в ходе войн, а союзники — в качестве компенсации за поддержку.
В начале ХХ в. (1906 г.) население Османской империи составляло около 21 млн. чел. — чуть больше, чем в десяти губерниях бывшего Царства Польского Российской империи, в полтора раза меньше, чем в Италии. При этом оно было рассредоточено на огромной территории почти в 2 млн. км2 и отличалось разнообразием во всех мыслимых отношениях (мусульмане составляли три четверти граждан). Несмотря на проведение реформ, имперское государство было не в состоянии контролировать огромную территорию и упорядочивать население (см. карту).
Самой современной частью османского государства являлся офицерский корпус, выполнявший также, благодаря однородности полученного образования и опыта социализации, функцию ядра национализма в разных его версиях. В 1908 г. местный вариант прогрессистских реформаторов — секретная организация «Единение и прогресс» — при поддержке военных осуществила восстание. Под давлением восставших в империи был введен конституционный режим, проведены всеобщие выборы в двухпалатный парламент, а султан сохранил лишь номинальную власть. Но современная политическая система буксовала в эти годы даже в тщательно продуманной Габсбургской «империи наций», а в Османской империи она сталкивалась с обществом, организованным на совершенно иных, донациональных принципах.
Главное преимущество Османской «пороховой империи» — предоставление возможности завоеванному населению сохранять общинную автономию в обмен на лояльность султану — оказалось величайшей проблемой уже в начале XIX в. Политическая система, экономика и реальная социальная структура империи строились на старых принципах: управление при помощи делегирования части полномочий лидерам регионов и общин, этноконфессиональное разделение труда и экономической специализации, судебная и религиозная автономия миллетов. За столетия османского владычества в восточном и южном Средиземноморье население империи перемешивалось, разные этноконфессиональные группы расселялись на новые места как колонисты и торговцы, служащие гарнизонов и вынужденные переселенцы. Вся империя представляла собой огромную зону контакта, и соседство с чужаком являлось скорее нормой, чем исключением. В этой ситуации распространение нациецентричного социального воображения как однозначного идеала будущего — «европейского», демократического, суверенного (антиколониального) — имело катастрофические последствия. Не имея никаких политических форм для выражения этого идеала, в сложно переплетенном государстве и обществе единственным инструментом национализма становилась «политика тела». Воображаемое «национальное тело» на «исторической территории» формировалось при помощи примитивного «биологического оружия» этнических чисток.
Идея современного национализма получила распространение сначала в европейских владениях Османской империи — прежде всего, на Балканах. Процесс насильственной национализации европейских владений империи привел к беспрецедентным по масштабам человеческим потерям. По существующим неполным подсчетам, за 150 лет после 1770 г. около 5 млн. мусульман и 2 млн. христиан из числа поданных Османской империи стали вынужденными переселенцами. Не считая погибших солдат, число жертв этнических чисток среди мирного населения также исчислялось миллионами. На протяжении XIX в. насильственная «национализация» проводилась на оспариваемых территориях против антиимперских повстанцев, а на успешно отделившихся землях — против «мусульман».
С середины 1890-х гг. массовые этнические чистки начинают использоваться уже против подданных внутренних районов империи, вне контекста войны. Забота о «национализации» самой власти в империи привела к конфликту с прежней городской и региональной элитой — греческой и, в особенности, армянской. Жертвами целенаправленного уничтожения армян в Османской империи в 1890-х и второй половине 1910-х гг. стали, по меньшей мере, 1.5 миллиона человек. Любой национализм потенциально предполагает геноцид «чужаков», но современное «правомерное» государство и политическая культура «европейских» империй препятствовали развязыванию массовых чисток населения в Европе XIX в. В Османской империи и образующихся на ее обломках независимых государствах практически не существовало преград на пути воплощения националистических фантазий: имперские навыки общежития были скомпрометированы как отсталые и «неевропейские», современного государства как (в идеале) безличной правовой машины не существовало.
В обретших независимость Греции, Болгарии и Сербии, как и в самой Османской империи, политическим идеалом образованного класса стала этноконфессиональная нация, а главным политическим институтом — армия. Границы этноконфессиональной нации должна была определять «историческая территория», которая реконструировалась на основании самых разных принципов — границ бывших османских провинций (вилайетов) и политических образований доосманского периода (средневекового или даже античного), а также новейших демографических и этнографических исследований. Современная статистика и апелляция к истории разных периодов в разных сочетаниях позволяли обосновывать практически любые конфигурации границ, поэтому решающее слово оставалось за государством (армией) и самой «нацией» в лице «вооруженного народа» — разного рода нерегулярных милиций и банд.
Глобализация начала ХХ в. и распространение массового общества в странах, все еще находящихся в сфере влияния Османской империи, означали массовую мобилизацию новых наций на вооруженную борьбу всех против всех. В 1912–1913 гг. разразились две «балканские войны». В первой из них Болгария, Сербия, Черногория и Греция напали на Османскую империю с целью увеличить свои «национальные» территории — просто потому, что могли себе это позволить. Во второй, в 1913 г., Болгария напала на недавних союзников — Сербию и Грецию, а затем Болгарии объявили войну Румыния и Османская империя. Как и прежде, балканские войны сопровождались массовыми этническими чистками населения, поскольку «исторические территории» являлись «национальными» только на страницах газет и научных трактатов. Приходилось изменять реальность в соответствии с воображаемой картиной мира силами государства, то есть армии. Греческие войска уничтожили 161 болгарскую деревню, порядка 100 тыс. болгар стали беженцами. Вслед за отступающей османской армией бежали около 400 тыс. мусульман.
Идеологически и политически цели балканских войн не отличались от тех, что оправдывались передовой европейской публикой XIX в. (свержение османского ига, национальное освобождение, объединение исторических земель). И хотя в 1913 г. европейские великие державы с беспокойством следили за «балканизацией» международных отношений, не существовало никаких глобальных политических механизмов для корректировки влияния глобальных идей. Ни одна из влиятельных стран не могла открыто вмешаться в конфликт без того, чтобы ее не обвинили в попытке усилиться за счет других. Еще важнее было то, что на самом глобальном «рынке идей» монополия принадлежала нациецентричному социальному воображению, а новые проекты гибридных наций (наподобие разрабатываемого австрийскими социал-демократами) только начинали обсуждаться в сравнительно узких кругах обществоведов и политиков.
Пришедшая к власти в Османской империи в 1908 г. националистическая элита ориентировалась на идеал Германии, а в еще большей степени — Японии, монокультурной «азиатской» страны, которая сумела сплотиться в нацию и нанести поражение могущественной Российской империи. После серии политических кризисов и военных переворотов, в атмосфере националистической мобилизации Балканских войн, в январе 1913 г. в Стамбуле установился однопартийный режим Партии единения и прогресса. Ее программа, а точнее, идеологическая ориентация большинства лидеров, претерпела радикальное изменение за пять лет. К началу 1914 г. «единение» понималось лидерами партии уже в смысле консолидации турецкой нации — преимущественно крестьянской, малообразованной, рассеянной по обширной территории. Ей предстояло стать господствующей группой в Османской империи (Staatsvolk), заменив традиционные городские элиты (армянские и греческие) как в социальном, так и демографическом смысле. В сентябре 1913 г., по итогам второй балканской войны, была достигнута договоренность с Болгарией о создании межправительственной комиссии по проведению «правильного» обмена населением между двумя странами, с урегулированием вопросов оставляемой собственности. Переговоры о создании такой же комиссии начались в мае 1914 г. с Грецией. Впрочем, еще до этого, в начале 1914 г., была проведена операция по «туркизации» западных прибрежных регионов Анатолии, в результате которой порядка 200 тыс. греков бежали из страны. Логика режима вела к окончательной зачистке Анатолии от «инородного» населения — прежде всего, греков и армян, и главным препятствием на пути этих планов являлось глобальное общественное мнение и политическое давление.
10.12. Мировая война как национальное сопротивление глобализации массового общества
В 1914 г. не существовало ни одной обычной «объективной» предпосылки для начала большой европейской войны — непримиримых внешнеполитических противоречий, экономических разногласий, религиозных конфликтов. Периодические локальные кризисы в отношениях между «великими державами» разрешались компромиссом, более или менее удовлетворяющим все стороны — именно потому, что война рассматривалась как крайне нежелательный вариант. В сложных глобализованных экономиках война допускалась только против значительно более слабого противника, когда потенциальная выгода заведомо перевешивала риск человеческих и материальных потерь. Если прежде усиленное развитие армии в стране свидетельствовало о подготовке к войне, то теперь все государства одновременно совершенствовали свой арсенал, породив феномен «гонки вооружений». Технологическое совершенство оружия свидетельствовало о «современности» государства и, хотя грозило увеличением количества жертв в случае войны, вряд ли напрямую повышало вероятность ее развязывания, ведь и вероятный противник обладал сопоставимыми по разрушительности средствами. Скорее, гонка вооружений отражала желание государств заявить свои претензии на роль в новом глобальном мире единственным доступным государству начала ХХ в. способом — демонстрацией возможностей своих вооруженных сил.
Зато к лету 1914 г. все без исключения «великие державы» переживали глубокий внутренний кризис, преодоление которого требовало радикальной смены курса дальнейшего развития страны. По сути, речь шла о необходимости принять реальность глобального массового общества и приспособить к этой реальности политическую систему, экономику и социальное воображение. Ставшие уже привычными и удобными для исполнения государственной машиной «простые» решения — территориальный этнонационализм, экономический протекционизм и ограниченное избирательное право — нужно было менять на некие совершенно новые комплексные подходы, учитывающие сетевой и дискретный (прерывистый) характер современных мобильных наций, а также транснациональность производства и потребления продуктов. Во многих случаях выбор был столь радикальным, что грозил началом гражданской войны. Прежние политические элиты рисковали потерять столько, что для многих, впервые, риски международного военного конфликта оказывались меньшим злом, позволяющим разрубить гордиев узел внутренних проблем к своей выгоде.
Даже наиболее «современная» европейская страна — Великобритания, несмотря на свой беспримерный опыт глобализации (приобретенный в процессе поддержания равновесия в огромной империи), переживала острейший политический кризис. Спустя два десятилетия его назвали «странной смертью либеральной Англии» — по сути, «старой доброй Англии». В центре кризиса находилось то же противостояние между прогрессистским реформизмом и территориальным национализмом (казалось бы, относящимися к несоизмеримым сферам), что и в Германской, Габсбургской или Российской империях.
Типичные прогрессистские инициативы — суфражистское движение (за равные избирательные права для женщин) и профсоюзная борьба — вынудили правительство либеральной партии к уступкам. Внесенный в 1909 г. в парламент «народный бюджет» представлял собой попытку проведения масштабной социальной политики, которая натолкнулась на сопротивление палаты лордов. Последовал конституционный кризис, острота которого не была снята даже принятием специального закона 1911 г., лишающего палату лордов права вето. Консервативная часть верхней палаты проявила свое несогласие с правительственным курсом «асимметрично» — через бескомпромиссную поддержку ирландских юнионистов, противившихся предоставлению Ирландии самоуправления. После десятилетий внутренней полемики по поводу желательности достижения автономии от Лондона, в 1914 г. Ирландия оказалась на пороге открытой гражданской войны. Король Георг V проявил новаторскую инициативу и собрал специальную конференцию всех политических сил в Букингемском дворце 21 июля 1914 г., но после четырех дней обсуждений никакого компромисса достичь не удалось. Нельзя утверждать, что консерваторы, юнионисты или ирландские националисты желали вовлечения Великобритании в большую войну, но для каждой из этих разных группировок лозунг «война все спишет» открывал новые возможности. Заморозить провозглашение ирландского самоуправления или добиться полной независимости от Великобритании было много проще, когда война отвлекала все внимание правительства и населения.
Режим Третьей республики во Франции служил образцом национального государства, а главным направлением его внешней политики на протяжении десятилетий была подготовка реванша над Германией. Возвращение Эльзаса и Лотарингии, потерянных по итогам поражения во франко-прусской войне 1870–71 гг., превратилось в один из основополагающих лозунгов национального режима. И все же именно в начале 1910-х гг. во Франции усиливаются антивоенные настроения как часть нового социального воображения групповой солидарности.
Дело не в миролюбии прогрессистов, а в том, что в их логике война просто не воспринималась как эффективный инструмент достижения целей. В центре политической борьбы этого периода во Франции — как и везде — была попытка прогрессистских реформаторов навязать государству социальную политику, против чего возражали как традиционные либералы, так и консерваторы. Всеобщие выборы 10 мая 1914 г. резко изменили расстановку политических сил во Франции: левые партии получили почти 80% мест в парламенте, представительство правых партий сократилось до одной четверти от прежнего состава. Один из лидеров ведущей радикальной партии Жозеф Кайо (1863–1944) и лидер социалистов Жан Жорес (1859–1914) объединили усилия для выработки реформистской платформы, частью которой являлась борьба за разрядку в отношениях с Германией. В контексте французского национал-республиканизма именно так проявлялся пересмотр социального воображения территориального национализма. Не случайно, что одновременно Жорес выражал поддержку развитию местных языков (провансальского, баскского, бретонского) — вопреки принципиальной монокультурности французского республиканского национализма.
Нельзя утверждать, что консерваторы и традиционные республиканские националисты готовы были начать войну с Германией любой ценой. Но они рутинно использовали обвинения в национальном предательстве и связях с германским правительством в борьбе с политическими оппонентами, в первую очередь с Кайо и Жоресом. Кайо подвергся массированной травле в прессе, Жорес был убит 31 июля 1914 г. членом националистической Лиги молодых друзей Эльзаса и Лотарингии, студентом-археологом Раулем Вилленом. Расправа с внутренними политическими оппонентами оправдывалась логикой войны с Германией, которая в реальности еще не началась. Война — потенциальная или реальная — позволяла заморозить рабочее движение и сцементировать монокультурный французский национализм, откладывая социальные реформы на неопределенное время.
Как мы видели, та же логика действовала в Германской империи, где война позволяла прусской элите в правительстве кайзера Вильгельма II восстановить господствующую роль Пруссии, сломить федерализм и нейтрализовать реформистское социал-демократическое движение. В Габсбургской империи политика сторонников гомогенной территориальной этноконфессиональной нации (как в Австрии, так и в Венгрии) могла одержать верх над оппонентами только в условиях военной мобилизации и консолидации общества. Когда 28 июня 1914 г. сербскими террористами в Сараево был убит наследник престола Франц Фердинанд, очень многие и в Будапеште, и в Вене могли вздохнуть с облегчением: ни о каком пересмотре территориально-национального принципа устройства дуалистической монархии теперь не могло идти речи. А Османская империя не могла дождаться большой европейской войны, чтобы осуществить окончательное решение национального вопроса: «зачистить» центр империи от «инородцев», чтобы превратить его в основу турецкой территориальной этноконфессиональной нации.
После убийства наследника престола Австро-Венгрии прошло почти четыре недели, прежде чем империя предъявила ультиматум Сербскому королевству, которое обвинили в подготовке покушения, тем самым сделав первый шаг к войне. Затем свой шаг сделала Россия, потом Австро-Венгрия, Германия, Австро-Венгрия, вновь Россия, Германия, Франция, Великобритания. На обдумывание каждого шага отводилось один-два дня, и каждый раз принималось наиболее радикальное решение из возможных. Этот кризис мог разрешиться мирно, как и многие предыдущие — и несколько недель казалось, что так и произойдет. Германский император Вильгельм II вообще находился в плавании на своей яхте в течение трех недель, предшествовавших объявлению ультиматума Сербии. Но в июле 1914 г. всем ведущим европейским государствам показалось предпочтительнее воспользоваться поводом к войне. Точнее, влиятельные силы в каждой стране смогли склонить шаткий баланс в сторону войны, в которой союз «центральных держав» (Германии и Австро-Венгрии) и Османской империи противостоял союзу Франции, России и Великобритании.
Началась первая мировая война (1914–1918), в ходе которой погибло 10 млн. военнослужащих и свыше 20 млн. получили увечья, пострадали миллионы гражданских лиц (7 млн. погибших) и на десятилетия оказался отброшен назад процесс глобализации массового общества. Еще до начала боевых действий возможную войну в разных странах называли «мировой», хотя точнее было бы назвать ее «глобальной». При всей важности операций в Северной Африке или на море, основной театр военных действий находился в Европе. Подлинно глобальное значение войне придавали не сражения крейсеров у берегов Южной Америки или участие колониальных войск в боях за Францию, и даже не масштаб человеческих и материальных жертв, а ее значение для универсальной культуры современности. Война стала и следствием глобализации, и попыткой защититься от нее, любой ценой восстановив деление общества на внутренне однородные этноконфессиональные нации, отторгающие всевозможных «чужаков».
Само начало войны явилось лучшим доказательством глобальности современного мира, когда одновременно разные страны, с разным политическим устройством и социально-экономической ситуацией, продемонстрировали удивительный параллелизм структурного кризиса. Главными и непосредственными разжигателями войны стали местные военные лидеры — по инерции XIX в., представлявшие наиболее консервативные аристократические круги, вдвойне враждебные массовому обществу и глобализации. Но и они руководствовались в большей степени идеологическими, чем военными соображениями, которые как раз должны были бы умерить их пыл.
К началу 1910-х гг. армейские стратеги всех европейских держав пришли к выводу, что развитие техники не позволяет рассчитывать на успех масштабных наступательных операций, и сосредоточились на планах обороны страны от вероятной агрессии соседей (а не подготовки собственной). Даже в Германии, чья репутация главного агрессора во многом связана с ее большей эффективностью по сравнению с другими, подготовленные после 1912 г. планы ведения войны предусматривали лишь оборонительные действия. Приняв решение начать войну вопреки всякой, в том числе собственной — военной — логике, германское руководство вынуждено было импровизировать и использовать план наступательной войны, разработанный предыдущим руководством Генерального штаба в 1906 г. и давно отвергнутый как нереалистичный.
Когда люди демонстративно поступают против логики, это значит, что они руководствуются некими «высшими» соображениями. Война была начата военными, готовившимися к обороне, и политиками, не имевшими представления о желательных конечных целях войны. Общественная дискуссия с выработкой требований к противнику развернулась в воюющих странах только через несколько недель после начала боевых действий. Зато сторонники войны с самого начала гарантированно достигали одной принципиальной цели. Вместо того чтобы приспосабливаться к реалиям массового общества, они подчинили его себе в своей стране: одели в солдатские шинели и ограничили законами военного времени. Первая мировая война стала войной массовых обществ — массовых наступлений и отступлений, массовых военных преступлений и массовых жертв. Как выяснилось, массовое общество невозможно было победить, но можно было проиграть войну, не сумев эффективно использовать его потенциал или потеряв контроль над ним.
С военной точки зрения первая мировая война представляла собой почти статичную машину по перемалыванию своих и чужих человеческих и материальных ресурсов. После первоначального прорыва германских войск на северо-востоке Франции, фронт стабилизировался на четыре года. Наступления, периодически предпринимаемые каждой из сторон, сдвигали линию фронта в ту или другую сторону на 5-50 км после многонедельных боев, стоивших обеим сторонам сотни тысяч жертв. Линия фронта была более подвижной на рубежах Российской империи. На западе в августе 1914 г. российская армия продвинулась на несколько сот километров вглубь Австро-Венгрии, заняв Восточную Галицию и Буковину. Год спустя, в результате «великого отступления», российская армия оставила и завоеванные территории, и польские губернии Российской империи. На Кавказском фронте в 1914 г. войска Османской империи заняли российскую Батумскую область, а в 1915 г. российская армия вернула контроль над границей и вторглась на территорию Османской империи на 100-150 км. В масштабах Северной Евразии все это были незначительные расстояния. Даже потеря польских губерний с их развитой промышленностью нанесла в первую очередь сильный психологический удар по российскому обществу, поскольку с военной точки зрения «выравнивание фронта» помогло стабилизировать оборону. По большому счету, даже такие колебания линии фронта сами по себе не имели решающего стратегического значения для исхода войны.
Зато чем дольше шла война, тем яснее становилось всем ее участникам, что ключ к спасению страны находится в собственном тылу (что лишний раз указывало на истинный характер врага, против которого велась война). Применение новых эффектных видов оружия — отравляющих газов (1915), танков (1916), нового поколения самолетов (всего за годы войны было построено около 220 тыс. аэропланов) — не могло переломить положения на фронте. Зато различия в подходах стран к организации «домашнего фронта» имели куда более весомые последствия.
Все воюющие стороны столкнулись с необходимостью мобилизации экономики и общества в самом прямом смысле слова. Великобритания сумела добиться этого ценой минимального принуждения. Даже система обязательного воинского призыва была введена лишь в январе 1916 г. — до этого потребности армии покрывались добровольцами и контингентом колоний. Самоцензура издателей газет играла большую роль, чем военная цензура в ограничении распространения информации. Профсоюзы добровольно отказались от выдвижения новых требований к работодателям. С принятием Закона о вооружениях 1915 г. правительство получило право реквизировать собственность (здания, средства транспорта) для военных нужд. Но главным фактором экономической мобилизации стало создание военно-промышленного комплекса как сложной организации по координации усилий и разделению труда, когда частный бизнес встраивался в государственную систему военных заказов. В 1914 г. Управление военных контрактов в правительстве имело 20 служащих, а в 1918 г. его административный штат вырос до 65 тыс. человек, координируя работу 3.5 миллионов рабочих оборонных предприятий.
Во Франции ситуация была сложнее — в конце концов, боевые действия велись на ее территории, в нескольких десятках километров от столицы. В целом страна сохранила демократический характер правления, хотя цензура действовала агрессивнее, чем в Великобритании, а политические разногласия приводили к преследованию оппонентов. Жозеф Кайо был арестован в 1917 г. за измену — призывы к мирным переговорам с противником. Введенный благодаря его усилиям как министра финансов в 1916 г. подоходный налог, вместе с остальными налогами, покрывал лишь пятую часть военных расходов. Поэтому правительство вынуждено было прибегнуть к займам и печатанию денег, что неизбежно вызывало рост инфляции: к августу 1917 г. цены превышали довоенные на 80%. Пришлось вводить пайковое ограничение продовольствия (1917) и установить максимальные цены на продукты (1918), но перебоев снабжения и голода страна не знала.
Германия пошла по совершенно иному пути. К 1916 г. в стране была установлена фактическая диктатура военного командования. Экономика была не просто подчинена нуждам войны, но фактически превращена в трудовую армию: рабочие в возрасте от 17 до 60 лет объявлялись мобилизованными, подчинялись воинской дисциплине, не могли покидать свое место работы. Предприятия, не занятые напрямую военными поставками, могли закрываться правительством, их рабочие отправлялись на фронт. Вводилось жесткое нормирование продовольствия. «Военный социализм» (Kriegssozializmus) стал новой доминирующей идеологией в обществе, шагом в направлении подлинного «национального социализма». Сращивание промышленности и государства рассматривалось не в качестве временной вынужденной меры, а как более совершенная форма корпоративной экономики. Невзирая на эти меры, уже зимой 1916–1917 г. начался голод, смертность гражданского населения выросла почти на полмиллиона человек по сравнению с мирным временем. Предметы первой необходимости (включая мыло) и продовольствие стали дефицитом, сельскохозяйственное производство резко сократилось. Военные добились беспрецедентного уровня производства для нужд армии (не превзойденного более в ХХ в. Германией) ценой полного порабощения общества и экономики.
Российская империя проводила в тылу политику, напоминающую одновременно и германский, и британский сценарий. Как и в Германии, высшее военное руководство подталкивало страну к войне, одновременно понимая малоперспективность противостояния Германии. Среди высокопоставленных военных были даже такие (например, генерал Алексей Куропатки), кто накануне войны доказывал бессмысленность захвата Константинополя и проливов из Черного в Средиземное море — главной политической цели российской стороны, объединявшей национал-империалистов и современных русских националистов. Однако в результате реформ, последовавших по итогам поражения в русско-японской войне 1904–1905 гг., изменилась сама идеология армии. Это изменение проявилось в заявлениях высшего командования, в процедуре отбора призывников, в осмыслении статистики населения предполагаемых театров боевых действий. На место концепции армии как модели империи (отражающей ее человеческое разнообразие и находящей ему лучшее применение) пришло восприятие армии как главной силы русской имперской нации, противостоящей внутренним и внешним национальным врагам.
Как и для вполне миролюбивого Николая II, для российской военщины отказ от поддержки далекой Сербии в июле 1914 г. означал крах проекта славянского национализма как основы и оправдания русского имперского национализма. Национал-империализм, отказывающий нации в праве на собственную субъектность (самоопределение и самоуправление) и воспринимающий ее лишь как «единое тело», возможен только в рамках расового и расистского социального воображения. «Славянское единство» было важно, прежде всего, во внутренней политике как аргумент, позволяющий ограничивать демократический потенциал национализма, подменяя идею практического гражданского равенства иллюзорной расовой солидарностью. Расистский национализм обозначил предел, до которого старый «до-глобальный» национальный проект был способен освоить реальность массового общества. В нем проявлялось социальное воображение нации как самоизолированного непроницаемыми территориальными и культурными границами и признающего полноправными членами лишь «свою» этноконфесиональную группу. Этот национализм и стал главной движущей силой в развязывании войны против глобализации. Именно расистский национализм являлся господствующей идеологией военной диктатуры, установившейся во время войны в Османской и Германской империях и отчасти преуспевшей в Российской империи.
10.13. Сценарии военной мобилизации Российской империи
После начала войны российская армия начала претворять в жизнь свой социальный идеал, получив неограниченную власть над мирным населением на огромной территории — как оккупированной, так и собственной тыловой. Европейская часть империи была разделена на «театр военных действий» и «внутренние области». Власть гражданской администрации (даже Совета министров) не распространялась на прифронтовую зону, где всеми сферами жизни бесконтрольно распоряжалось военное правительство — Ставка Верховного главнокомандующего, великого князя Николая Николаевича, дяди императора Николая II. Сам институт «ставки» был введен лишь накануне, новым «Положением о полевом управлении войск в военное время» 1914 г. — никакого отдельного «военного правительства» со своими управлениями-«министерствами» в Российской империи прежде не существовало. Первоначальные пять управлений штаба впоследствии разрослись до 15 управлений и трех канцелярий. К концу 1914 г. один лишь Юго-Западный Фронт контролировал тыловую зону глубиной 800 км и шириной около 500 км. Фронтовое управление располагалось в Киеве, фактически подчинив себе все украинские губернии.
К театру военных действий оказались отнесены все «окраинные» земли, а «внутренние» области приблизительно совпадали с территорией Московского царства середины XVII в. «Окраинные» балтийские, украинские и кавказские губернии давно были интегрированы в состав Российской империи, но «империя» являлась пустым звуком для национал-империалистов вроде Николая II, великого князя Николая Николаевича (1856–1929), начальника Генерального штаба в 1914 г. Николая Янушкевича (1868–1918), его заместителя генерала Юрия Данилова (1866–1937) и многих других военных, приобщившихся к современным социальным теориям в ходе обучения в академии Генерального штаба в конце 1890-х — начале 1900-х гг. Старые сословные категории и современные правовые нормы воспринимались ими как абстрактные фикции, а реальной и подлинно научной основой статистики и политики населения считались «этнографические нации». Объявив задачу защиты тыла войск от «подозрительных элементов», армия перешла к широкомасштабной этнической чистке «окраин», добиваясь (в зависимости от местных демографических условий) их русификации, расовой «славянской» чистоты или, хотя бы, доминирования «русской власти».
С самого начала объектом чисток стали немцы — подданные Российской империи. Только с расовой точки зрения можно было объединить в единую категорию земледельцев-колонистов, переселившихся в Россию в начале XIX в., и городских жителей Риги или Варшавы, чьи предки жили на этой территории почти тысячу лет, задолго до появления не только Германской империи, но и немецких государств, из которых она сформировалась. Система чисток создавалась спонтанно, одновременно в виде импровизационных инициатив местного командования корпусами и даже дивизиями и разработки единой идеологии и стратегии высшими чинами Штаба Верховного Главнокомандующего. В начале сентября 1914 г. военные потребовали от губернатора Сувалкской губернии (половина населения — литовцы, четверть — поляки) выселить «немецких колонистов» с территории, непосредственно занятой армейскими частями. Но вскоре (30 ноября) было принято решение об очищении всей территории губернии от немцев — фермеров и горожан, включая государственных служащих (34 тыс. человек). В декабре появились приказы о высылке из всех «польских» губерний немецких фермеров-мужчин во внутренние районы России, затем о высылке немецких колонистов из-под Одессы и украинских губерний. Штундисты-пацифисты не могли представлять никакой практической угрозы российской армии, но их инаковость, осмысливавшаяся в 1890-х гг. как «ненормальность», теперь воспринималась как прямая враждебность.
Глобальная убежденность военных в необходимости этнических чисток не подкреплялась заранее разработанным планом и даже общими принципами: высылать ли только мужчин или семьи целиком, делать ли исключение для семей призванных на войну солдат и офицеров. Не была отработана логистика высылки, от выделения транспорта до вопросов оплаты дороги. Поэтому реальные масштабы депортаций отличались от планов и не до конца известны. Согласно сохранившейся статистике по Волынской губернии, из нее к середине 1916 г. выслали почти 116 тыс. немецких колонистов. Отрывочные сведения по другим губерниям позволяют говорить, по крайней мере, о 20 тыс. немцев-колонистов, высланных к концу 1915 г. из Бессарабской губернии, столько же из Подольской, 10 тыс. из Киевской (отстоявшей от линии фронта на сотни километров) и т.п. Те, кто оставался на месте, подвергались риску произвольной расправы — по недоразумению, в истерии шпиономании или в результате доноса недоброжелателей. Сам начальник Генерального штаба Янушкевич распространял слухи про немецких колонистов, световыми сигналами по ночам передававших расположение российских войск неприятелю, и приказывал вешать пойманных на месте, без суда.
Не менее враждебным и нежелательным элементом с точки зрения армейского командования были евреи, однако систематические меры против них начали приниматься только в конце января 1915 г. Первая зачистка территории вокруг Варшавы от евреев привела к наплыву в город порядка 80 тыс. депортированных. Новый толчок антиеврейской политике придало «великое отступление» российской армии, начавшееся весной 1915 г. В апреле-мае из Курляндской губернии были депортированы свыше 26 тыс. евреев (98%). За две недели мая свыше 150 тыс. евреев депортировали из Ковенской губернии. Войска отступали на широком фронте под ударами противника, железные дороги не справлялись с подвозом снаряжения и эвакуацией раненых, но командование считало более важной задачу этнической чистки собственной территории от сотен тысяч немецких и еврейских подданных России.
Массовые депортации евреев были приостановлены из-за того, что поток высылаемых евреев устремился во внутренние области страны, фактически сломив ограничения черты оседлости и угрожая расовой чистоте «русских» губерний. В начале мая 1915 г. было принято решение оставлять евреев на месте, но в качестве официальной политики ввели институт заложников. От каждой еврейской общины брали в заложники пять-шесть наиболее уважаемых членов, включая раввинов. Населению было объявлено, что в случае враждебного поведения (что бы ни подразумевалось под этим), заложники будут повешены. Сами заложники давали подписку в том, что они предупреждены об этой перспективе. Известно, что впервые систематически стали брать евреев в заложники после вторжения российской армии в Галицию осенью 1914 г., однако тогда речь шла примерно о 400 заложниках. В конце мая 1915 г. в полосе контроля лишь двух армий удерживалось почти 5 тыс. еврейских заложников, а их общая численность по всему фронту, проходящему по территориям с высокой долей еврейского населения, должна была насчитывать десятки тысяч человек. В случае отступления заложники высылались под конвоем в тюрьмы внутренних губерний. Вскоре эта практика распространилась по всей подконтрольной армии территории. Летом 1915 гг. евреев начали брать в заложники даже в совершенно мирных Полтавской и Екатеринославской губерниях.
Логичным следующим шагом стал бы прямой геноцид еврейского населения, коль скоро депортировать евреев, в отличие от немцев-колонистов, вглубь страны военные больше не хотели. По сути, этот шаг и был сделан военным режимом великого князя Николая Николаевича и генерала Янушкевича. Летом 1915 г. в Галиции в течение нескольких недель евреев вынуждали переходить через линию фронта, в расположение австро-венгерской армии. А затем, когда началось масштабное бегство российской армии из польских губерний и Галиции, был издан приказ о проведении тактики выжженной земли. Уничтожалась собственность крестьян, а сами они угонялись в тыл, в первую очередь — мужчины призывного возраста. Таким образом военные спасали от врага русское «национальное тело» (русинских, украинских, белорусских крестьян) и старались не отдать в руки противнику материальные и людские ресурсы. Только евреям было приказано оставаться на месте и дожидаться врага. Фактически, они официально объявлялись «врагами народа». В атмосфере деморализации, когда крестьяне теряли посевы и скот, когда сжигались их дома, а военные отступали, начались массовые еврейские погромы и грабежи имущества, в которых принимали участие и местные жители, и армия (в первую очередь, казаки). Официальный безоружный враг, сохраняющий свое имущество на фоне разорения соседей, был обречен стать жертвой поощряемой властями агрессии.
Судьба крестьян, угоняемых вглубь России после того, как уничтожался их урожай, сжигались дома и инвентарь, отбирался скот, была не лучше. С июля 1915 г. по январь 1916 г. во внутренние губернии добрались более 3 млн. беженцев с «западных окраин», которых точнее было бы причислить к депортированным. Хотя для российской военщины они были «своими», а не «чужаками» (подобно немцам или евреям), их положение мало чем отличалось от положения «подозрительных элементов». Еще полмиллиона беженцев скопились на Кавказе — в первую очередь, армяне, спасавшиеся от геноцида в Османской империи. Впрочем, и здесь порядка 10 тыс. человек составляли аджарцы, депортированные из Батумского округа по подозрению в пособничестве османской армии во время краткой оккупации осенью 1914 г.
Российские войска занимались этническими чистками на завоеванных территориях Османской империи и в Персии, часть которой находилась под контролем Великобритании и России для обеспечения транспортного сообщения. Этому способствовало назначение в августе 1915 г. наместником на Кавказе великого князя Николая Николаевича, который взял с собой и генерала Янушкевича. Однако масштабы и характер чисток в Закавказье пока малоизучены, существуют лишь разрозненные свидетельства очевидцев. На оккупированной территории было создано генерал-губернаторство Западной Армении (см. карту), администрация которого разрабатывала планы массовых депортаций для сегрегации населения, создания изолированных зон компактного проживания армян, курдов и турок. На практике больший эффект имели спонтанные этнические чистки, направленные против курдов и мусульман, проводившиеся армянскими добровольческими формированиями в составе российской армии и казаками.
Массовыми военными преступлениями против мирного населения отметились и германская, и австро-венгерская армия. Однако их действия были вызваны, в первую очередь, антипартизанскими мерами. Так, осенью 1914 г., в ходе вторжения в Бельгию, германские войска целенаправленно убили свыше 6 тыс. гражданских лиц как «диверсантов» и их пособников, а общее число жертв среди мирного населения Бельгии за время войны достигло 24 тыс. человек. Однако лишь военная диктатура Османской империи занималась масштабным геноцидом собственных граждан (прежде всего, армян), и только военная диктатура Ставки российского Верховного главнокомандующего была всерьез озабочена социальной инженерией — превращением украинцев и русинов в «истинно русских».
Девять месяцев оккупации Восточной Галиции были отмечены последовательными усилиями новой администрации по проведению массовой русификации, которая не имела аналогов в истории самой Российской империи. В середине сентября 1914 г. в регионе с пятимиллионным населением (на две трети украинским и русинским) были закрыты все школы. Местные учителя были отправлены на курсы русского языка, им также преподавали основы русской литературы и истории. Униатской церкви, к которой принадлежало большинство населения, объявили войну. Митрополит Андрей (Роман) Шептицкий был заключен в суздальский монастырь, сотни униатских священников подверглись депортации, а на их место в униатские приходы прислали православных священников из России. Их задачей было добиться перехода прихожан в православие. Массовые аресты представителей украинской культурной и политической элиты сопровождались закрытием всех украинских книжных лавок и запретом «зарубежных» книг на украинском — то есть всех, изданных в Галиции. Даже на пике русификаторских кампаний в Западном крае после польских восстаний 1830 и 1863 гг. не допускались столь радикальные меры и репрессии, поскольку они нарушали государственные законы и подрывали сословный строй империи. Однако русские национал-империалисты, действующие под эгидой армейской диктатуры, не были скованы этими формальностями. Итогом российского присутствия в Галиции стала полная компрометация существовавших в регионе сильных русофильских настроений и ожесточение всех категорий населения — и тех, кого считали «своими», и тех, к кому относились как к врагам.
Наряду с весьма скромными военными достижениями по итогам первых двух лет войны, деятельность армейской диктатуры в тылу привела к полной дестабилизации общества. Около 5 миллионов депортированных и добровольных беженцев создали колоссальные проблемы гражданской администрации. Из производителей продуктов они превратились в потребителей бюджетных субсидий. Еврейская черта оседлости фактически была отменена, но связанные с нею законы сохраняли силу. На этом фоне 15 июня 1916 г. начальник штаба Верховного главнокомандующего (которым в августе 1915 г. стал сам Николай II) генерал Михаил Алексеев (1857–1918) направил императору докладную записку, в которой предложил ввести пост «верховного министра государственной обороны». Этому сверхминистру должны были подчиняться все остальные министры и все государственные и общественные учреждения тыла. По сути, речь шла об установлении военной диктатуры по германскому образцу в масштабах всей страны, с перспективой перевода общества на рельсы «военного социализма». Николай II не поддержал этот проект. Во-первых, он не допускал усиления чьей-то власти за свой счет, а во-вторых, военные доказали катастрофичность своих административных способностей.
Параллельно с «германским» сценарием принудительной тыловой мобилизации, в России реализовался и франко-британский вариант добровольной самомобилизации и самоорганизации нации. Точнее, можно говорить о мобилизации нескольких национальных идеологий: общеимперского и монархического патриотизма, русского «славянского» национализма, гражданской солидарности. Разные свидетельства сходятся в том, что объявление о вступлении России в войну 2 августа (20 июля) 1914 г. было встречено с энтузиазмом разными слоями имперского общества, в том числе весьма трезвомыслящими людьми. Почти немедленно пресса окрестила войну «Второй Отечественной», были попытки даже писать о ней как о «Великой отечественной» войне, но этот вариант, видимо, по-русски звучал слишком уж пафосно (в отличие от его английского аналога, The Great War). Война началась с вторжения российской армии на территорию соседних стран (Германии и Австро-Венгрии), что не слишком соответствовало пропагандируемому образу «оборонительной войны» и мало напоминало начало кампании 1812 года. Тем не менее, очевидно, что главную роль в формировании восприятия войны сыграла «юбилеемания» предшествующих лет, в особенности пышные торжества, приуроченные к столетию войны 1812 г. и трехсотлетию династии Романовых. Изобретенное прошлое, окончательно отчужденное от исторических реалий, было «узнано» в новой, не имевшей прецедентов войне.
В рамках этого архаичного сценария «отечественной войны» считалось естественным сплотиться вокруг монарха и ожидать победы правого дела. Забастовки рабочих почти полностью сошли на нет. Государственную Думу созвали на единственное заседание 8 августа (26 июля) 1914 г. Депутаты проголосовали за выделение средств на войну и были распущены по домам. Затем их собрали на два дня в начале 1915 г. и сразу после утверждения бюджета распустили. Особого возмущения и протестов такое демонстративное игнорирование парламента не вызвало даже у депутатов: согласно «юбилейной» картине мира, Александр I изгнал Великую армию Наполеона из пределов страны при помощи Провидения и преданности народа, никакие депутаты парламента ему не помогали.
За два года (до января 1916 г.) премьерства семидесятипятилетнего бюрократа старой формации Ивана Горемыкина Дума провела меньше ста заседаний, чем в полной мере воспользовалось правительство, приняв 384 закона в обход парламента. Характерно, что за те почти два с половиной года, что во главе Совета министров стоял предшественник Горемыкина, Владимир Коковцев, правительство ни разу не воспользовалось статьей 87 Основных законов Российской империи, разрешавшей принятие новых законов без обсуждения и одобрения Думой. После политического кризиса 1911 г. этот вариант законотворчества считался скандально скомпрометированным, однако начало войны предоставило консерваторам возможность безнаказанно игнорировать парламент.
Впрочем, некоторые сокровенные мечты с началом войны удалось реализовать и русским националистам, и прогрессистам. Оккупация Галиции и Буковины в сентябре 1914 г. предоставила первым возможность провести самый радикальный и масштабный эксперимент по насаждению этноконфессиональной русскости в российской истории (о чем упоминалось выше). Прогрессисты же добились в России того, к чему долгие годы безуспешно стремились в других странах: введенный на период мобилизации запрет продажи крепких напитков уже через месяц был продлен до конца войны. Сначала речь шла о воспрещении розничной продажи (вне ресторанов) алкоголя крепче 16 градусов (пива — крепче 3,7 градусов). Но спустя полтора месяца правительство разрешило ликвидировать любую продажу спиртного по ходатайству местных земских собраний и городских дум.
Эти меры стали результатом десятилетней антиалкогольной кампании, реальным двигателем которой были российские прогрессисты. Для них (как и для их американских коллег) движение за трезвость являлось частью широкой программы морального совершенствования общества. Борьба с пьянством стала важным лозунгом уже в III Думе, где ее возглавил самарский городской голова, член фракции октябристов Михаил Челышов (1866–1915). В апреле 1908 г. почти половина депутатов Думы (192 человека) внесли законопроект о полном закрытии питейных заведений в сельской местности. Зимой 1909–1910 гг. в Петербурге прошел масштабный Первый всероссийский съезд по борьбе с пьянством. В течение недели 543 участника — врачи, юристы, активисты и публицисты социал-демократической ориентации — обсуждали вред алкоголизма и вырабатывали «научно обоснованные» меры борьбы с ним. В январе 1911 г. в Петербурге был учрежден Всероссийский трудовой союз христиан-трезвенников под председательством президента Академии Наук, великого князя Константина Константиновича. Само название организации отражало триединый характер современного реформизма, в котором социально-экономический, морально-нравственный и бытовой аспекты неразрывно переплетались (что объясняет демонстративно «протестантское» звучание названия организации, несмотря на почти исключительно православный состав членов Союза). Затем к трезвенническому движению подключились кооперативы, для которых запрет алкоголя был еще и важным инструментом конкуренции с частными лавками. К 1914 г. введение сухого закона уже серьезно обсуждалось в правительственных кругах под давлением широкой коалиции разных течений прогрессистского движения. Чрезвычайная ситуация войны лишь облегчила введение чрезвычайных мер.
Спустя полгода после открытия боевых действий общественная ситуация в России изменилась. Начатая без всякой прагматичной цели, война постепенно формировала новую реальность с собственной логикой, не прощающую абстрактных фантазий. Идеализированная имперская архаика и национал-империализм стали первыми жертвами войны как «момента истины». Отправленная в августе 1914 г. почти в полном составе на фронт гвардия понесла тяжелейшие потери, причем первое же большое сражение при Мазурских озерах в Восточной Пруссии мало напоминало блистательную битву под Кульмом ровно 101 год назад (во всяком случае, как ее описывали на юбилейных торжествах в 1913 г.). Вместо героической рубки в массовых кавалерийских сшибках, кирасиры и гусары совершали бесконечные переходы, их перемалывала бьющая с закрытых позиций германская артиллерия. В контактный бой вступали, в основном, дозорные разъезды, и героическая гибель в этих схватках, напоминающих былые времена, зачастую проходила без свидетелей. Гибель на войне массового общества оказалась анонимной и предельно механизированной.
О том, насколько контрпродуктивной с точки зрения стратегических интересов России оказалась масштабная кампания по русификации оккупированных Буковины и Галиции, уже говорилось выше. Но и претворение в жизнь прогрессистского идеала «трезвой нации» имело самые роковые последствия. В «малоденежной» экономике России, чья финансовая система была жестко привязана к наличному золотому запасу, главным источником пополнения бюджета были косвенные налоги, а денежная масса в расчете на жителя была почти в пять раз меньше показателей Германии и США и в девять раз — Франции (см. Главу 8). При этом государственная монополия на водку вместе со сборами с продаж прочего алкоголя обеспечивала треть бюджетных поступлений. Ключевую роль этой статье доходов придавала даже не сама сумма (превысившая к 1914 г. миллиард рублей), а функция главного «насоса», перекачивающего свободную наличность в экономике, в которой алкоголь являлся основным массовым «товаром народного потребления».
Введение сухого закона — на фоне резкого роста военных расходов и сокращения на 17–18% поступлений от железных дорог и таможен — резко дестабилизировало финансы страны. Уже бюджет 1914 г. был сведен с огромным дефицитом. Весь объем наличных в стране был меньше оставшихся непокрытыми расходов. Но и имеющаяся денежная масса оседала на руках населения, предпочитающего откладывать сбережения на черный день. Результатом остановки алкогольного «насоса» стало ускорение маховика инфляции: государство вынуждено было занимать за границей и печатать еще больше денег, чем требовалось «математически», а население, особенно в деревнях, готово было переплачивать за товары, имеющие долговременную ценность.
За 1915 г. цены в России выросли в среднем на треть, за 1916 г. цены удвоились, что было особенно тяжелым ударом для всех категорий государственных служащих. Их жалование регулировалось штатными расписаниями, утверждавшимися императором и Государственной Думой (как правило, еще в прошлом веке), в то время как зарплата в частном секторе и на производстве, включая рабочих (особенно оборонных предприятий) росла пропорционально дороговизне. Так, жалованье университетских преподавателей, которое считалось недостаточным и до войны, было повышено лишь летом 1916 г. — на 50%, хотя цены к этому времени выросли в два с половиной раза, а к концу 1916 г. — в четыре раза по сравнению с довоенным уровнем. Служба государству обрекала на реальную нужду — особенно гражданских чиновников и семьи призванных на фронт нижних чинов. Введение сухого закона, подтолкнувшее рост инфляции, оказалось чрезвычайно несвоевременной и разрушительной мерой.
Весной 1915 г. война как «момент истины» массового общества показала губительность фантазий отдельных бескомпромиссных «национальных» утопий в Российской империи, которые, собственно, и привели к войне. Великое отступление стало результатом целого комплекса факторов: невысокой стратегической культуры российского армейского руководства, низкой мотивированности войск, неэффективной системы снабжения. Фактически, наглядно была продемонстрирована неспособность режима Николая II обеспечить военные усилия в одиночку, игнорируя парламент, и неспособность прогрессистской общественности добиться своих целей, игнорируя реформу государственных институтов. Перед лицом угрозы поражения в войне лидеры разных национальных проектов — монархически-имперского, националистического, прогрессистского — продемонстрировали готовность и способность к компромиссу. Причем платформой для компромисса стали форматы самоорганизации, предложенные прогрессистской общественностью.
Конкретной причиной краха фронта весной 1915 г. был объявлен «снарядный голод»: по свидетельствам военных и журналистов, российские батареи экономили на каждом залпе, в то время как германская и австро-венгерская артиллерия крупных и средних калибров утюжила российские окопы, не переставая. Нехватка снарядов была следствием многократного превышения реальной потребности военного времени по сравнению с довоенными нормативами и имеющимися запасами, но также и целого комплекса системных проблем: дезорганизации железнодорожного снабжения, недостаточной производительности военных заводов, дефицита взрывчатых веществ и неразвитости технологий их производства (прежде всего, тротила). Для решения этих проблем требовался перевод всей экономики страны на военные рельсы и вовлечение всего населения в работу на победу — то есть мобилизация массового общества, которой власти изо всех сил пытались избежать до войны.
В конце мая 1915 г., на фоне отступления российской армии от занятой в марте с таким трудом крепости Перемышль (Пшемысль), в Петрограде открылся 9-й съезд представителей промышленности и торговли. На нем была сформулирована экономическая и политическая программа социально-экономической мобилизации: установление взаимодействия, с одной стороны, промышленников с земствами, с другой — с военными и правительством в рамках нового координирующего органа, военно-промышленных комитетов (ВПК). Спустя два месяца (25 июля) состоялся первый съезд ВПК, фактически учредивший новую структуру во главе с центральным комитетом, которому уже через полгода подчинялись более 220 местных ВПК. Их функцией было содействие в планомерном распределении правительственных заказов среди частных предприятий (особенно небольших), обеспечение контроля производства и ценообразования. С 1916 г. в состав комитетов (прежде всего, Центрального и Петроградского) входили рабочие, и ВПК взяли на себя функцию посредника при решении трудовых конфликтов. На первом же съезде ВПК было высказано требование учредить «правительство доверия» — фактически, сформированное Государственной Думой, на чем настаивали ее депутаты с 1906 г.
За две недели до открытия первого съезда ВПК, 10 июля 1915 г., был создан Главный по снабжению армии комитет Всероссийских земского и городского союзов — Земгор, который взял на себя военную мобилизацию общества во всех сферах. Заявленной задачей Земгора было вовлечение в работу на оборону кустарной промышленности (не охваченной ВПК), но эта земская суперструктура занималась также заготовкой продовольствия, организацией госпиталей и уходом за ранеными, пошивом формы, образовательными программами. Всероссийский союз земств и Всероссийский союз городов, которые слились в Земгор в июле 1915 г., сами были созданы менее чем годом ранее, вскоре после начала войны. Прежде, на протяжении всей полувековой истории земств, правительство категорически противилось созданию общеземской организации, однако выяснившаяся с первых дней войны полная неготовность справиться с колоссальным потоком раненых не оставляла выбора.
Объединения земств и городских управ были разрешены через несколько недель после начала войны как союзы «помощи больным и раненым воинам» и при условии отказа от всякой политики. Действительно, земский и городской союзы немедленно организовали систему медицинской помощи: уже к концу 1914 г. она включала 155 тысяч коек в госпиталях и 40 санитарных поездов для доставки раненых с фронта. Однако прогрессистская «аполитичная политика» проявляла себя не в идеологических лозунгах, а в практических шагах по реформированию социальной сферы. Вскоре земский и городской союзы взяли на себя дополнительные функции, уточняющую часть своего формального наименования («помощи больным и раненым воинам») перестали упоминать, а с созданием Земгора и окончательно превратились в параллельную государственную структуру. Главному комитету Земгора подчинялись специализированные отделы и разветвленный аппарат на местах, доходящий до уровня уезда.
19 июля (1 августа) 1915 г. — в момент между созданием Земгора и образованием ВПК — открылась четвертая сессия IV Государственной Думы, первая «регулярная» с начала войны. Настрой депутатов, прибывших на сессию, представлял резкий контраст с атмосферой деморализации и демобилизации довоенных заседаний. Вместо фракционной изоляции и политической поляризации, депутаты демонстрировали готовность к взаимодействию, сплотившись вокруг требования предоставить парламенту ведущую роль в военной мобилизации страны. Было выдвинуто требование формирования правительства «доверия» — то есть, фактически, утвержденного Государственной Думой. В результате двухнедельных переговоров, к 24 августа был сформирован межфракционный Прогрессивный блок, в который вступили 236 депутатов (53% от списочного состава, почти 60% от присутствовавших). Кадеты и прогрессисты составили менее половины блока, большинство принадлежало октябристам и националистам, чье сотрудничество с «левыми» представлялось прежде невероятным. Война продемонстрировала фундаментальное единство «общественности» как последней общеимперской структуры, способной поддерживать пространство солидарности и компромисса, несмотря на острые политические разногласия.
Характерно, что общей платформой для консолидации политической нации общественности стала именно прогрессистская программа — наиболее современная, транснациональная и позволяющая сглаживать конфликты разных партийных доктрин. Война, развязанная с целью подчинения массового общества правящему режиму и противодействия тенденциям глобализации, оказалась «моментом истины», проявившим границы структурного противостояния. Для победы над противником, выбранным буквально произвольно (вопреки рациональным аргументам), все равно пришлось пойти на расширение глобальной взаимозависимости — как экономической, так и политической, — да еще и с наиболее демократическими странами, с прогрессистскими правящими режимами: Францией, Великобританией и США. Все равно пришлось допустить консолидацию прогрессистской общественности, да еще подпитывать созданные ею структуры бюджетными вливаниями на многие сотни миллионов рублей. Все равно Государственная Дума, после всех «бесстыжих» манипуляций с избирательным законодательством и процедурой выборов, вернулась к изначальному требованию первого состава 1906 г.: предоставление ей права формирования правительства.
10.14. Ставка на авторитаризм и начало демонтажа имперского государства и общества
Важно подчеркнуть, что ничего «объективно предрешенного» в этом развитии событий не было. Земгор и ВПК не были даже особенно эффективны в переводе экономики на военные рельсы, сумев выполнить лишь 30–50% от оплаченных правительством заказов. В конце концов, сотрудники земской суперструктуры являлись выборными депутатами местного самоуправления или представителями «третьего элемента» без особых организационных навыков и культуры государственной службы, а промышленники успешно использовали ВПК для лоббирования собственных коммерческих интересов. Можно было вообще не созывать Думу и не разрешать деятельность Земгора, который не имел официального юридического статуса с точки зрения государства — но тогда оставалось лишь срочно выйти из войны, заодно обрубив все связи с союзниками. Потому что первая мировая война, которую сразу охарактеризовали как «тотальную войну», была столкновением массовых обществ по поводу будущего массового общества и глобализации. Исход войны решался в тылу, а не на фронте, и зависел он от способности к мобилизации массового общества и удержанию его единства. Поддержание солидарности и взаимного доверия и обеспечивалось созданными «общественными» структурами самоорганизации.
Императорский режим, представленный на местах губернаторами, полицией и воинскими начальниками, был неспособен не только обеспечить эвакуацию, медицинское обслуживание и реабилитацию раненых, но и убедить население пойти на жертвы во имя победы. Раненые — это не просто досадное, хотя и неизбежное, следствие ведения боевых действий (с точки зрения генералов). Это наглядное воплощение жертв, понесенных населением страны, и от того, какова судьба призванного на войну и получившего на ней ранение члена семьи или соседа, зависит отношение общества к власти, ведущей войну. С радостью передав земствам «второстепенную», негероическую и хлопотную заботу о раненых, государство передало им и высшую легитимность в глазах граждан. Казенные заводы были эффективнее частных фабрик и кустарей в производстве снарядов, чиновники оборонного ведомства были лучшими администраторами и организаторами, чем добровольные члены ВПК, но их было ничтожно мало на огромную страну, они не имели личных контактов на местах, не могли решать трудовые конфликты с рабочими.
Если бы режим Николая II мог обойтись без Земгора, ВПК и Государственной Думы — он бы не преминул воспользоваться возможностью установить монополию государства во внутренней политике (как, очевидно, и планировалось изначально). В конце концов, ничего уникально российского в «снарядном голоде» начала 1915 г. не было, все страны недооценивали масштабы потребностей грядущей тотальной войны. В Великобритании «снарядный кризис» разразился в начале мая 1915 г., лишь немногим позднее, чем в России, и там его решили вовсе не за счет общественной инициативы. Напротив, как уже упоминалось выше, в Великобритании пошли на фактическую национализацию предприятий, работающих на оборону, по Закону о вооружениях от 15 августа 1915 г. и превращение правительственного Управления военных контрактов в суперструктуру с 65 тыс. сотрудников.
Другое дело, что за государственной интервенцией в экономику в Британии также стояла самомобилизация общества — только, в отличие от России, это общество было глубоко интегрировано в институты управления. Установлению государственного контроля над экономикой предшествовал политический кризис, который привел к формированию парламентом коалиционного правительства и созданию специального министерства вооружений. Несмотря на существенные ограничения избирательного законодательства, парламент Великобритании служил достаточно представительным органом политической нации, в то же время фактически являясь высшим органом государственной власти. Британская прогрессистская «общественность» пользовалась институтами парламентской политики и таким образом становилась частью государственных военных усилий.
Российское государство также приобретало все больше прогрессистских кадров, особенно на технических должностях среднего уровня. Но «конституция» его была такова, что исполнительная власть, подчинявшаяся Николаю II, была изолирована от парламента. Если Государственная Дума и представляла кого-то, это была политическая нация имперской общественности, но представлена она была крайне опосредованно и искаженно после всех манипуляций избирательной системы. Поэтому собственная прогрессистская самоорганизация общественности находила более прямое и адекватное выражение в Земгоре, ВПК и даже в неформальных политических клубах масонских лож, чем в Думе, а тем более в органах исполнительной власти.
Пытаясь перехватить инициативу у общественности, 17 августа 1915 г. император своим указом создал Особое совещание по обороне государства, за которым последовало еще несколько специализированных совещаний (по топливу, транспорту и продовольствию). Функционально особые совещания дублировали ВПК, только подчинялись профильным министрам правительства. И все равно, то, что обеспечивало особым совещаниям авторитет в мобилизации военных усилий страны, оказывалось «неправительственным»: в их состав входили представители Думы и Государственного Совета, ВПК и Земгора. Только их участие позволяло представителям министерств действовать буквально в «общенациональных масштабах». Никакого специализированного аппарата в 65 тыс. сотрудников правительство создать не могло, и даже те специалисты, которых удавалось привлечь на службу, идентифицировали себя с политической нацией общественности и ориентировались на Думу и Земгор.
В результате, вполне современная мобилизация массового общества на войну в России существовала лишь в пространстве компромисса трех самостоятельных сил: политической нации общественности, парламента и государственных институтов. Сообща они достигали результата, вполне сопоставимого с британским или французским, и общий вектор этого компромисса был аналогичным. Закономерным следующим шагом было бы признание роли парламента как высшего органа власти, назначающего «правительство доверия» и придающего самоорганизации общественности рамки упорядоченной государственной деятельности. Этого мнения придерживались не только высшие государственные сановники, но и генералитет и даже члены императорской семьи, которые спустя год, в ноябре 1916 г., начали требовать от Николая II назначения правительства Думой уже в ультимативной форме.
В ситуации, когда огромная часть территории страны находилась под неограниченной властью армии, а в тылу все большим влиянием пользовался Земгор, единственным шансом государственной власти сохранить контроль над ситуацией было установление «правительства национального доверия», объединяющего и координирующего отдельные оборонные инициативы. Иначе государственные институты оказывались лишним передаточным звеном, коль скоро военные прекрасно находили общий язык с промышленниками и общественниками в рамках ВПК, Земгора и даже правительственных «особых совещаний».
Однако Николая II и политические группировки, ориентировавшиеся на него как на внесистемного вождя, эта перспектива совершенно не устраивала. Вместо того, чтобы передать реформированному государству контроль за военными усилиями страны, Николай II попытался вернуть себе личный контроль над мобилизованным массовым обществом империи. 23 августа (5 сентября) 1915 г., после того, как стабилизировался фронт в Галиции и (как казалось) в Литве, Николай II уволил с поста Верховного главнокомандующего вел. кн. Николая Николаевича и занял это место сам.
Политическая подоплека и последствия этого шага были понятны всем: он означал ставку на военную диктатуру, отказ от взаимодействия с общественностью и политической реформы, а значит, неизбежную потерю общественной поддержки и легитимности. Мать Николая II, вдовствующая императрица Мария Федоровна, записала в дневнике:
Он начал сам говорить, что возьмет на себя командование вместо Николаши, я так ужаснулась, что у меня чуть не случился удар, и сказала ему, что это было бы большой ошибкой, умоляла не делать этого особенно сейчас, когда все плохо для нас… Он совсем не понимает, какую опасность и несчастье это может принести нам и всей стране. … Непостижимо, как можно быть таким властолюбивым... Безумие — изолировать себя и отправлять прочь действительно преданных людей.
Министры правительства, казалось бы, более всех заинтересованные в сохранении благорасположения назначавшего их императора, не ограничившись устными выступлениями, обратились к Николаю II с коллективным письмом, пытаясь отговорить его от принятия верховного командования. Шокированный этим солидарным протестом, Николай II вызвал их для объяснений. По свидетельству участника разговора, десять министров, подписавших письмо, «указывали с разных точек зрения на необходимость держаться в контакте с общественностью… о необходимости не разрывать со страной…» Все было напрасно. 3 (16) сентября Государственная Дума была досрочно распущена на каникулы, 26 сентября были уволены двое из министров-подписантов, в течение нескольких месяцев за ними последовали остальные.
На очередной судьбоносной исторической развилке Николай II вновь выбрал нестандартный «третий путь» консервативной утопии. Хотя он не очень подходил на роль диктатора, но установление военной диктатуры и мобилизация экономики по программе «военного социализма» (германский сценарий) являлись реальной альтернативой национальной мобилизации вокруг «правительства доверия» (франко-британский сценарий). Оба эти сценария предполагали подчинение военных усилий государственному аппарату, только расходились в принципах его устройства и управления. Николай II отбросил оба эти сценария, проявив характерное для него недоверие к государству и непонимание его устройства. Вместо этого он сделал ставку на слабое правительство, которое он предпочитал сталкивать с общественностью, действующей на полулегальных основаниях. После досрочного перерыва работы в сентябре 1915 г. Государственная Дума провела только одну полноценную серию из 60 заседаний в первой половине 1916 г., а осенью проработала лишь полтора месяца в атмосфере слухов о ее предстоящем роспуске. Таким образом, никто не мог умалить власть императора, формально подчинившего себе армию: ни правительство с его «министерской чехардой» (термин националиста Владимира Пуришкевича), ни находящаяся под угрозой роспуска Дума, ни Земгор, юридический статус которого мало отличался от общества любителей пения. Единственной проблемой было то, что блистательная победа Николая II над внутренними оппонентами лишила российское общество шанса дожить до конца войны без глубоких внутренних потрясений.
Дело было вовсе не в абстрактных политических притязаниях разных группировок, а в катастрофическом нарастании совершенно «материальных» проблем. По отдельности ни правительство, ни Дума, ни имперская общественность не могли обеспечить устойчивую мобилизацию военных усилий. Так, едва был ликвидирован «снарядный голод» осенью 1915 г. в результате энергичных совместных мер военного министерства, промышленников и общественников, как замаячила угроза транспортного коллапса. На фоне все возрастающей потребности в объемах железнодорожных перевозок, за 1916 г. количество годных паровозов и товарных вагонов сократилось на 20%, пассажирских вагонов — на 25%. Убыль подвижного состава можно было компенсировать закупками за границей и более рациональной организацией движения, но на деле происходила лишь его дезорганизация. Движение регулировалось десятками управлений отдельных железных дорог, казенных и частных. После начала войны ввели систему «литерных» эшелонов, ранжированных в зависимости от приоритетности груза. Каждый отправитель был заинтересован в получении приоритетного статуса для своего груза, но каждое из многочисленных местных управлений железных дорог само принимало решение о порядке прохождения составов по своим путям. Результатом этой транспортной самоорганизации стал нарастающий паралич перевозок, особенно на дальние расстояния, когда каждая местная железная дорога переопределяла очередность прохождения составов.
Единственным решением этой проблемы было бы установление централизованного контроля министерства путей сообщения над перевозками, оставляющего за региональными управлениями сугубо техническую роль обеспечения движения. В условиях войны самоорганизация была продуктивной в смысле мотивации разных общественных сил к взаимному компромиссу, но никак не на уровне технического выполнения сложных операций. Только государство могло обеспечить четкую координацию перевозок в масштабах империи, создав единый штаб и подчинив ему систему контроля на местах. Необходимость такого шага обсуждалась еще летом 1915 г., но он не вписывался в политическую конструкцию, созданную Николаем II. За 1916 г. он трижды поменял председателя правительства, уволил 13 министров, 17 заместителей министров, 25 чиновников в ранге начальника департамента министерства. В таком состоянии правительство было не способно к сколько-нибудь твердой и последовательной организационной деятельности. Появление даже сугубо транспортного «диктатора», сосредоточившего всю полноту власти в отрасли, очевидно, казалось Николаю II слишком большой политической угрозой.
Вслед за транспортным и во многом связанным с ним топливным кризисом наступил продовольственный кризис. И вновь речь шла не столько о физическом отсутствии ресурсов: ничего подобного голоду в Германии или хотя бы необходимости потреблять эрзац-продукты (кроме алкоголя) в России не знали. Главной проблемой вновь стал провал координации усилий. Как и в случае с железными дорогами, «естественные» механизмы мирного времени начали давать сбой. С одной стороны, каждый военный год площадь посевов сокращалась на 5% к предыдущему, еще сильнее падала урожайность в силу снижения качества обработки земли. Вместо производства продуктов, свыше 10 миллионов призванных на войну крестьян сами стали потребителями армейских пайков, к ним присоединились несколько миллионов трудоспособных вынужденных переселенцев. Правда, сокращение вывоза продовольствия за границу вполне компенсировало потери производства «математически», но в условиях нарастающего транспортного кризиса это означало, что расширился круг регионов, не способных обеспечить себя собственным сельскохозяйственным производством (прежде всего, в центральной полосе России и в промышленных районах). Еще существеннее был удар, нанесенный по традиционным рыночным механизмам снабжения раскручивавшейся инфляцией. Введение сухого закона и выплата пособий семьям призванных на фронт привели к тому, что в деревне — по сравнению с довоенным временем — скопилось довольно много наличности, достаточной для того, чтобы не торопиться с продажей урожая по любой цене. Тем более что на протяжении предшествующего десятилетия «общественные агрономы» учили крестьян не спешить продавать урожай задешево на корню и ждать периода высоких цен по весне, прибегая к помощи кооперативов. Поэтому не было ничего удивительного в том, что осенью 1916 г. основные продукты (прежде всего, зерно и картофель) можно было закупать лишь по ценам, воспринимавшимся горожанами и властями как «спекулятивные».
Между десятками миллионов крестьянских хозяйств и правительственными элеваторами стояла цепочка частных торговых посредников, существенно увеличивающих итоговую цену. Стоимость посредничества сильно варьировалась по разным категориям продуктов и по регионам, никакого систематического изучения этого вопроса не проводилось. Однако известно, что в яичной торговле, к примеру, до войны разница между закупочной ценой и продажной (даже оптом) достигала почти 100%. Можно было минимизировать издержки на посредничество и стимулировать крестьян продавать часть урожая, включив сельские кооперативы в государственную продовольственную систему. Кооператив зависит от своих членов, но и они зависят от него, а бурно развивавшиеся в это время иерархические кооперативные структуры (союзы местных кооперативных объединений) были заинтересованы в политическом представительстве и в облегчении доступа к иностранным рынкам. Если бы Дума назначала правительство, а лидеры кооперативных объединений пользовались политической поддержкой депутатов, можно было бы договориться о компромиссной системе «добровольно-принудительного» снабжения продовольствием.
Существовал и альтернативный путь, привлекавший многих правительственных экспертов, идеализировавших германский опыт военной мобилизации экономики. Это был путь ликвидации частной торговли и изъятия необходимых продовольственных товаров по фиксированным ценам. В реальности, в Германии этот сценарий привел к падению производства зерновых почти наполовину от довоенного уровня, а распределение продуктов по карточкам было неэффективным и неоперативным и покрывало лишь 50–75% реально потребляемого горожанами. Но социал-демократы и прогрессисты на службе российского правительства были зачарованы самой перспективой установления «военного социализма», имея лишь самую общую информацию об организации снабжения в Германии. Там еще в начале 1915 г. была объявлена монополия государства на урожай всех зерновых, которыми распоряжалась Имперская зерновая корпорация: хозяйства могли оставлять себе лишь семенной фонд и до 100 кг зерна, за сокрытие зерна грозило полугодовое тюремное заключение. Частная торговля зерновыми запрещалась. Мельницы обязаны были перемалывать передаваемое им зерно, и мука также считалась собственностью имперской корпорации и доставлялась только военным и муниципалитетам. Этим занимался Имперский распределительный центр по фиксированным местным ценам, с июня 1915 г. хлеб можно было получать только по карточкам.
Столь продуманная распределительная система привела к сотням тысяч голодных смертей в Германии менее чем через год после введения, но в России не существовало даже институциональных предпосылок для подобных социалистических фантазий. В огромной стране отсутствовал разветвленный административный аппарат для введения хлебной монополии, не существовало хоть сколько-нибудь обоснованных подсчетов местных запасов зерна и его «справедливой» цены. Сначала, в конце 1915 г., правительство ввело твердые закупочные цены на продукты, которые во многих местностях оказались в 2-3 раза ниже рыночных. Затем, параллельно с местными представителями министерства земледелия, ответственными за закупки продовольствия («уполномоченными»), к апрелю 1916 г. формируется сеть местных уполномоченных Особого совещания по продовольствию. Возглавляемые ими «комитеты» и «комиссии» имели право принудительной реквизиции запасов и запрета вывоза продуктов за пределы подведомственной территории. Наконец, в начале декабря 1916 г. министерство земледелия опубликовало постановление «О разверстке зерновых хлебов и фуража, приобретаемых для потребностей, связанных с обороной». План по принудительному сбору зерна (продразверстке) распределялся между местными продовольственными комитетами, и составлен он был скорее механически, распространяясь и на те регионы, которые сами страдали от нехватки продовольствия. Из тыловых гарнизонов и запасных частей формировались продбатальоны, которые должны были пресекать несанкционированный вывоз хлеба за пределы уезда или губернии и проводить принудительные реквизиции. Теперь продовольственная катастрофа стала неизбежной.
Германская система продовольственной диктатуры была малоэффективной, но, во всяком случае, работающей. Существовал единый государственный центр, отвечающий за реквизицию продовольствия по единым правилам в масштабах всей страны. У крестьян пропал всякий стимул поддерживать производство на прежнем уровне, но имеющиеся ресурсы большей частью доходили до потребителей в городах и на фронте. В России реализацию продовольственной диктатуры возложили на местные органы власти. Однако если на уровне губернии еще существовал аппарат правительственных чиновников (во главе с губернатором), то уже на уровне уездов сбором продовольствия занимались почти исключительно земства, а на уровне волостей — вообще местные кооперативы. Выборное местное самоуправление и добровольные экономические объединения производителей начали работать в логике, прямо противоположной смыслу их существования, принуждая своих клиентов действовать вопреки собственным интересам.
Как и в случае с железными дорогами, передача принятия оперативных решений на места, где все зависело от самоорганизации исполнителей, неизбежно означало торжество локальных приоритетов над общегосударственными. Областные и районные продовольственные комитеты препятствовали вывозу хлеба со своей территории (и не только «спекулянтами») до тех пор, пока не будут обеспечены местные потребности. В условиях неэффективности заготовок зерна это означало практически постоянный саботаж требований центра. Введение твердых цен ниже рыночного уровня нанесло удар по частной торговле, а периодический их пересмотр в сторону повышения стимулировал создание запасов в ожидании более благоприятных условий в будущем: по сути, заготовка продовольствия превратилась в биржевую игру на повышение.
Самый же разрушительный удар был нанесен по социальным институтам в деревне. Земства и кооперативы оказались в роли оккупационных властей, принудительно изымающих у крестьян хлеб на невыгодных условиях под угрозой применения силы продовольственными батальонами. Непосредственными исполнителями продовольственной политики стали «общественные агрономы», которые в предшествующее десятилетие потратили столько усилий для завоевания признания и авторитета у крестьян, объявив своей целью служение их интересам, и которые клеймили специалистов землеустроительных комиссий как чиновников, навязывающих крестьянам непопулярную политику правительства. Интеграция деревни в массовое общество опиралась на институт земств и самоорганизацию в формате кооперативов, и теперь эти институты были скомпрометированы, доказав, что они не выражают интересы крестьян, а эксплуатируют их.
Крестьяне оказались предоставлены сами себе, проявляя все большую враждебность по отношению к любым попыткам связать их с внешним миром, особенно после коллапса свободного рынка. Регионы пытались отгородиться от соседей кордонами, препятствуя перераспределению все уменьшающихся товарных запасов. Местные железные дороги стремились протолкнуть в первую очередь составы собственного формирования за счет задержки транзитных эшелонов. Николай II был озабочен защитой собственной самодержавной власти, которую, вслед за левыми публицистами, он истолковывал в смысле авторитаризма правления (а не как воплощение государственного суверенитета). Государственная Дума боролась за контроль над правительством. В ситуации, когда каждый оказался «сам за себя», имперский режим был обречен. Наступление развязки становилось лишь вопросом времени.
10.15. Февраль 1917 г.: взрыв имперской ситуации
Война всегда служит атомизации общества, делая особенно жизненным принцип «умри ты сегодня, а я завтра», — оттого столь активна пропаганда национального единства и самопожертвования, призванная заглушить обострение эгоистических инстинктов перед лицом угрозы смерти. Действительно, социальная кооперация повышает и личные шансы на выживание, но обеспечить ее могут лишь общественные институты, а не сознательное меньшинство жертвующих собой ради общего блага. Российская империя была ввергнута своим правящим режимом в войну в момент достижения неустойчивого равновесия между центробежными национализирующими тенденциями и формированием новых панимперских структур солидарности (включая перешедшие под фактический контроль «третьего элемента» земства и кооперативы). Разрушив эти слабые институты, подорвав доверие к «смычке города и деревни» как основе глобального массового общества, Николай II и чиновники и политики, ответственные за выбор продовольственной стратегии и организацию транспорта, сделали невозможной широкую кооперацию и мобилизацию общества. По сути, речь шла о банкротстве Российской империи как политической формы координации местных интересов ради «общего блага».
Наиболее наглядным внешним проявлением краха структур солидарности стали распространяющиеся слухи об «измене» руководства страны, стремящегося заключить мир с врагом. Повод для этих обвинений кажется вдвойне бессмысленным, если воспринимать их буквально: испуганные и измученные войной люди и сами мечтают о мире, а заключение невыгодного мира для правительства, начавшего войну, равносильно политическому самоубийству. Другое дело, что именно так на языке военного времени выражается идея предательства общих интересов: суть предательства заключалась в отказе от сотрудничества «со своими», а не в переходе на сторону противника. Именно в этом смысле нужно воспринимать резонансную речь лидера Прогрессивного блока и кадетской партии Павла Милюкова, которую он произнес в Думе 1 (14) ноября 1916 г. Обрушившись на отказ режима Николая II от консолидации сил хотя бы на уровне высших органов власти (в виде «правительство доверия»), Милюков намекал на ведение сепаратных переговоров с Германией, вопрошая: «что это: глупость или измена?» Оба варианта дискредитировали власть, но еще хуже было то, что риторический вопрос Милюкова отражал действительно массовые общественные настроения, зафиксированные в донесениях политической полиции, письмах и дневниках того времени. Не вероятный ответ, а сама актуальность постановки вопроса являлась куда более безнадежным диагнозом состояния российского общества. Дело было не столько в опасениях, что власти заключат соглашение с врагом (от имени всей страны), а в ощущении личного предательства каждого со стороны государства, со стороны общества. В понимании, что теперь каждый сам за себя.
Хронология событий начала 1917 г. показывает, что падение режима Николая II (получившее название Февральской революции) было результатом именно системного коллапса. Самые разные политические группировки готовились к смене власти по более или менее радикальному сценарию — от учреждения «правительства народного доверия» до насильственного смещения Николая II. Думские деятели, военные, промышленники и даже члены императорского дома вынашивали планы переворота, но все они продемонстрировали пассивность, когда разразился кризис. В ситуации выбора все они сначала пытались уклониться от любых радикальных решений, и лишь развитие событий вынуждало их делать шаг, с которого, в принципе, заговорщикам полагалось начинать.
С 20 февраля (5 марта) 1917 г. в Петрограде фиксируются все нарастающие спонтанные протесты против нехватки хлеба, подогреваемые слухами о предстоящем введении карточек на хлеб. Перебои с хлебом были вызваны временным совпадением нескольких технических обстоятельств (включая сбой в железнодорожном сообщении) и ничего катастрофического для горожан сами по себе не представляли — разумеется, если воспринимать их как часть трудностей военного времени. Толпы осаждали пекарни и требовали «Хлеба!», но Николай II со спокойным сердцем отправился из Петрограда на фронт 22 февраля: в большом городе всегда что-то происходит.
23 февраля (8 марта) хлебные бунты объединяются с митингами по поводу «дня работницы», которые на третьем году войны неизбежно обрели антивоенный характер. У многих «работниц» мужья были на фронте и не имелось времени для стояния в очередях за хлебом. Два с половиной года войны женщины терпели растущую дороговизну и разлуку ради общей цели, но, если каждый теперь был сам за себя, они потребовали удовлетворения самых насущных своих нужд. Сложившимся форматом политических выступлений были забастовки и демонстрации, поэтому в этот день забастовали десятки тысяч человек, колонны демонстрантов с транспарантами «Хлеба!» и «Долой войну!» из рабочих районов направились к центру города. Полиция применила силу для блокирования и разгона демонстраций.
24 февраля (9 марта) забастовка охватила две сотни предприятий. Расширению забастовок способствовали массовые увольнения на Путиловском заводе (до 30 тыс. человек). 18 февраля рабочие одного из цехов потребовали увеличения зарплаты на 50%. Годом ранее путиловские рабочие организовали массовую забастовку, потребовав еще большую прибавку — в 70%, но тогда эта акция была скоординирована в масштабах огромного завода. В этот раз приведение зарплаты в соответствие с растущими ценами потребовали лишь в одном цехе — раз каждый сам за себя. Лишь когда в цехе прошли массовые увольнения, забастовали другие цеха, а после локаута рабочих в них забастовал весь завод. Это важное обстоятельство: судя по всему, люди были готовы проявлять солидарность, но масштабы ее распространения (на тех, кто признавался «своими») значительно сократились.
Затем к протестующим рабочим присоединились студенты. Отдельным колоннам демонстрантов удавалось прорваться на Васильевский остров, в центр города. Для их блокирования власти отправили солдат гвардейских запасных полков — тех, кто проходил военную подготовку после мобилизации и ожидал отправки на фронт в строевые части.
25 февраля (10 марта) происходит дальнейшая эскалация: число забастовщиков доходит до 300 тысяч, войска блокируют мосты через Неву, но демонстранты с антивоенными, а теперь еще и с антиправительственными лозунгами прорываются в центр города по льду. В нескольких случаях войска и полиция открывали огонь по толпе, но впервые отмечены и случаи неповиновения войск приказам. Координацией рабочих протестов традиционно занимались социалистические партии, и ночью полиция арестовала более полутора сотен активистов разной партийной принадлежности — вероятно, практически всех сколько-нибудь значимых (благодаря широкой сети агентуры полиция имела полную информацию о членах радикальных групп).
Этого числа все равно было бы недостаточно для организации разразившейся всеобщей забастовки с сотнями тысяч участников, так что аресты никак не отразились на масштабах стихийно нарастающих протестов. Видимо, людей заставляло выходить на улицу не конкретное обстоятельство — нехватка хлеба, пропаганда агитатора, затянувшаяся война и даже не подозрения в измене высшего руководства как таковые. Об этом свидетельствует поведение толпы, столь отличавшееся от обычных массовых беспорядков. На этом этапе почти не отмечены были погромы магазинов (в отличие от типичного городского бунта), никто не занимался строительством баррикад (по сценарию революционного восстания). Массы людей стремились в центр города, в символическое пространство «власти» и «общественного внимания», что со стороны воспринимается как требование признать частью этого пространства тех, кто оказался предоставлен самим себе, вне ощущения реальной сопричастности «общенациональному» делу.
26 февраля (11 марта) войска стреляли по толпе уже на Невском проспекте, счет убитых и раненых шел на десятки человек. Реакцией на масштабное насилие со стороны войск становится появление первых баррикад на окраинах: отвергнутые властью люди обращаются к революционному сценарию протеста. В ответ на масштабные беспорядки в столице объявляется указ Николая II о роспуске Государственной Думы (тем самым окончательно отрезая всякую возможность установления диалога возмущенных граждан с органами власти). Указ был заготовлен еще двумя неделями раньше, «про запас», что показывает куда большую предусмотрительность Николая II, чем его недоброжелателей: ни одна из оппозиционных группировок к этому времени никак себя не обнаружила. Наиболее радикальным шагом думской оппозиции можно считать телеграмму, которую отправил императору незадолго до приятия решения о роспуске Думы ее председатель, лидер партии октябристов Михаил Родзянко:
Положение серьезное. В столице — анархия. Правительство парализовано. Транспорт продовольствия и топлива пришел в полное расстройство. Растет общественное недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя….
Главной неожиданностью в этот день стал выход из повиновения целой роты запасного батальона гвардейского Павловского полка. Строевая рота российской армии по штату состояла из 226 человек, но количество военнослужащих запасной роты в пять раз превышало эту цифру. Во столько же раз была превышена норма размещения солдат в казармах Петрограда: на базе гарнизона проходило формирование строевых частей для весеннего наступления. Всего в городе было сосредоточено порядка 160 тысяч военнослужащих, запертых в крайней скученности в казармах, большую часть времени предоставленных сами себе. Если каждый — сам за себя, какой смысл отправляться на фронт, когда столько других людей остаются в безопасном тылу? Ради чего стрелять в безоружных сограждан? Восставшую роту (больше похожую на полк) разоружили, но не смогли отправить под арест: в городе не нашлось тюремных помещений такой вместимости.
27 февраля (12 марта) происходит полный крах института власти в Петрограде: формально все чиновники остаются на своих местах, но им отказываются повиноваться. Наиболее наглядно и драматически это состояние общества проявилось в армейских структурах. С раннего утра одна за другой начали бунтовать воинские части: солдаты захватывали оружие, убивали немногочисленных офицеров, пытавшихся водворить порядок. Вырвавшись из тесных казарм, вооруженные солдаты (вероятно, порядка 8-10% от общего количества расквартированных в городе) присоединялись к демонстрантам на улицах. Анархия начала распространяться за пределы города, солдаты и матросы убивали своих офицеров уже десятками: и не потому, что реагировали на несправедливость или в ответ на угрозу наказания (как в случае с восстанием на броненосце «Потемкин» в 1905 г.), а просто выражая языком физического насилия свое неприятие существующей социальной организации.
Восставшие освобождали арестантов тюрем (как членов социалистических партий, так и уголовников), подожгли здание окружного суда, разгромили охранное отделение. Начались массовые грабежи и мародерство: и потому, что на свободе оказались не менее 4 тыс. уголовников, и потому, что покинувшим казармы солдатам нечего было есть, и потому, что, когда начинаются погромы, масса самых обыкновенных людей спешит воспользоваться подвернувшейся возможностью. Никакого альтернативного видения ситуации толпа не имела, солдаты даже не разбегались по домам. Происходило ровным счетом то, что можно прочесть в поведении десятков, если не сотен, тысяч людей: отказ признавать власть, которая не признает граждан, а теперь еще и показала свою слабость. Массовое общество вышло из-под контроля политической системы, которая мобилизовала его на войну, но утратила доверие граждан, а значит — легитимность.
Неизвестно, чем бы закончилось стихийное отторжение населением структур имперской государственности, если бы выпущенные толпой из тюрьмы члены социалистических партий не призвали массы направиться к Таврическому дворцу — месту заседаний Государственной Думы, и поддержать ее депутатов. В этот момент восстание приобрело характер революции — в смысле ориентации на определенное видение будущего. Сами думцы в это время не решались даже собраться в зале заседаний из опасения нарушить указ о роспуске Думы, однако наплыв возбужденных демонстрантов и войск после двух часов дня побудил депутатов к действию. Был сформирован «Комитет членов Государственной думы для водворения порядка в столице и для сношения с лицами и учреждениями». Это невероятное (и максимально юридически невинное) название немедленно сократили до «Временного комитета членов Государственной Думы», что не прояснило его функции: претендует ли новый комитет на исполнительную власть, а если да, на каких основаниях? Почти в это же время началось заседание Совета министров, на котором фактически было принято решение о самороспуске и рекомендации Николаю II назначить новое «ответственное министерство».
Параллельно с Временным комитетом членов Государственной Думы в том же здании Таврического дворца был учрежден Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов. Идея создать координационный центр протестного движения по образцу 1905 г. (в свою очередь, использовавшего структуру зубатовских «полицейских» профсоюзов) прозвучала еще 25 февраля. Несколько десятков членов Петроградского союза потребительских обществ (кооперативов) «Петросоюз» собрались в здании организации для обсуждения насущных вопросов: продовольствия, увольнений, политических протестов. Именно в этом контексте — собрания активистов «четвертого элемента» — и возникла идея созвать Совет рабочих депутатов как инструмент самоорганизации.
В прогрессистской культуре самоорганизации «совет» рассматривался в качестве представительного органа, действующего в перерывах между общими собраниями самих членов структур горизонтальной солидарности. Так, с 1906 г. ежегодно собирались вполне респектабельные съезды «представителей промышленности и торговли», а в промежутках действовал Совет съездов. В 1913 г. была предпринята попытка учредить Совет кооперативных съездов как высший координационный центр «четвертого элемента» (см. предыдущую главу). Логично было создать и Совет рабочих депутатов, занимающийся самоорганизацией заводских рабочих. Учитывая недоверчивое отношение «четвертого элемента» к претензиям интеллигенции на лидерство и прогрессистскую ориентацию на «неполитическую политику», Совет рабочих депутатов не рассматривался в качестве филиала социал-демократической партии. Несмотря на тесное взаимодействие рабочих кооперативов с социалистами, они руководствовались диаметрально противоположной логикой: партийные активисты искали массовую поддержку для воплощения своих идей, а рабочий «четвертый элемент» стремился к защите интересов членов кооперативов.
Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов был утвержден в здании Государственной Думы как дружественный орган, представляющий интересы основной массы протестующих. Председателем исполнительного комитета Совета стал депутат IV Думы меньшевик Николай Чхеидзе, его заместителями — депутаты Думы трудовик Александр Керенский и меньшевик Николай Скобелев. С оглядкой на Совет, Временный комитет членов Государственной Думы поспешил заявить о принятии на себя власти, хотя правительством себя не объявил и представлял собой лишь группу депутатов официально распущенного до апреля парламента.
В результате, к концу понедельника 27 февраля в Петрограде фактически не было официального правительства, зато действовали два «временных комитета», каждый претендующий на «народное представительство». Их «временный» статус явно указывал на то, что пока не существовало определенных планов на будущее.
28 февраля (13 марта) политический кризис начал распространяться далеко за пределы столицы. Рано утром в тысяче километрах от Петрограда в его направлении двинулись эшелоны с войсками, снятыми с фронта для подавления революции. В собственном поезде из Могилева в Царское Село направился и Николай II. Днем депутат Думы, член фракции прогрессистов инженер Александр Бубликов (1875–1941) в качестве комиссара Временного комитета Государственной думы арестовал министра путей сообщения и получил доступ к сети железнодорожного телеграфа. В 13:50 он разослал по всей стране телеграмму:
По всей сети. Всем начальствующим. Военная. По поручению Комитета Государственной Думы сего числа занял Министерство путей сообщения и объявляю следующий приказ председателя Государственной Думы: «Железнодорожники! Старая власть, создавшая разруху во всех областях государственной жизни, оказалась бессильной. Комитет Государственной Думы взял в свои руки создание новой власти. Обращаюсь к вам от имени Отечества — от вас теперь зависит спасение Родины. Движение поездов должно поддерживаться непрерывно с удвоенной энергией. Страна ждет от вас больше, чем исполнение долга, — ждет подвига… Слабость и недостаточность техники на русской сети должна быть покрыта вашей беззаветной энергией, любовью к Родине и сознанием своей роли транспорта (sic!) для войны и благоустройства тыла».
Учитывая, что Бубликов был профессиональным и даже потомственным инженером путей сообщения, телеграмма выглядела вдвойне бессмысленной, набором фальшивых лозунгов. Однако из нее можно было узнать, что «старая власть» (включая императора?) сменилась и страной руководит Государственная Дума, возглавляемая ее председателем Родзянко. Эта информация также не соответствовала действительности, но имела вполне реальные последствия — деморализацию правительственных структур. Упорно препятствуя интеграции усилий исполнительной власти, земства и общественных инициатив, режим Николая II, не желая того, обеспечил максимально безболезненный крах имперского государства. За редким исключением, социальная организация в провинции лежала на плечах городских дум, земств, отделений Земгора, кооперативов — и чем дальше от губернских центров, тем больше. Культивируя безосновательное, но популярное представление о том, что земства — не «государство», режим добился того, что выполнявшие функции государства на местах учреждения с легкостью дистанцировались от павшего правительства и продолжили свою работу.
И только в войсках коллапс государства проявился самым драматичным и кровавым образом — массовыми расправами над офицерами. Именно тыловые гарнизоны стали главными движущими силами политической нестабильности в первые недели революции. Если для большинства населения лозунг «каждый сам за себя» означал, в первую очередь, требование компенсации доходов на фоне инфляции и восстановление снабжения продовольствием и топливом, то для находившихся по соседству солдат тыловых гарнизонов ключевым был именно политический вопрос: неотправление на фронт. Это требование могла выполнить только принципиально новая власть. 1 (14) марта 1917 г. под давлением солдат Петроградский совет переименовали в совет «рабочих и солдатских депутатов», а вскоре между советом и правительством, сформированным Временным комитетом думы, было заключено соглашение, по которому участвовавшие в революции войска запрещалось отправлять из города.
Было бы упрощением сводить мотивацию солдат к дезертирству: они не разбегались из частей по домам и, проявляя тот же синдром «ограниченной солидарности», что и протестующие рабочие, добивались улучшения положения не только лично для себя (хотя и не для всей страны). Более того, одновременно с солдатами петроградского гарнизона сходную реакцию в эти же самые дни проявили их высшие военные начальники — командующие фронтами и сам начальник штаба Верховного главнокомандующего генерал Михаил Алексеев. Они также изменили своей присяге ради неких частных интересов — хотя и диаметрально противоположных тем, что двигали солдатами тыловых частей.
Направлявшиеся к Петрограду военные эшелоны большей частью не смогли пробиться к городу, императорский поезд в 200 км от столицы вынужден был развернуться и отправиться в Псков. Помешало им не столько противодействие железнодорожников, к которому призывал самозваный комиссар путей сообщения Бубликов, сколько обычная неразбериха на транспорте и угроза со стороны восставших воинских гарнизонов по пути следования. В ситуации, когда продвижение лояльных императору войск не поспевало за развитием событий в Петрограде, военное командование начало оказывать давление на Николая II с целью как можно скорее стабилизировать политическую обстановку в тылу. 1 марта генерал Алексеев по телеграфу настаивал на необходимости назначения «правительства народного доверия» в качестве компромисса с Думой (которая, как он полагал, установила власть в Петрограде), а встретивший императора в Пскове командующий Северным фронтом Николай Рузский (1854–1918) лично пытался убедить в этом Николая II.
Однако утром 2 марта стало известно, что в Петрограде уже появилось «правительство доверия»: в результате переговоров с Советом, лидерами Прогрессивного блока и кадетской партии Временный комитет Государственной думы сформировал Временное правительство под председательством главы Земгора князя Георгия Львова (1861–1925). Тогда генерал Алексеев, находившийся в контакте с руководством Думы, запросил мнение командующих фронтами о более радикальном шаге: отречении Николая II от престола в пользу своего двенадцатилетнего сына Алексея. Все командующие высказались за необходимость отречения. Всего тремя днями ранее сама мысль об этом показалась бы недопустимой, но теперь высший генералитет полагал, что их интересы — продолжение войны — требуют смещения верховного главнокомандующего и монарха, которому они присягали. (Необходимо подчеркнуть, что воинская присяга приносилась ими не государству, «родине» или Российской империи, а исключительно лично императору, который в тексте присяги назывался по имени).
Около 10 вечера 2 марта за манифестом об отречении Николая II в Псков приехали представители Временного комитета Государственной думы: лидер октябристов Александр Гучков (1862–1936) и лидер националистов Василий Шульгин (1878–1976). К этому времени император принял решение об отречении и за сына, передав трон своему брату Михаилу. Уже спустя сутки, оценив сложившуюся ситуацию, великий князь Михаил Александрович подписал «акт непринятия престола» до принципиального решения о форме правления в России будущим Учредительным собранием. На этом Российская империя перестала быть монархией. Однако не меньшее значение, чем отречение Николая II, имело то обстоятельство, что за манифестом о его отречении приехали не социалисты и даже не кадеты, а конституционные монархисты и русские националисты. И если Гучков был либералом и умеренным прогрессистом, то Шульгин был видным деятелем черносотенного Союза русского народа, а позднее Союза Михаила Архангела, ориентировавшихся на вождистский культ императора. Однако оба они пришли к выводу, что интересы русской этноконфессиональной нации разошлись с интересами «русского царя» Николая Романова.
Таким образом, всего за несколько дней Российская империя перестала существовать как единое политическое пространство. Это произошло почти «само собой», без всякого планомерного вмешательства злоумышленников, внутренних или внешних. За прошедшее столетие не появилось никаких свидетельств существования разветвленного германского подполья, ответственного за вывод на улицы сотен тысяч забастовщиков, или плана высшего военного руководства отстранить от власти верховного главнокомандующего во время войны, а тем более сколько-нибудь заметной организационной деятельности революционеров. Череда февральских событий представляет одновременно очень простую и кажущуюся невероятной в своей простоте картину: основные групповые «субъекты» многомерного имперского пространства — рабочие, женщины, солдаты, политики, генералы, чиновники, интеллигенты, железнодорожники, крестьяне, император — просто решили каждый пойти «своей дорогой», начав поступать так, как было проще каждому, без оглядки на других.
Даже Николай II, отрекаясь от престола (тем более, отрекаясь за сына) сделал выбор, повинуясь не букве закона или государственного долга, а — по мнению всех знавших его людей — следуя желанию восстановить внутреннюю гармонию (предпочитая капитулировать, чем изменить своим авторитарным наклонностям). По свидетельству мемуариста, генерал-майор Дмитрий Дубенский (1857–1923), находившийся в свите Николая II в качестве официального историографа, услышав об отречении императора, «все как-то задумчиво и недоумевающе повторял: ‘как же это так, вдруг отречься… не спросить войска, народ… и даже не попытаться поехать к гвардии… Тут в Пскове говорят за всю страну, а может она и не захочет…’» Все участники февральских событий действовали в своих интересах от имени всего «народа», просто каждый при этом имел в виду разные «нации». Революция произошла оттого, что окончательно исчезла сама идея координации по-разному представляемых сообществ солидарности (наций), которую прежде институционально воплощала Российская империя.
Поэтому не вполне точно даже говорить о том, что лидеры разных «национальных проектов» решили пойти своим путем — на самом деле, почти никто и не «сдвинулся с места», изменив традиционному ходу вещей. Просто ничего «автоматического» не было в способности империи (в смысле политики режима, идейного пространства, культуры неформальных местных договоренностей) удерживать неустойчивое равновесие, поддерживая систему координации различий в структурной имперской ситуации. Это неустойчивое равновесие и рухнуло, как только окончательно сошли на нет сознательные и активные попытки находить компромисс — добровольно или под принуждением. Все продолжали действовать «по инерции», но в сложносоставной открытой системе имперской ситуации «инерция» и означала нарушение равновесия. Крестьяне продолжали собирать зерно и рационально стремиться к получению максимальной выгоды от его продажи. Железнодорожники выходили на работу, рационально старались в первую очередь обслужить местные составы и даже не саботировали продвижение эшелонов с карательной экспедицией в восставший Петроград — но и не прикладывали специальных усилий, чтобы облегчить это продвижение. Генералы хотели продолжать отправлять в мясорубку бессмысленных наступлений миллионы призывников, для чего им нужен был порядок в тылу любой ценой. Николай II хотел править как московский царь, желательно, без всякой Думы, и ему проще было отойти от дел вовсе, чем пожертвовать своими политическими инстинктами и личными склонностями ради страны, находившейся в состоянии затяжной и все более непопулярной войны.
10.16. Великая имперская революция
Даже лидеры этноконфессиональных наций, которых имперский режим постоянно подозревал в сепаратизме, не спешили воспользоваться безвластием для выхода из состава Российской империи.
Так, после отречения Николая II исчезла юридическая основа для вхождения Великого княжества Финляндского в состав Российской империи — личная уния с российским императором, который выступал в роли великого князя финляндского. По финляндским основным законам главой страны должен был являться монарх, и в случае пресечения одной династии парламент должен был избрать на трон представителя новой. Автономия великого княжества, руководствовавшегося собственными законами, а также конфликты с Петербургом по поводу толкования пределов этой автономии, объяснялись именно тем, что российское владычество сводилось к признанию верховным правителем края российского императора — наследника Александра I. Падение династии Гольштейн-Готторп-Романовых и самого института монархии в России означало, что финляндский парламент был свободен искать нового верховного правителя страны, вне Российской империи. Тем не менее, на протяжении многих месяцев после Февральской революции парламент Финляндии не предпринимал никаких радикальных шагов в сторону отделения от Российской империи, ограничиваясь подтверждением привилегий, предоставленных великому княжеству Александром I. И лишь после череды правительственных кризисов в Петрограде, после двух неудачных попыток переворота, предпринятых левыми радикалами и военными, после того, как 25 октября (7 ноября) 1917 г. на фоне общей политической апатии Временное правительство было свергнуто в результате путча, парламент Финляндии взял курс на отделение от России.
Точнее, и тут инициатива принадлежала не «сепаратистам», а новому петроградскому правительству Совета народных комиссаров (Совнаркому), сформированному радикальными социалистами — большевиками и левыми эсерами. 2 (15) ноября Совнарком принял «Декларацию прав народов России», которая призывала «решительно и бесповоротно» раскрепощать «все живое и жизнеспособное», в том числе и отдельные народы, за которыми признавалось право «на свободное самоопределение, вплоть до отделения и образования самостоятельного государства». В тот же день финляндский парламент объявил себя исполняющим обязанности верховного суверена в княжестве, заполнив вакуум, существовавший почти восемь месяцев после отречения Николая II. Поле этого 4 (17) декабря новое финляндское правительство внесло в парламент проект новой конституции, провозглашающей Финляндию республикой, а субъектом высшего суверенитета — не монарха, а парламент. 6 декабря финляндский парламент одобрил эти принципы с весьма небольшим перевесом голосов (53% за), и Финляндия официально объявила себя независимой страной. Это произошло не просто много позже февральской революции, но и после того, как был ликвидирован установившийся в результате нее политический режим.
То же самое можно сказать о развитии ситуации на украинских землях. Когда в Киев пришли сведения об отречении Николая II и формировании Комитетом членов Государственной думы Временного правительства, Общество украинских прогрессистов организовало 4 (17) марта 1917 г. собрание политических активистов в своем клубе «Родина». Лидеры прогрессистов попытались взять на себя роль координаторов национального движения, но возобладала идея коалиционного органа — Центральной Рады (совета). Спустя три дня состоялись выборы руководства Рады — президиума, его председателем заочно избрали прогрессиста, историка Михайло Грушевского (1866–1934).
В марте Центральная Рада призвала население поддержать Временное правительство в Петрограде. Спустя месяц, 6 (19) апреля, открылся представительный Всеукраинский национальный конгресс. Собравшиеся 900 делегатов выбрали 150 членов Рады и новый президиум. Его председателем вновь избрали Грушевского (к этому времени примкнувшего к украинским социалистам-революционерам). Заместителями Грушевского стали историк литературы, прогрессист Сергий Ефремов (1876–1939) и писатель, социал-демократ Володымыр Винниченко (1880–1951). Всеукраинский конгресс принял резолюцию, в которой целью объявлялась национально-территориальная автономия в составе России, но практическое решение этого вопроса оставлялось за будущим Учредительным собранием.
Спустя еще месяц, в мае, Винниченко отправился в Петроград на переговоры с Временным правительством о признании Центральной Рады высшим органом власти в украинских губерниях и подтверждении автономного статуса Украины. Временное правительство крайне негативно отреагировало на инициативы Рады, признав ее саму нелегитимной. 3 июня петроградское правительство единогласно отвергло идею признания автономии Украины, даже в принципе. В ответ 10 (23) июня Рада издала свой первый «универсал» к украинскому народу, которым объявлялась автономия Украины, но «не отделяясь от всей России». Создавалось украинское правительство — Генеральный секретариат, для поддержания которого вводились дополнительные налоги: существующие налоги должны были по-прежнему перечисляться в бюджет Российской империи.
Петроградское Временное правительство вынуждено было принять основные требования лидеров украинского национального движения, в том числе возможность предоставления Украине автономии в будущем. По этому поводу 3 (16) июля Рада опубликовала второй универсал — на украинском, русском, польском и идише. В нем украинский Генеральный секретариат признавался «органом Временного правительства» (прежде местным представительством Петрограда парадоксальным образом считалась Киевская городская дума) и напоминалось, что Центральная Рада всегда была за то, «чтобы не отделять Украину от России». Не прошло и двух недель, как достигнутая гармония была вновь нарушена: каждая из сторон пыталась истолковать соглашение в свою пользу. Однако реальных шагов к независимости Рада не предпринимала. 23 июля (5 августа) на подконтрольных ей территориях прошли выборы в местные городские думы: из почти 1000 новых гласных ни один не являлся представителем националистических сил. 870 гласных были избраны от общеимперских партий, 128 являлись федералистами. Это означало, что городская образованная элита — необходимый кадровый ресурс любого государственного проекта — не желала и слышать о сепаратизме.
Тогда Центральная Рада выступила с инициативой созыва «Съезда народов России», призванного вывести украинские власти из изоляции в борьбе за автономию. Съезд открылся в Киеве 21 сентября 1917 г. и продолжался неделю, на него прибыли 92 делегата, представлявшие больше дюжины национальных движений, в том числе поляков и балтийских народов, находившихся в этот момент под германской оккупацией. Присутствовавшие польские и литовские делегаты заявили о планах полной государственной независимости, но остальные согласились с необходимостью трансформировать Российскую империю в федерацию, с предоставлением русскому языку статуса общегосударственного. Михайло Грушевский так сформулировал украинский подход к федерализму:
Украина не идет через федерацию к самостоятельности, потому что государственная независимость лежит не перед нами, а за нами. Мы уже в прошлом объединились с Россией как независимое государство и от своих прав никогда не отрекались. …
Съезд избрал из своего состава Совет народов (под председательством Грушевского), в него вошли по четыре представителя от каждого «народа», представленного на съезде. Предполагалось, что Совет народов станет координатором процесса федерализации, а Временному правительству рекомендовалось сформировать «Совет национальностей» для взаимодействия с местными национальными движениями. Совет народов был распущен после падения российского Временного правительства в конце октября 1917 г.
После октябрьского переворота в Петрограде и формирования правительства Совнаркома, через пять дней после принятия им «Декларации прав народов России», Центральная Рада выпустила третий Универсал, которым официально провозглашалась Украинская народная республика (УНР). Но и в этом документе речь шла о том, что УНР находилась в федеративных отношениях с Россией (которая была объявлена республикой постановлением Временного правительства еще 1 (14) сентября 1917 г.). Документ начинался с объяснения мотивов формального объявления украинской республики кризисом в Петрограде: «Центрального правительства нет, в государстве распространяется безвластие, разлад и разруха», поэтому УНР провозглашалась «во имя спасения всей России». Спустя несколько дней, 12 (25) ноября в УНР прошли выборы во Всероссийское Учредительное собрание, на котором кандидаты от большевистской партии, захватившей власть в Петрограде, набрали лишь около 10% голосов.
И только после того, как 6 (19) января 1918 г. большевистский Совнарком разогнал собравшееся в Петрограде Всероссийское учредительное собрание — единственный политический орган, представлявший всю бывшую Российскую империю, — через месяц после официального объявления войны советского режима против УНР Центральная Рада провозгласила четвертый универсал. 9 (22) января 1918 г. УНР была объявлена полностью независимым государством — спустя более чем 10 месяцев после февральской революции.
Похожая динамика прослеживается и в случаях других национальных и территориальных проектов.
После Февральской революции было ликвидировано Кавказское наместничество, возглавляемое великим князем Николаем Николаевичем (бывшим главнокомандующим российской армии). Вместо наместничества 9 (22) марта 1917 г. Временное правительство учредило Особый закавказский комитет (Озаком) с теми же функциями, в который вошли пятеро депутатов Государственной Думы от разных партий. Инициатива смены администрации региона исходила из Петрограда, и в условиях войны с Османской империей ни о каком отделении от Российской империи речь не шла.
После октябрьского путча в Петрограде и ареста членов Временного правительства в Тифлисе (Тбилиси) 11 (24) ноября 1917 г. собралось совещание для выработки плана действий всех местных общественно-политических группировок и властных структур: Озакома, рабочих советов, командования Кавказского фронта, грузинских, армянских и азербайджанских партий и даже консулов Великобритании и Франции. Первым постановлением петроградского Совнаркома был «Декрет о мире», требующий немедленного прекращения боевых действий, что, в частности, открывало дорогу турецкой армии на Южном Кавказе. Это стало одной из причин, по которой совещание отказалось признать законность нового петроградского режима и приняло решение о создании независимого правительства «Закавказья» — то есть, фактически, бывшего имперского Кавказского наместничества. Через четыре дня было сформировано коалиционное правительство Закавказского комиссариата, в которое вошли представители всех основных национальных партий региона. После разгона Учредительного собрания в Петрограде 6 января 1918 г., 12 (25) января, Закавказский комиссариат постановил созвать Закавказский сейм — собственный парламент из числа избранных от региона делегатов на Всероссийское учредительное собрание и представителей национальных партий. Только 9 (22) апреля 1918 г., cломив сопротивление армянских делегатов, Закавказский сейм принял решение о создании независимого государства — Закавказской демократической федеративной республики. При этом само название независимого государства отражало перспективу имперского российского пространственного воображения: Южный Кавказ является «Закавказьем» только для наблюдателя с севера.
Несколько месяцев потребовалось и для того, чтобы мобилизовать «мусульманское» (тюрко-татарское) национальное движение после Февральской революции. 1 (14) мая 1917 г. в Москве открылся масштабный Всероссийский съезд мусульман. В течение 10 дней почти 800 делегатов обсуждали проблему политической организации своего сообщества солидарности — преобладающего большинства мусульман-суннитов Российской империи (правда, съезд претендовал на преодоление раскола уммы и представительство также и шиитов). Большинство представителей периферийных регионов — Туркестана, Южного Кавказа, Крыма, а также степных районов выступали за территориальную автономию в составе России как федеративного государства. Влиятельная делегация поволжских татар и представители Северного Кавказа отстаивали принцип культурной автономии. В итоге было принято соломоново решение: в целом мусульмане отстаивают принцип территориальной автономии (позволяющей принимать специальные местные законы), но там, где не удается добиться численного преобладания на определенной территории, должна существовать культурная автономия (обеспечивающая доступ к собственной системе образования, книгоизданию и т.п.).
Вполне ожидаемо компромисс продержался недолго, поскольку «мусульманская нация» предлагала слишком архаичный и обширный принцип солидарности. Развитие разных территориальных, политических и племенных проектов внутри исламского движения привело к тому, что уже в конце июля 1917 г. практически одновременно прошли несколько съездов: в Коканде состоялся Съезд трудящихся мусульман Ферганской области, в Оренбурге — Первый всебашкирский съезд и Первый всекиргизский (т.е. казахский) съезды, а в Казани сразу три съезда: Первый всероссийский съезд мусульманского духовенства, Первый всероссийский мусульманский военный съезд и Второй всероссийский мусульманский съезд.
На второй мусульманский съезд в Казани собралось в четыре раза меньше делегатов, чем на первый в Москве, и большинство представляло татарский национальный проект: одновременно и распыленный по обширной территории, и претендующий на лидерство в общемусульманском движении. Поэтому съезд провозгласил создание культурной автономии «мусульман Внутренней России и Сибири» и создал его правительство Милли Идарэ («национальное управление») из трех министерств: просвещения, финансов и религии. Было объявлено о подготовке парламента культурно-национальной автономии — Милли Меджлиса («национального совета»). Милли Меджлис открылся в Уфе 20 ноября (3 декабря) 1917 г., уже после большевистского переворота, от которого собравшиеся депутаты постарались дистанцироваться. На протяжении полутора месяцев существования Меджлиса культурной автономии «мусульман» в его работе на первый план постепенно выходили проекты именно территориальной автономии — не в последнюю очередь, из стремления отгородиться от режима Совнаркома хотя бы в составе федеративной России.
Таким образом, февральская революция лишь зафиксировала новую реальность и расчистила пути ее дальнейшего развития — окончательного дробления общеимперского социального пространства на многочисленные сообщества локальной солидарности. Почти все они изначально ориентировались на достижение своих целей в рамках Российской империи, поскольку развивали проекты прежнего десятилетия. Кроме того, численность активистов даже таких масштабных инициатив, как украинское или мусульманское движение, исчислялось сотнями человек, которым приходилось учитывать довольно пассивный настрой своей «социальной базы». Поэтому точнее всего будет охарактеризовать февральскую революцию как «имперскую революцию»: она смела режим, который доказал свою неспособность координировать многоуровневую имперскую ситуацию в условиях мобилизации современного массового общества. Несмотря на крах рамок единой имперской структуры и отсутствие общего компромиссного национального проекта, частные сообщества солидарности демонстрировали удивительную инерцию своей приверженностью к сохранению общего политического пространства. Стремление к изоляции, а затем и к сепаратизму развивалось постепенно и лишь в ответ на действия центральной власти, а не наоборот.
Собственно, эффект революции и возник от исчезновения имперского «центра», главным врагом которого оказался он сам, а не восстание «окраин». Именно коллапс режима Николая II, променявшего миссию общеимперского координатора на роль одной из «партий» со своими частными интересами, стимулировал ускоренное развитие проектов локальной самоорганизации — национальной, классовой, политической. Но и формирование Временного правительства не способствовало интеграции общества.
Причиной краха старого имперского режима стало взаимное отчуждение государственной машины исполнительной власти, Государственной думы как института политического представительства и инициатив самоорганизующегося массового общества. Только их объединение в рамках прогрессистского проекта «правительства народного доверия» могло обеспечить необходимое сочетание централизованной координации военных усилий и массовой поддержки общества. В ситуации, сложившейся после отречения Николая II, этот сценарий можно было реализовать лишь путем скорейшего созыва Учредительного собрания, которое одно могло бы гарантировать легитимность нового правительства в масштабах всей страны. Судя по планам подготовки и реально состоявшимся выборам в Учредительное собрание в 1917 г., для организации избирательного процесса требовалось около трех месяцев и еще две недели должны были пройти между голосованием и началом работы собрания после подсчета голосов. Это значит, что выборы могли бы состояться уже в начале июня 1917 г., а открытие Учредительного собрания — в конце июня. За это время Временное правительство пережило один — апрельский — кризис, в результате которого его состав расширился за счет включения шести представителей социалистических партий. Центральная Рада выпустила первый универсал, состоялся Первый всероссийский мусульманский съезд в Москве, новый сенат (правительство) Великого княжества Финляндского разработало законопроект «О передаче решения некоторых дел сенату и генерал-губернатору», по которому не только внешнеполитические связи, но и созыв и роспуск местного парламента признавался прерогативой имперского правительства. Можно лишь гадать, смогло ли бы созванное в июне Учредительное собрание найти формулу урегулирования всего разнообразия противоречий в масштабах Российской империи, однако реальная политическая ситуация сама по себе еще не являлась принципиальным препятствием для соглашения.
Компромиссным вариантом в условиях войны, не позволявшей растягивать на месяцы политическую реформу, был бы немедленный созыв Государственной Думы и формирование депутатами «правительства доверия» в течение нескольких дней или недель. Парадоксальным образом, правительство Временного комитета членов Государственной думы оказалось куда более враждебным к российскому парламенту, чем Николай II, чей указ о роспуске Думы предполагал возобновление ее работы «не позднее апреля». Сначала Временное правительство обещало созвать депутатов дум всех созывов 27 апреля на однодневное заседание, отмечающее одиннадцатую годовщину открытия Первой Думы. В итоге же, в мае–июле 1917 г. состоялось лишь восемь заседаний «частного совещания» узкого круга членов Четвертой государственной думы. Что бы ни стояло за решением фактически упразднить Думу — доктринерство (представление, что после революции стране необходим новый парламент) или прагматические соображения (опасения, что в полном составе, со значительным присутствием «правых» и консерваторов, Дума сформирует совсем иное правительство) — Временное правительство обрекло себя на провал. Оно не представляло никого и ничто, кроме «старой власти» — будучи произвольно отобранной группой депутатов дореволюционного парламента, избранного в результате многочисленных манипуляций с избирательным законодательством. Только принципиальная политическая пассивность (или, точнее, инерция) большинства граждан России в 1917 г. объясняет всеобщее признание авторитета Временного правительства.
Вынужденно разрушив костяк имперских правительственных институтов как «контрреволюционных» (отменив власть губернаторов, распустив полицию, потеряв контроль над армией) и фактически упразднив парламент, Временное правительство сделало структурно неразрешимым кризис, который вызвал падение режима Николая II. Из трех главных институтов, на которые опиралось единство имперского общества, революцию пережили лишь инициативы общественной самоорганизации. По сути, Временное правительство и было режимом победившей политической нации имперской «общественности», но вне посредничества Учредительного собрания или, хотя бы, Думы не существовало физической возможности координировать единство этой нации, помогать оперативно вырабатывать компромиссные решения возникающих перед страной проблем, реализовывать политический потенциал общественности как «нации». В результате, мобилизованная общественность начала стремительно расходиться по более конкретным частным «национальным» проектам (политическим, этническим, культурным), и лишь привычка воспринимать себя в общем российском имперском пространстве объясняет, почему Россия продолжала оставаться «естественной» рамкой для большинства из этих локальных инициатив.
Одним из таких частных общественных проектов был Петроградский совет, который изначально возник как орган самоорганизации и координации протестующих рабочих с целью поддержать Временное правительство. В течение считанных дней произошла стремительная радикализация Совета и переход в оппозицию к правительству. Этот резкий разворот в значительной мере объяснялся структурной ситуацией отсутствия всякой обратной связи и политического представительства после февральской революции. Подобно Комитету членов Государственной Думы, Совет также был сформирован вне формальных процедур массового волеизъявления, явочным порядком. Но, во всяком случае, в него вошли люди с «улицы», и такое примитивное представительство давало гораздо больший авторитет (а значит, и готовность подчиняться ему), чем у келейно назначенного Временного правительства. Согласившись стать органом не только рабочих, но и солдатских депутатов, Совет упрочил свою претензию на представительство участников восстания и получил в свое распоряжение главную движущую силу февральского переворота — деморализованную солдатскую массу тыловых частей.
Теоретически, в Петроградский совет вошли по одному представителю от каждой тысячи рабочих и от роты солдат, но никакой формальной организации процесса делегирования и способа проверить его не существовало. Еще важнее то, что отсутствовал сам критерий «представительства»: речь шла о делегировании конкретных индивидуумов, даже не членов партий с определенной программой. Невозможно было заранее спрогнозировать, какие решения будет поддерживать конкретный делегат — тем более, в динамичной, постоянно меняющейся обстановке. Представление о том, что рабочий «представляет» других рабочих, могло существовать лишь в глубоко книжном, идеологическом и «социологическом» восприятии общества, признающим абстракцию «пролетариата» (или «буржуазии», или «русских», или «москвичей») реальным внутренне однородным коллективом. Поэтому претензия советов на власть была практически столь же абстрактной и формальной, как и у Временного правительства — проекта другой группировки общественности. Однако если Временное правительство подчеркивало законность наследования властных полномочий от «старого режима» (тем самым дополнительно компрометируя себя), то Петроградский совет указывал на свою легитимность в качестве нового революционного органа — исключительно благодаря своему социальному составу. Если большинство Совета составляли конкретные рабочие и солдаты, ожидалось, что Совет отражает интересы этих социальных слоев в целом.
Столь фантастическая логика, в сочетании с отсутствием реального представительства избирателей (кроме «социологического»), загнала советы в ловушку. Самые маргинальные политические силы могли рассчитывать на поддержку советов, если формально соответствовали критериям «социальной базы», представителями которой безосновательно объявляли себя советы. Они не могли позволить себе игнорировать «голос народа» — но не существовало способа оценить весомость раздающихся «голосов». Играя роль единственного выразителя «народных интересов», Совет навязывал всему населению программу, которую самому Совету могли навязать самые маргинальные группировки или вовсе несколько активных деятелей в его руководстве.
Это стало понятно в первые же дни существования «советской власти». Утром 2 (15) марта 1917 г. в газете «Известия Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов» (основанной двумя днями раньше в захваченной типографии газеты «Копейка») вышел от имени всего Совета «Приказ № 1». Этот документ подчинял Совету войска гарнизона, отменял единоначалие в армии, вводя во всех подразделениях выборные комитеты «от нижних чинов», которым и подчинялись отныне как солдаты, так и офицеры. Как выяснилось, даже большинство руководства Петросовета — его исполнительный комитет — было не в курсе этого «приказа», который не был физически подписан его членами. Существует предположение, что опубликованный документ вообще не имел отношения к тексту, который разрабатывала одна из комиссий совета под давлением солдат (и к пожеланиям самих солдат), а был целиком написан редактором газеты, активистом большевистской партии Владимиром Бонч-Бруевичем (1873–1955). Тем не менее, несмотря на свое отрицательное отношение к тексту «приказа», руководство Петросовета не отказалось от него и продолжало защищать его от критики: иначе оно выглядело бы предателем интересов «солдатской массы».
10.17. Великая имперская контрреволюция
Даже если бы в советы действительно проходили представительные выборы, сама претензия одного из многих проектов самоорганизации общества на руководящую роль в стране являлась структурной предпосылкой гражданской войны. Один «частный интерес» всегда противоречит другому, тем более что одни и те же люди в разных социальных ипостасях могут иметь прямо противоположные интересы. Так, призванный из псковской губернии солдат вполне ожидаемо желал вернуться домой и не воевать — и солдатский совет естественно поддерживал отмену воинской дисциплины. Но в иной своей ипостаси — псковского крестьянина — тот же человек, вероятно, не желал оккупации деревни германскими войсками и готов был сражаться. Наконец, воюя на фронте, он мог осознать, что его жизнь напрямую зависит от поведения других, и если угроза военно-полевого суда может помешать соседней роте бежать с позиций, побросав оружие, то военно-полевой суд не стоит отменять. Структурная имперская ситуация многомерности социальных ролей никак не отменялась с падением монархии. Координацией этих разных ипостасей с разными интересами одного и того же человека (а тем более, разных групп интересов) мог заниматься парламент, включающий представителей разных партийных платформ и программ. Но никакого надпартийного и надклассового координационного органа так и не появилось, а блюдущие свои «ведомственные» интересы советы рабочих депутатов имели непримиримые разногласия с советами крестьянских депутатов, не говоря уже о проектах самоорганизации других социальных групп.
Катастрофический дефицит обратной связи петроградских властей (и Временного правительства, и Совета) с обществом проявился в радикализации политической обстановки «сверху». В ситуации, когда степень общественной поддержки измерялась лишь массовостью демонстраций и лозунгами митингов, петроградские власти пытались угадать, чего бы хотели их «избиратели», которые, на самом деле, никого и не избирали. Поэтому они вбрасывали лозунги, которые сами считали популярными у «масс».
Характерным примером может служить обещание радикальной земельной реформы. В отличие от ситуации 1905 г., когда в центральных регионах империи, после двух неурожайных лет, под финансовым гнетом выкупных платежей (наследия реформы 1861 г.), в условиях неправильно организованного трехпольного севооборота крестьяне видели выход в расширении своих земельных наделов, никакого «земельного голода» в 1917 г. в деревне не ощущалось. Не то чтобы кто-то возражал против дополнительной дармовой собственности, но сама социально-экономическая логика изменилась настолько, что решение насущных проблем перестало связываться с расширением землепользования. В результате столыпинской реформы крестьянство получило возможность существенно увеличить наделы путем покупки и аренды, проект «общественной агрономии» открыл возможности интенсификации хозяйства на имеющейся земле, массовый призыв трудоспособных мужчин в армию оставил хозяйства без работников, накачка деревни деньгами при одновременном расстройстве рынка лишала стимулов производить излишки продуктов. Крестьянские хозяйства год от года сокращали площади посевов на имеющейся у них земле — но идеологизированные лидеры социалистических партий полагали, что крестьян интересует не справедливый баланс цен на зерно и городские товары, а помещичья земля.
Вместо того чтобы предоставить крестьянам голос по самому широкому кругу вопросов (не ограниченному искусственно «сословными» интересами) через демократические выборы парламента, лидеры советов, а с мая 1917 г. и Временное правительство продвигали идею радикального обобществления земли. Поначалу «революционизация» деревни шла с трудом. В марте, после ликвидации прежней администрации, включая полицию, повсеместно прошла замена волостных правлений новыми «исполнительными комитетами». Неприязнь к крупным землевладельцам выражалась, главным образом, в изъятии у них крестьянами огнестрельного оружия: городские легенды о пулеметах, из которых якобы городовые расстреливали демонстрантов с чердаков, захватили воображение и деревенских жителей. В апреле прошли первые крестьянские съезды, организованные городскими советами. Отобранные ораторы из числа советских функционеров не могли и не хотели обсуждать практические вопросы, вроде статуса арендованных земель, но горячо призывали к конфискации поместий (главным образом, уже находившихся в аренде у крестьян). Следуя ритуалу революционного митинга, крестьян пытались заставить исполнять революционные песни, которых они не знали и вместо них с чувством пели «Христос воскресе из мертвых» (Пасха пришлась в 1917 г. на 2 (15) апреля). Наконец, в мае (после назначения лидера эсеров Виктора Чернова министром земледелия) начали приходить сведения о нарастании беспорядков в деревне — но не тех, которые ожидали городские активисты по опыту 1905 г. Крестьяне собирались на сходы и принимали решения об изгнании участковых агрономов, учителей и участковых врачей — все для того, чтобы не платить земские налоги. Причем происходило это не в «медвежьих углах», а в таких губерниях, как Харьковская, известная своим прогрессистским земством, финансировавшим амбициозные программы развития деревни. Исключение составил лишь Лебединский уезд губернии, в котором агрономы не участвовали в реквизициях крестьянского зерна в рамках начатой в конце 1916 г. политики «продразверстки», которую продолжило Временное правительство.
И только осенью 1917 г. начались погромы чужой собственности: помещиков, «столыпинских крестьян», вышедших из общины на хутора, земских опытных станций — без разбора. Происходило это за несколько месяцев до открытия Учредительного собрания, на котором, как было заранее обещано Временным правительством и советскими лидерами, должна была быть принята радикальная земельная реформа, перераспределявшая весь земельный фонд в интересах «трудовых крестьянских хозяйств». Так что правительственная пропаганда революционного переворота в деревне не имела прямого отношения к настроениям крестьян ни весной, ни осенью 1917 г., а уж тем более не была спровоцирована ими. На протяжении 1917 г. c деревней происходило то же, что с этнонациональными проектами и политическими движениями: постепенное сужение сферы локальной солидарности при одновременно нарастающем отторжении «чужаков». Развивавшееся по принципу «каждый сам за себя» бывшее имперское общество, лишенное всяких механизмов координации и посредничества, рано или поздно должно было прийти к состоянию межгрупповых конфликтов. Удивительно, что потребовалось более полугода, прежде чем стихийное размежевание перешло в стадию непримиримого противостояния, а место единого имперского общества, действующего в локковской логике, заняло гоббсовское состояние войны «всех против всех».
Сначала «все» означали «всех своих» в рамках пространства локальной солидарности: всех рабочих, или социалистов, или мусульман. Но формальное «социологическое» единство не гарантировало идентичной реакции членов сообщества на изменяющиеся обстоятельства. Поэтому с каждым месяцем усиливалось внутреннее размежевание внутри групп солидарности по конкретным вопросам и конфликты с альтернативными проектами. После февральской революции оппонентов неизменно объявляли «контрреволюционными», в том же смысле, как называли бы «антигосударственными» при авторитарном режиме: если в обществе отсутствуют институты достижения компромисса, любая оппозиция воспринимается как угроза заведенному порядку. На практике даже военные заговорщики действовали как одна из локальных инициатив общественной самоорганизации, сообщество солидарности «своих». В колоссальной имперской армии военного времени не оказалось готовых собственно армейских структур, способных вмешаться во внутреннюю политику. Лишь после большевистского путча, к январю 1918 г., начал складываться костяк сообщества профессиональных военных, не согласных с режимом Совнаркома. Поодиночке и мелкими группами в несколько тысяч человек (не более 2-3% от общего числа офицеров) добирались в Новочеркасск (центр Донской области), где формировалась Добровольческая армия — типичный образец общественнической самоорганизации.
К этому времени открытая гражданская война между разными сообществами локальной солидарности в ограниченных масштабах шла уже несколько месяцев. Еще в конце августа 1917 г. впервые был объявлен «врагом народа» политический оппонент — Верховный главнокомандующий армией генерал Лавр Корнилов (1870–1918), которого Временное правительство привлекло для ликвидации Петроградского совета, но в последний момент, испугавшись усиления роли армии, объявило путчистом. Уже в начале декабря 1917 г. подчинявшиеся Совнаркому вооруженные отряды были направлены против УНР. Но только после разгона столь запоздало созванного Учредительного собрания 6 января 1918 г. масштабная гражданская война на территории бывшей Российской империи стала неизбежной. Надвигающаяся контрреволюция означала распад веры в общее будущее общества, а не в конкретные консервативные сценарии возможного общего будущего.
Возможно, если бы Российская империя действительно распалась на самостоятельные «национальные государства», накал противостояния в масштабах каждого из них оказался на несколько порядков меньше, а вероятность достижения компромисса — выше. Однако, за несколькими исключениями, лишь подтверждающими правило (например, Финляндия), все «национальные» проекты носили элитный характер, не могли опереться на сколько-нибудь четкие территориальные границы и, в логике имперской ситуации, частично пересекались друг с другом. Украинский или «мусульманский» национализм сталкивался с альтернативным принципом рабочей (советской) солидарности, деревенского «сепаратизма» или политической партийной ориентации.
Большинство этнонациональных движений в 1917 г., как и революционные программы, представляли собой вариации проекта «современного» общественного устройства, которые общероссийская общественность разрабатывала как альтернативную современность (по отношению к имперскому режиму). При этом фундамент данной альтернативной версии современности был заложен еще в эпоху домассового общества — в середине XIX в. Тогда казалось естественным, что самое сложное общество можно реорганизовать на справедливых началах через самоорганизацию, по принципу «федерации свободных и совершенно самостоятельных общин» (формула российских анархистов) — подобно тому, как вера в «невидимую руку рынка» обещала урегулирование экономических противоречий. Каждая «община» (территориальная или национальная) должна была посылать своих представителей для обсуждения и решения более глобальных проблем на каждый следующий уровень, и так выстраивалось бы гармоничное большое постимперское общество. С одной стороны, этот тип социального воображения прекрасно согласовался с современной идеологией прогрессистского реформизма. С другой, он полностью игнорировал роль государства в смысле постоянных формальных институтов в деле организации сложного общества хотя бы в качестве вспомогательного или запасного средства. Вера во всемогущество самоорганизации для разрешения социальных конфликтов требовала лишь одного: достижения полного единодушия внутри каждой самоорганизующейся общины. Тогда «окончательное» и неизменное мнение всех «крестьян» можно было бы согласовать с таким же солидарным мнением всех «рабочих», мнение «мусульман» — с мнением «украинцев».
В реальности же после февраля 1917 г. все более очевидным становилось отсутствие каких бы то ни было гомогенных «общин» с едиными одномерными интересами. Линии раскола по разным принципам солидарности проходили через деревню, через заводской цех, через съезд национальных активистов. В отсутствие общих, признаваемых всеми законными внешних рамок (принципов общежития или государственных институтов), дальнейшая самоорганизация приводила к расширению линий размежевания и к сужению сообществ локальной солидарности. Мобилизованное мировой войной и революцией массовое общество вступило в тотальную гражданскую войну, когда сравнительно незначительное количество решительных активистов с каждой стороны (до второй половины 1918 г. — тысячи, но не более нескольких десятков тысяч у самых массовых движений) приступили к разрешению многочисленных локальных и глобальных противоречий с помощью оружия. Численность вооруженных участников противостояния и его масштаб постоянно увеличивались — по мере того, как все больше людей оказывались затронутыми не столько самими социальными конфликтами, сколько боевыми действиями по их поводу. У войны быстро появляется собственная логика, мало связанная с непосредственными причинами ее развязывания.
Угроза сползания в гражданскую войну стала очевидной уже летом 1917 г. В ожидании запоздалых выборов в Учредительное собрание, режим Временного правительства инстинктивно пытался компенсировать отсутствие механизмов координации фрагментов распадающегося имперского общества: в августе 1917 г. прошло Московское государственное совещание, обсуждавшее преодоление политического кризиса. Оно было призвано смоделировать имперское общество и выработать на основе этой модели некие спасительные решения. Среди двух с половиной тысяч участников совещания 20% составляли депутаты Государственной думы, 13% — кооператоры, 9% представляли советы, 7% — профсоюзы, по 6% — городские думы и финансово-промышленные круги, около 5% — земства. Кроме того, отдельные квоты были зарезервированы за земствами, национальными активистами, духовенством, «интеллигенцией». Несмотря на столь разнообразный состав совещания, было неясно, кого именно и на каком основании оно представляет и какой вес могут иметь его постановления. Спустя месяц, в конце сентября, в Петрограде было созвано Демократическое совещание. Если Московское совещание должно было выражать настроения всего российского общества (пусть и на основании совершенно фантастически выкроенной «карты» основных групп), то почти 1600 участников Петроградского совещания представляли, в основном, партии и общественные организации, непосредственно претендующие на власть. И вновь граждане недавно провозглашенной Российской республики не имели никакого отношения к определению состава этого форума. Неясным оставалось и распределение количества делегатов между разными группами: почему делегаты от советов составляли 29%, а от национальных организаций — меньше 4%? Самозванное, по сути, Демократическое совещание организовало из своего состава Временный совет Российской республики («Предпарламент»), демократическая форма которого маскировала отсутствие какой-то связи с реальным волеизъявлением граждан.
Неуклонное снижение авторитета Временного правительства, которое не утверждал никакой парламент (как полагалось «правительству народного доверия»), и бессилие Предпарламента, который никто не выбирал, подрывали доверие к демократическим государственным институтам. Сведя демократию к ритуалу принятия решений, февральский режим оказался бессильным перед процессами самоорганизации. Демократия как принцип формирования государственных институтов могла бы помочь направить самоорганизацию в русло новой государственной конструкции — общей и «ничьей» в отдельности, — предоставив каждому гражданину голос, тем самым сделав сам акт волеизъявления «системообразующим». Поддержка социалистов или монархистов выражалась бы тогда в участии в общих государственных институтах, авторитет которых создавался самим фактом личной вовлеченности граждан. Вместо этого, считая себя лишь рупором самоорганизующейся «общественности», Временное правительство пыталось самостоятельно определять «медиану» настроений в обществе — неизбежно запоздало и неадекватно, оставляя недовольным каждого. Самоорганизация разных групп интересов всецело протекала вне слабых государственных структур, и нарастающая холодная гражданская война в любой момент могла перейти в «горячую» фазу, стоило только одной из таких групп узурпировать до поры «беспочвенную» и потому ничтожную государственную власть.
Произошедший через три недели после начала заседаний Предпарламента большевистский переворот стал лишь одним из эпизодов разгоравшейся гражданской войны. 21 октября (3 ноября) начал работу Военно-революционный комитет Петроградского совета (ВРК), его реальным руководителем являлся председатель Петросовета большевик Лев Троцкий (1879–1940). Созданный для защиты Петрограда от наступления германской армии с одобрения Временного правительства, ВРК сосредоточился на организации переворота. Во все воинские части и на все стратегические объекты города были направлены комиссары, без согласия которых не исполнялся никакой приказ. В действиях ВРК было столько же злого умысла, сколько следования логике ситуации: авторитет правительства основывался на угасающей привычке подчинения «ничейному» государству, а влияние ВРК зависело от низовой инициативы: хоть для кого-то ВРК был «своим».
Таким образом, без каких-либо крупных манифестаций или вооруженных столкновений, уже 25 октября практически весь Петроград оказался во власти ВРК (фактически — руководства большевистской партии). В ночь на 26 октября 1917 г. сравнительно немногочисленные отряды, подчинявшиеся ВРК, заняли Зимний дворец и арестовали членов Временного правительства. Свершившийся переворот оказался едва заметным на фоне событий осени 1917 г., что вынудило позднее создать миф о героическом штурме Зимнего — иначе было очень трудно объяснить роль этой едва ли не технической операции по смене правительства. Многие современники так и отнеслись к этим событиям — как к малопримечательному эпизоду распада центральной власти в стране. Однако, как оказалось позднее, октябрьский переворот действительно сыграл решающую историческую роль — вероятно, именно потому, что отбросил любые попытки добиться компромисса в обществе и наладить обратную связь власти с различными группами интересов. Новый режим провозгласил лозунг «диктатуры пролетариата», который был не просто социологической абстракцией, но практическим рецептом установления господства, принципиально порывавшим с курсом Временного правительства.
Если Временное правительство пыталось действовать как власть большинства (стремясь к удержанию единства российского общества, пусть и негодными средствами), то новый большевистский режим отбросил эту задачу, поставив перед собой простую цель: возглавить и организовать сплоченное и хорошо вооруженное меньшинство. Вопреки распространенному (тогда и сегодня) мифу о революции как единодушном массовом порыве, «восстание масс» и в 1905, и в 1917 г. представляло собой разнонаправленные инициативы, в которых принимали участие лишь несколько процентов населения. Более того, со второй половины 1917 г. современники отмечали нарастающую политическую апатию людей, отчаявшихся увидеть отражение именно их интересов в политической сфере. «Революцией» эти события делала, прежде всего, радикальная трансформация социального воображения, когда прежний порядок начинал восприниматься как несправедливый и нерациональный, а значит — нелегитимный. Широкая дискредитация режима Николая II, как и разочарование населения во Временном правительстве, стали главной причиной их падения — что вовсе не требовало от граждан единодушия по любым остальным вопросам и даже реальной политической мобилизации.
Для устойчивой широкой политической мобилизации требуются организационные формы (например, реальный парламент) или, хотя бы, разделяемый большинством конкретный план действий. Без этого каждый остается сам за себя и «меньшинством» по отношению к самой маргинальной, но сплоченной, группировке. 25 октября 1917 г. лидеры большевистского переворота в Петрограде смогли опереться на несколько десятков тысяч солдат петроградского гарнизона, опасавшихся отправки на германский фронт — а Временное правительство, формально располагавшее всеми вооруженными силами республики, не смогло противопоставить путчистам и нескольких тысяч мотивированных защитников. Объявление программы диктатуры пролетариата помогло большевикам подчинить себе потенциал нескольких разрозненных, но активных очагов самоорганизации: солдат, не желающих воевать на фронте; бедняков, надеющихся на улучшение своего положения; национальных активистов, отчаявшихся реализовать свои планы. Им был обещан план бескомпромиссной реализации их устремлений, неуязвимый для критики в своей утопичности (одновременно беспрецедентный и неконкретный). В то же время, противники большевиков, претендуя на объединение «большинства», не могли предложить никакого «общего знаменателя» окончательно распавшемуся российскому обществу — расколотому на частные проекты локальной солидарности, все более пассивному в своей массе, лишенному мотивации и ясного видения цели. После распада политической нации общеимперской «общественности» на враждующие движения было уже невозможно рассчитывать на спонтанную самоорганизацию в сложные социальные формы на основе политического компромисса в масштабах всей страны.
Еще опаснее провала «общего дела» были последствия утраты «общего языка». Стремительная сегрегация общества на полуизолированные группы, со своей системой ценностей и целями каждая, привела к тому, что прямое физическое насилие оказалось единственным оставшимся универсальным, понятным каждому «языком» аргументации и взаимодействия. То, что воспринималось как эксцесс в начале 1917 г., стало рутиной к концу года. Все возникающие спонтанно после 1917 г. новые очаги власти прибегали к насилию как главному аргументу в свою поддержку. Сама легитимность властей всех уровней основывалась на способности доказать большую силу и готовность к насилию, чем у оппонентов. Поэтому политика террора стала непременным залогом успеха в самоорганизации новых рудиментных политических форм, и наиболее эффективно ее применили большевики, открыто объявив 5 сентября 1918 г. составной частью своей программы «Красный террор». Целью публичных казней — хотя бы с публикацией имен жертв в газетах, если не удавалось провести убийства на главной площади — было не уничтожение врагов, а демонстрация самой готовности к массовому насилию. В идеале, жертвами террора вообще должны оказываться случайные люди, наказываемые за деяния, заведомо ими не совершенные: смысл террора в демонстрации неограниченной способности к насилию, а немотивированное насилие эффектнее всего доказывает такую способность.
Систематический террор требует создания специального карательного аппарата, который часто принимают за элемент государства. Это распространенное и очень существенное заблуждение: на самом деле, управление обществом через террор возможно лишь в ситуации спонтанной самоорганизации, не подчиняющейся институциональной власти и постоянным правилам (законам). Указанное различие имеет самое практическое значение, никак не сводящееся к абстрактным теоретизированиям: столь характерная особенность, как политика массового террора, позволяет не просто «поставить диагноз», но и понять логику и «устройство» общества, объяснить и даже предсказать его поведение в разных условиях. В частности, проведение политики террора всегда свидетельствует об отсутствии государства как особого института и как самой идеи — той, что распространилась в Северной Евразии благодаря камералистской революции Петра I. Идеализированное представление о государстве как обезличенной машине, работающей по четким правилам законов благодаря чиновникам, лишенным в своей служебной деятельности всякого личного интереса (материальной корысти, эмоциональной реакции, идейных предпочтений), позволяет управлять обществом в «автоматическом» режиме постоянного и всеобщего контроля. Этот повседневный контроль осуществляется не столько угрозой насилия со стороны полиции и судов, а уж тем более не периодическими показательными казнями, сколько интеграцией населения в политическую нацию, разделяющую общее социальное воображение. Именно общая сфера воображения помогает отделить должное поведение от правонарушения, формирует представление о ценностях. Функционирующее государство не совместимо с демонстративным террором, который, кроме всего прочего, является непродуктивной растратой человеческих ресурсов. Счет жертв лишь красного террора в 1918–1922 гг. — наиболее масштабного из террористических кампаний этой эпохи — идет на сотни тысяч человек.
Опора на террор как регулярную практику управления указывает на отсутствие современного государства, а также нации как заочной солидарности «своих», готовых осмысленно и добровольно подчиняться идеалу «общего блага». В этой ситуации атомизированного населения «политическая экономия» и рациональность власти выглядит совсем иначе, чем в современном государстве. Каждый самопровозглашенный локальный командный центр все равно не имеет никакой естественной опоры на «подданных». И Совнарком в Петрограде, и крестьянский атаман в нечерноземной губернии имеют почти одинаковые права на власть в глазах местного населения — нулевые. Но если демонстративно уничтожать часть «ничейного» населения, то можно заставить другую часть подчиняться из страха, что выглядит явным приобретением. Более того, если очертить категорию разрешенных к уничтожению врагов по некоему социальному признаку — например, евреев, или казаков, или буржуазию — то впервые появляется возможность сплотить вокруг себя сторонников уже на основании столь же «социологического» принципа заочной групповой солидарности. Это еще не модерная нация, сплоченная активной вовлеченностью в общую публичную сферу обсуждения злободневных проблем, но уже и не просто сборище людей, насильственно мобилизованных под угрозой смерти.
Подобный механизм социальной мобилизации уже использовался русскими националистами-протофашистами вроде Крушевана в начале ХХ в., но тогда черносотенный проект воспринимался как маргинальный и тупиковый. После 1917 г. стратегия сплочения через негативную идентификацию — как сообщества всех, кто не принадлежит к париям, признанным законными жертвами, — стала основным механизмом мобилизации массового общества на территории бывшей Российской империи. Террор выступал в качестве негативного фактора самоорганизации, заставляя людей активно принимать ту или другую сторону и тем самым структурируя аморфное общество. К немногим идейным сторонникам режима примыкали куда более многочисленные массы обывателей, стремившихся избежать участи жертвы, столкнувшись с угрозой безжалостного насилия.
Впрочем, с самого начала советский режим опирался и на позитивную самоорганизацию тех, кто занимал маргинальное положение до революции и не увидел существенного прогресса после февраля 1917 г. Революционность большевиков проявлялась не в радикализме как таковом, а в последовательном проведении определенной «политики будущего», в которой находилось место многим локальным группам интересов. То, что источником влияния режима была стихийная самоорганизация (примитивно корректируемая им при помощи террора), а не государственные институты (ограниченные определенной политической системой), позволяло оперативно подстраиваться под меняющиеся обстоятельства. Например, в начале марта 1919 г. главной опасностью для советского режима с центром в Москве (РСФСР) стало успешное наступление войск Верховного правителя Российского государства (господствовавшего за Уралом) адмирала Александра Колчака (1874–1920). После занятия Перми войска Колчака успешно продвигались к Волге — к Казани и Симбирску («полет к Волге»). Несмотря на то, что общая численность Красной армии достигала полутора миллионов человек, большевистское правительство сочло настолько важным переход на свою сторону 6.5 тысяч мотивированных бойцов Башкирского корпуса из состава армии Колчака, что вступило в переговоры с башкирскими национальными лидерами. Не предполагая иного будущего, кроме восстановления государственности «единой и неделимой России», адмирал Колчак не допускал создания национальных автономий. Большевики в момент прихода к власти также не планировали формирования национальных территориальных образований — ни в теории, ни в качестве временной тактической меры. Но, решив использовать потенциал самоорганизации конкретного сообщества солидарности — сравнительно компактного башкирского национального движения, они подписали 20 марта 1919 г. документ о создании Автономной башкирской советской республики в составе РСФСР. Непосредственным результатом этого решения стали переход основной части Башкирского корпуса на сторону Красной армии и восстание башкирских районов против армии Колчака, сыгравшие огромную роль в срыве ее так удачно начавшегося наступления. Неожиданным, но не менее значительным последствием признания башкирского проекта самоорганизации стало переформатирование самого советского режима. Спустя год на аналогичных основаниях в РСФСР возникла Татарская автономная республика, а затем проект объединения национальных территориальных автономий под советской властью полностью вытеснил прежний идеал вненациональной классовой (пролетарской) всемирной республики. Самоорганизация по определению предполагает обратную связь и, эксплуатируя потенциал локальных проектов самоорганизации, советский режим и сам менялся под их влиянием.
Таким образом, координируемая большевиками самоорганизация отдельных незначительных меньшинств постепенно наращивала свою социальную базу, разрастаясь как снежный ком. Диктатура большевистской партии и масштабный террор не отменяли принципиально коалиционного характера советского режима: его жизнеспособность зависела от включения в свою орбиту и «приручения» любых спонтанных проявлений локальной солидарности (кроме напрямую враждебных, которые пытались уничтожать). Поэтому главные усилия большевиков были направлены на недопущение возникновения альтернативных центров социальной интеграции (наподобие старой общественности): стратегически большевистский режим основывался на поддержании раздробленности общества, связанного лишь структурой партийной сети. Советская формула 1930 г. допускала существование человеческих различий лишь как «социалистических по содержанию и национальных по форме». В этом заключалось принципиальное расхождение с проектом Российской империи, наиболее последовательно воплощавшимся Екатериной II: интегрировать существующее многомерное разнообразие («по содержанию») в рамках универсальных по форме институтов.
Так или иначе, подход большевиков доказал свою эффективность: в 1922 г. большая часть территории бывшей Российской империи вновь оказалась под контролем единого политического режима. Результатом самоорганизации в ходе многолетней тотальной гражданской войны стало формирование нового политического феномена, получившего название Союза советских социалистических республик (СССР).
При этом, пространственное совпадение с Российской империей и прямое заимствование элементов прежней экономики и культуры не отменяют принципиальной новизны СССР как продукта масштабной самоорганизации. «Империя» является реальностью лишь в смысле особого представления об упорядочивании разнообразия. С точки зрения исследователя — стороннего наблюдателя, можно весьма продуктивно описывать многомерный контекст несистематизированных различий как «имперскую ситуацию». А с точки зрения человека, воспринимающего ее «изнутри», существуют конкретные государственные институты, экономические отношения, культура. То, что в СССР можно обнаружить элементы структурной имперской ситуации (по-разному проявлявшиеся в разные периоды), не делает СССР «преемником» Российской империи — ведь та же структурная ситуация обнаруживается и в других обществах по всему миру. Конкретные же институты и подходы к управлению человеческим разнообразием изменились столь радикально, что советское общество лишь фрагментарно можно описывать в тех же категориях, что и позднюю Российскую империю.
Исторический разрыв второй половины 1910-х гг. оказался слишком принципиальным — возможно, гораздо глубже нового разрыва начала 1990-х гг. Но и само общество СССР прошло, по крайней мере, еще через одну масштабную «перезагрузку» самоорганизации в 1940-х гг., что накладывает дополнительные ограничения на возможность простых обобщений исторической динамики региона в ХХ веке. Слишком глубоки различия между обществом 1930-х и 1960-х гг., одинаково «советским» с формальной точки зрения. Все же с высоты сегодняшнего дня можно достаточно уверенно утверждать, что полтора тысячелетия процессов самоорганизации внутренне структурировали территории Северной Евразии и, в конце концов, интегрировали их в глобальный мировой контекст. Распад СССР в 1991 г. показал, что отдельные региональные сообщества не нуждаются больше в посреднике для полноценного взаимодействия с «большим миром».
Интересно, что попытки глобализации массового общества региона (а не только политических элит) в рамках единой политической организации — Российской империи или СССР — дважды провалились в ХХ веке. Она оказалась неспособной примирить структурную имперскую ситуацию многоуровневого человеческого разнообразия с вызовами глобального прогрессивизма и мировой войны в 1910-х гг. и глобального потребительского общества и холодной войны в 1980-х гг. Точнее, с этой задачей не справилась интеллектуальная элита формальной метрополии, не сумевшая сформулировать эффективную постимперскую программу поддержания разнообразия в современном глобализированном мире.
Однако было бы пагубным заблуждением считать эту задачу несущественной или более простой в постсоветских «национальных» государствах, которые отличает лишь меньший масштаб. Структурная имперская ситуация многомерного разнообразия требует адекватного политического выражения независимо от формального наименования общества. Когда постимперские национальные государства в 1930-е гг. игнорировали проблему, не решенную имперской «общественностью», они неизбежно формировали фашистские геноцидальные режимы подавления разнообразия. Нет оснований надеяться на то, что постсоветские национальные государства смогут с легкостью избежать этой угрозы без сознательных усилий всего общества. Им необходимо найти собственную формулу примирения массового общества, разнообразия и глобализации.
УДК 94 (100)