– Ненавижу этих тупых ублюдков, – прошептала Анна, когда за ними с резким стуком захлопнулась дверь. Она крепко держала руку Мины, будто вливая тепло в липкую ладонь, и Мина к собственному удивлению ответила тем же.
Снаружи, на залитой светом газовых фонарей rue de l’Odéon дул теплый весенний ветерок, а ночной воздух пах приближающимся дождем.
Блюда оказались хороши, хотя Мина едва ощутила вкус того немногого, что съела. Холодный цыпленок с хлебом, салат с тимьяном и козьим сыром – она жевала и глотала, не ощущая разницы. И пила больше чем следовало какого-то неизвестного красного бордо из графина. Мина слушала речь женщины – которая говорила не как Люси – бесконечный поток изобильных мыслей Анны Кармайкл о смерти и о творчестве Мины.
– Я на самом деле отправилась в поместье Карфакс, – сказала та и сделала паузу, словно ожидала некой определенной реакции. – Прошлым летом. Знаете, там сейчас проводят какие-то реставрационные работы.
– Нет, – ответила Мина, пригубив вино, и отделила вилкой кусочек куриной грудки. – Нет, этого я не знала.
Наконец, официантка принесла счет, и Анна неохотно позволила Мине оставить чаевые. За время обеда дождь начался и прошел, оставив после себя промозглую, холодную и необычно тихую улицу. Их каблуки словно отмеряли время по мокрым камням мостовой. Анна Кармайкл жила в номере одного из более дешевых отелей Левого Берега[92], но они вдвоем отправились в квартиру Мины.
Когда Мина проснулась, снова шел дождь, и сколько-то минут она лежала, прислушиваясь, ощущая запах пота и духов: оттенки розы и сирени на простынях. Наконец, от дождя остался только ритмичный стук капель, падавших из дырявых стоков старого здания и, может, с карнизов, о плитки дорожек маленького садика. Она все еще чувствовала запах Анны Кармайкл на своей коже. Мина закрыла глаза, раздумывая, не заснуть ли снова, очень медленно осознавая, что осталась в кровати одна.
Дождь закончился, и звук капели – этот регулярный и размеренный плеск воды по воде с точностью часов – исходил не снаружи. Мина открыла глаза и перекатилась в холодную пустоту, образовавшуюся в отсутствие Анны. Горел свет в уборной. Мина моргнула и позвала женщину по имени:
Люси…
– Анна? – горло Мины сжалось, и ощущение покоя, с которым она проснулась, внезапно смыло приливом страха и адреналина. – Анна, с тобой все хорошо?
…ты позвала Люси, сначала, позвала ли я…
Кап, кап, кап…
Пол под ногами был холодным. Мина прошла мимо высокого комода по голым доскам пола, позже уступившим место сглаженной ногами, временем и плесенью мозаике керамических плиток. Некоторые плитки отсутствовали, оставив грязные красновато-коричневые дыры. Эмаль на большой ванне была кое-где сколота, обнажая черный чугун, когти львиных лап скорчились в литом ужасе, пытаясь зацепиться за скользкие плитки.
Люси Вестенра, вновь опустошенная, лежала в ванне, заполненной едва не до краев. Капли воды надувались гнойниками, пока их не освобождал от латунного крана собственный вес, и тогда они падали, растворяясь в темно-красной воде. С краев ванны безвольно свешивались руки со вскрытыми венами, голова склонилась назад под неестественным углом. В плоти были вырезаны три широкие улыбки, и все они обращались к небу – или только к Мине.
На полу, там, куда она выпала из руки Люси, лежала опасная бритва, мокрая, с лезвием, отсвечивающим липким пурпуром. И, подобно падающей воде, Мина стояла до тех пор, пока ее не освободила гравитация. И тогда она упала.
Октябрь 1946
После войны, после пахнущих аммиаком и антисептиком комнат, где электроды быстрым притупляющим шипением заполняли пространство между ее глазами, после долгих лет, на протяжении которых ее спасали от самой себя, а мир самоубийств берегли от нее, Мина Мюррей вернулась в Лондон.
Новый город с Темзой цвета грязной воды. Лондон чрезвычайно изменился. Иссеченный шрамами от огненных бурь Люфтваффе, в отсутствие Мины он состарился на двадцать четыре года. Она провела три дня, блуждая по улицам, и разрушения были как лабиринт, головоломка, которую можно либо решить, либо выбросить, если ничего не получается.
У Олдерманбери она остановилась перед развалинами святой Марии и представила – нет, пожелала, – как ее руки сжимаются на шее Ван Хельсинга. Его хрупкие, старые кости развалились бы, как обугленное дерево и разбитые церковные скамьи.
Ради этого, ты, старый ублюдок? Ради этого мы спасли Англию?
Вопрос, осознав собственную внутреннюю бессмысленность, саму собой разумеющуюся тщетность, повис в пустоте, как все эти выбитые взрывами окна, обрамляющие осеннее синее небо, как заканчивающиеся завалами коридоры. Как ее отражение – женщина, которой до семидесяти остался год, смотрела из оконного стекла, избежавшего разрушения, казалось, специально для этой цели, для этой секунды. Мине Мюррей оставался год до семидесяти лет, и она выглядела почти на свой возраст.
Мальчишка, сидевший на стене, смотрел, как женщина выбирается из такси. Старая женщина в черных чулках и черном платье с высоким воротником. Ее глаза скрывались за темными очками.
Он отвлекся и упустил маленькую коричневую ящерицу, которую мучил, и та благодарно скользнула в трещину или расселину полуразрушенной кладки. Мальчик подумал, что женщина похожа на вдову, но интереснее притвориться, будто она шпионит на джерри[93] и явилась на тайную встречу, чтобы обменять тайные сведения на другие тайные сведения, получше. Она шла, делая короткие шаги – возможно, считая так пройденное расстояние. Холодным ясным утром ее ботинки отчетливо стучали, словно давая кодированный сигнал, может, азбукой Морзе. Мальчишка подумал было, что ему стоит быстро спрятаться за осыпавшейся стеной, но тут женщина его заметила, и стало слишком поздно. Она помедлила, потом, когда такси отъехало, нерешительно махнула рукой. Прятаться было слишком поздно, поэтому мальчик махнул в ответ, и тут она снова стала просто старой женщиной.
– Привет, – сказала она, пытаясь выудить что-то из сумочки. Вытащила сигарету и, когда мальчик попросил, вдова достала еще одну – для него. Зажгла его сигарету серебристой зажигалкой и повернулась, глядя на выпотрошенные руины аббатства Карфакс, на разрушенные, шаткие стены, ожидающие неизбежного падения. В ветвях обгоревших деревьев пели шумные жаворонки и ласточки, а дальше под солнцем блестел пруд для уток.
Женщина прислонилась к стене и выдохнула дым.
– Немного после них осталось, правда?
– Нет, мэм. Сюда в прошлом году попала одна из «жужжалок»[94], – он сымитировал для нее звук ракетного двигателя, все понижая голос, пока не закончил низким звуком взрыва.
Женщина кивнула и затушила сигарету об обнажившийся цементный раствор, двигая ее взад и вперед, пачкая черным пеплом по серо-желтому, а потом бросила окурок себе под ноги.
– Знаете, тут появляются привидения, – сказал мальчик. – Правда, в основном ночами.
Она улыбнулась, и мальчик увидел за ее напомаженными в цвет крови губами окрашенные никотином зубы. Женщина снова кивнула.
– Да, – сказала она. – Да. Полагаю, так и есть, верно?
Мина убила его вдали от дороги. Тайком достала из сумочки купленную в Чипсайде опасную бритву, пока мальчишка выискивал кусочки шрапнели, чтобы ей показать, – зазубренные сувениры приятного осеннего вечера в Пурфлите. Одна рука в перчатке быстро закрыла ему рот, и мальчик успел издать только слабый придушенный удивленный звук, прежде чем она провела лезвием по его горлу, и темная и влажная жизнь выплеснулась на камни. Он стал первой жертвой с ее возвращения в Англию, поэтому какое-то время Мина просидела рядом с ним в холодной тени накренившейся стены, чувствуя, как кровь засыхает корочкой вокруг ее рта.
Один раз Мина услышала радостный собачий лай со стороны развалин, которые долгое время назад были убежищем Джека Сьюарда. Она вздрогнула от прилива адреналина, а сердце пропустило удар, а потом застучало быстрее: она подумала о том, что кто-то мог идти сюда, что ее нашли. Но никто не пришел, и она сидела с мальчиком и удивлялась тому, что все еще чувствовала внутри запутанный узел пустоты, неизменный и, очевидно, неизменяемый.
Часом позже она оставила мальчика под неряшливыми кустами и отправилась вымыть руки и лицо в сверкающем пруду. Если в Карфаксе и появлялись призраки, они обошли ее стороной.
Август 1955
В тесном и суматошном кабинете в западном Хьюстоне было даже жарче чем обычно. Жалюзи были опущены, чтобы не впускать солнце, так что оставался только мягкий свет латунной настольной лампы Одри Кавано, ненавязчивая раскаленная белизна сквозь зеленый абажур. Но сумрак не учитывал липкого жаркого манхэттенского лета. В офисе стояла духота, и Мине снова хотелось в туалет. Ее мочевой пузырь зудел, она вспотела и морщила нос от застарелого запаха дорогих английских сигарет, которые психоаналитик курила без перерыва. Выцветшая фотография Карла Юнга в рамке болталась на крючке позади стола, и Мина чувствовала взгляд его серых, понимающих глаз, которые хотели пробраться внутрь, увидеть, узнать и вывести здравомыслие из безумия.
– Сегодня вы хорошо выглядите, Вильгельмина, – сказала доктор Кавано и скупо улыбнулась. Она зажгла очередную сигарету и выдохнула в оцепеневший воздух кабинета огромное облако. – Спите лучше?
– Нет, – ответила Мина, и это было правдой. – Не особенно.
Не с кошмарами и звуками уличного движения всю ночь у ее квартиры в Южном Хьюстоне, с никогда не умолкающими голосами за окнами – она постоянно сомневалась, не к ней ли обращены слова. И не в эту жару.
Жара была словно живое существо, которое хочет ее удушить, пытается вечно удерживать мир на грани разрушительного пожара.
– Мне очень жаль, – доктор Кавано покосилась на нее сквозь дымное облако, скупая улыбка уже уступила место знакомой заботливости. Одри Кавано, кажется, никогда не потела, чувствовала себя комфортно в костюмах мужского покроя, а ее волосы были собраны в аккуратный тугой пучок.