Катя закуталась в платок и принюхалась. Пахло детством, высокой температурой и спокойствием. Ничего, она сверху платка наденет еще кофту, аромат камфары никто не почувствует. А даже если просочится немного, пусть думают, что это она на службе пропахла. Работа такая. От кого-то несет камфарой, от кого-то карболкой, дело житейское.
Суконная юбка времен первой волны женской эмансипации болталась, конечно, слишком близко к земле, сбивалась в складки твердыми бортами валенок, но в целом выглядела не так дико, как Катя полагала.
– Что ж, есть надежда, что в этом ты не простудишь свои репродуктивные органы, – задумчиво произнесла Тата, – благословляю тебя на поход во славу смерти и унижения.
– Зачем ты так? Не знаю, как преподаватели, а студенты все его любили, – зачем-то заупрямилась Катя, – и на службе тоже я слышала только хорошее.
– Справедливости ради замечу, что сейчас, на службе, попробуй только сказать плохое, живо вылетишь. За правдой жизни надо в очередь ходить.
– Так это чувствуется, когда искренне, когда из-под палки, – нахмурилась Катя.
Тата ласково погладила ее по плечу:
– Ах, Катенька, ты такая еще у меня наивная… Дай бог тебе подольше сохранить радостное и непосредственное восприятие жизни.
– Постараюсь, Таточка.
С этими словами Катя зашла за ширму, где переоделась в домашний халатик, аккуратно сложив на стул всю амуницию для завтрашнего похода.
– Это будет очень нелегко, милая, – Тата вдруг крепко обняла ее, – очень нелегко в той тьме, которая надвигается на нас.
– Ну, Таточка, ты сама говорила, что долго бредить человек не может, – засмеялась Катя, испуганная внезапной серьезностью бабушкиного тона, – что сейчас опомнимся, осмотримся и заживем нормально.
– Похоже, я ошибалась, – сказала Тата, – причем практически во всем за последние двадцать лет своей жизни. Исключая профессию, конечно, но и там хватало, если начистоту… Узко смотрела на вещи, ах, большевики за права женщин, значит, я за большевиков. Такая логика была. Тем более к этому шли такие приятные штуки, как всеобщее образование и бесплатная медицина. Как тут не поддержать?
– Конечно, Таточка.
– А вышла беспросветная нищета, голод и бред собачий. Но вот видишь, укокошили нашего дорогого Мироныча, теперь тезис об усилении классовой борьбы по мере укрепления советской власти уже не выглядит таким махровым идиотизмом. Вот, пожалуйста, смотрите, как распоясались враги рабочего класса. И это, Катенька, только первая ласточка.
– Ой, Таточка, ты, мне кажется, утрируешь. Сама говорила, что много ошибалась.
– Хм! Хотела бы я ошибиться в этот раз! Только ты, хитрюшка, меня утешаешь, а сама в глубине души веришь мне.
Катя пожала плечами.
– Веришь, веришь, – Тата снова притянула ее к себе, – храбришься, но вместе со мной ждешь наступления тьмы. Не бойся, Катенька, будет трудно, но одно средство точно нам поможет.
– Да? Какое?
– Проверенное. Его еще две тысячи лет назад изобрел товарищ Иисус, и гласит этот рецепт: возлюби ближнего своего, как самого себя.
– Хорошо, Таточка, я постараюсь, только как это нам поможет?
– А поможет! – Тата выпрямилась. – Я говорю не о том, что надо умиляться всем подряд, целовать да облизывать. Кого-то можно и ненавидеть, но уважать в человеке человека мы с тобой обязаны. Особенно сейчас, когда мы пыль под сапогом Сталина, мы должны помнить, что никто не хуже нас, и каждый имеет право на жизнь так же, как и мы. Это очень легко, когда тебя унижают, найти того, кого можешь унижать ты сам. Так вот нельзя этого делать. Ни при каких обстоятельствах, Катя. Если хочешь знать, это презрение к народу, к «народишку», оно страну и довело до Октябрьской революции. Когда тебе веками внушают, что ты быдло, то, когда скидываешь хомут, почти невозможно сразу сообразить, что никто не быдло. Это из разряда высшей математики, а первой на ум приходит арифметика: раз я не быдло, значит, быдло ты.
Катя вздохнула:
– Таточка, быдло – не быдло, я никогда такими категориями не думала.
– Вот и дальше продолжай в том же духе. Соблазн-то большой, что там говорить. Особенно когда работаешь в больнице для бедных, кругом пьяницы, проститутки, ворье нечесаное, а ты среди них в белом халатике доктор – какая молодец! Сегодня молодец, а завтра как знать? Тебя с рождения по лесенке за ручку вели, а их в канаву скинули, и чья заслуга? Чья вина? Нет, Катенька, может, сегодня ты лучше кого-то, но никогда не выше. Запомни это, пожалуйста.
– А Сталин твой любимый? Тоже?
– Тоже, Катенька. Тут снова нам на помощь приходит товарищ Иисус с рекомендацией простить им, ибо они не ведают, что творят. Действительно, ты ведь не знаешь, как он дошел до жизни такой, что его заставляет издеваться над людьми? Почему никого не нашлось, кто бы дал ему отпор?
«Да, в самом деле, почему? Целый ЦК боится одного человека, и так везде. Когда нас с Таточкой выгоняли, никто не встал, не сказал, что не согласен… Везде кричат, власть народа, власть народа, а народ – ах если бы безмолвствует… Нет, народ голосует «за»! Тянет руки в едином порыве… И этот народ надо тоже уважать, хотя бы потому, что я бы тоже тянула. Скорее всего. У каждого есть веские причины быть тем, кто он есть, и поступать так, как он поступает. У меня Таточка и мечта о дипломе врача, у кого-то еще что-то… Владик просто сделал выбор между мной и профессией, тоже надо его уважать. Девушек в жизни будет много, а высшее образование одно. Логично».
– Это непросто понять, – перебила Таточка ее грустные мысли, – Сталин – ладно, мы не знаем, что там у него, но убийца мерзкий, насильник, предатель, разве он достоин уважения? Разве сочувствовать ему это не самому стать хуже? Нет, я тебе скажу. Ты еще очень молода, трудно уловить этот тонкий момент, но, когда у тебя болит душа за негодяя, ты себя не роняешь. Ты уважаешь того человека, которым он мог бы стать, и скорбишь о том, что ему так и не удалось познать нормальных человеческих радостей добра, любви и мужества. Потому что только что-то страшное помешало ему стать таким, как ты. Может быть, болезнь, может, невыносимые удары судьбы. Человек не по своей воле жил в аду и после смерти отправится туда же, как не посочувствовать? Сейчас ты еще молода, у тебя слишком чистая совесть для того, чтобы понять сей горький парадокс, но со временем это придет.
– Я постараюсь, Таточка, уважать всех людей, – пообещала Катя вслух, а про себя подумала: «Но только не сегодня и не Владика. Он не был чудовищем, я это точно знаю. Но, наверное, теперь он все хорошее в себе растоптал специально. Лично сам. Своими собственными ногами. Как тут уважать?»
Утром выяснилось, что заботливо подобранная Татой арктическая экипировка не нужна. Татьяна Павловна оставила Катю на суточное дежурство. Сегодня был последний день прощания, а в десять вечера процессия с гробом должна была проследовать на вокзал, и на случай всяких непредвиденных обстоятельств решено было усилить бригаду.
Втайне обрадовавшись, потому что ей не хотелось видеть никаких партийных руководителей, ни живых, ни мертвых, Катя села крутить марлевые шарики на пару с Надеждой Трофимовной, дорабатывающей последние деньки.
Через неделю она уйдет, и Катя останется один на один с Константином Георгиевичем. Сестры в один голос твердят, как ей повезло, по сравнению с другими маститыми хирургами доктор Воинов самый нормальный. Всегда спокойный, вежливый, редко-редко в острый момент вспылит и тогда после операции обязательно извинится.
Катя это и сама видела, но очень боялась не оправдать доверия. Все-таки не достигла она еще уровня Надежды Трофимовны, которой Воинов молча протягивает ладонь, а она знает, какой инструмент ему туда вложить. Иногда Кате казалось, что сама Надежда Трофимовна могла бы стать хирургом ничуть не хуже Константина Георгиевича, если бы родилась мужчиной и не в крестьянской семье. Или нашла бы в юности благодетеля, который оплатил бы талантливой девочке учение.
Катя старалась изо всех сил, штудировала «Оперативную хирургию», но понимала, что теория теорией, а недостаток опыта не дает ей пока улавливать многие нюансы, и первое время Воинову придется с нею нелегко.
«В принципе, – вздыхала Катя, стараясь, чтобы шарики выходили у нее все одинакового размера и вида, – не так уж напрасно волновалась Тата насчет моей возможной влюбленности. Как она там сказала – роскошный мужчина? Да, есть такое. Стройный, широкоплечий, нос углом… Влюбилась бы я в Константина Георгиевича, как пить дать, если бы не прививка Владиком. Слава богу, потратила на него все девичьи восторги, хоть какая-то польза от этого предателя, которого, по Татиной теории, презирать даже нельзя. Теперь я хотя бы знаю, что любовь одно, а восхищение – другое, и путать их не надо».
Тут, легок на помине, появился сам Константин Георгиевич, необычайно мрачный, с известием, что подают грыжу. Катя побежала готовить стол.
Она боялась работать с Воиновым, поскольку впервые видела его в таком подавленном настроении и не знала, чего ожидать, но операция прошла штатно. Константин Георгиевич подбадривал ее, а после поблагодарил и даже похвалил за то, какую она наложила аккуратную повязку.
Надежда Трофимовна призналась, что сама впервые в жизни видит патрона таким злым и понятия не имеет, какая муха его укусила. Гипотеза, что он так сокрушается по поводу ее выхода на заслуженный отдых, конечно, лестная, но вряд ли верная.
Катя недоумевала, но прошло два часа, и Воинов появился в своем обычном расположении духа, веселый, галантный, чуть-чуть фривольный, но ровно настолько, чтобы это не обижало и не давало ложных надежд.
– Екатерина, работала в полевых условиях? – спросил он весело.
Катя отрицательно покачала головой.
– Ну ничего. Тамара Павловна, помогите, пожалуйста, вашей подчиненной собрать набор для новокаиновой блокады. – Воинов ухмыльнулся: – А поскольку речь идет о вашем обожаемом начальнике, разрешаю вам взять самую кривую и длинную иглу.