Новая сестра — страница 25 из 60

А пока Киров тут, все большевики должны находиться на боевом посту.

На столе лежала брошюра с материалами съезда, и наступил самый подходящий момент, чтобы проштудировать ее от корки до корки. И время займет, и дань памяти будет. Что ж, Мура будто на аркане, затащила себя за письменный стол и взяла книжечку в руки. Товарищ Сталин смотрел на нее с обложки строго и проницательно, топорщил богатые усы, призывая изучить и осуществить.

– Ладно, ладно, – сказала ему Мура, – все сделаем, дай только срок.

Тут оказалось, что карандаш плохо заточен, делать пометки таким толстым грифелем неудобно, и надо срочно браться за ножик. А раз уж взялась, то и другие карандаши неплохо довести до совершенства.

Вскоре перед Мурой на черновике доклада высилась целая гора карандашных очистков, а брошюра лежала на прежнем месте неоткрытая.

Очистки отправились в мусорную корзину, но теперь пришлось самым тщательным образом протереть письменный стол. Потом взять листок бумаги и нарисовать лошадь. Мура умела рисовать лошадей, чем втайне гордилась. Конь вышел неплохо, а раз так, то пришлось срочно рисовать еще одного. Потом еще…

– Да что это со мной! – воскликнула Мура в сердцах.

Тут в дверь нерешительно постучали. Мура крикнула «войдите!».

Несколько секунд царила тишина, потом дверь тихонько приоткрылась, скрипнув тяжелыми латунными петлями, и в щели показалась половина головы доктора Гуревича, а именно макушка с буйными черными кудрями и грустные библейские глаза.

– Входите же, – повторила Мура сердито. Она злилась на себя, что в первый момент от изумления чуть не упала со стула.

– Можно? – в щели показалась вся голова.

– Можно, – Мура поднялась Гуревичу навстречу.

Он наконец оказался в кабинете целиком.

– Честно говоря, не думал застать вас на службе в такое время, – сказал Гуревич, зябко поводя плечами, – но увидел свет в вашем окне.

– У вас ко мне какое-то дело?

– Нет. Просто раз уж вы здесь и я здесь… – не договорив, он улыбнулся.

– Вы разве дежурите?

– Обычно нет, но в такие дни предпочитаю находиться на боевом посту. Знаете выражение «дать в глаз»?

Мура улыбнулась:

– Конечно.

– Ну вот. Иногда это не фигура речи, а горькая реальность, и вашему покорному слуге приходится расхлебывать последствия этих доброхотных даяний.

– Вы поступаете очень сознательно, по-коммунистически!

Он отмахнулся:

– А, по-человечески я поступаю, только и всего. – Гуревич подошел к окну, – как быстро темнеет теперь, Мария Степановна… Мрак и холод кругом, так что трудно поверить, что только что было лето.

Мура вдруг словно провалилась в то утро на озере, почти физически ощутила шершавое тепло старых досок мостков и увидела на воде блики восходящего солнца. Крепко зажмурилась, чтобы прогнать наваждение, и сказала, как могла небрежно:

– Можно курить, товарищ Гуревич.

– Увы, лишен этого удовольствия.

– Ах да, помню, вы говорили, – произнесла она светским тоном, чтобы он понял, что для нее та встреча на мостках значит так же мало, как и для него.

– А еще труднее, что через полгода наступит новое лето, – продолжал Гуревич, – и в такие темные дни всегда думаешь, а доживем ли?

– О, я об этом начинаю гадать, как только на деревьях появляются первые желтые листочки, – засмеялась Мура, – сразу задаюсь вопросом, а увижу ли я следующую весну.

Гуревич смотрел в слюдяной мрак окна, не оборачиваясь.

– Но я не унываю, – добавила Мура, – жизнь есть жизнь.

– Наверное, про весну можно сказать то же, что и про плохие фильмы, – рассмеялся Гуревич, – если видел парочку, значит, видел все. А я видел весьма побольше, так и жаловаться грех.

– Грех, – подтвердила Мура.

Среди сгустившейся темноты свет настольной лампы вдруг показался ей уютным, как огонь в печи, когда подбрасываешь поленья и не хочешь закрывать заслонку, сидишь и смотришь, как танцуют рыжие языки пламени, летят искры, а дрова потрескивают, будто хотят что-то тебе сказать.

– Помянем, что ли, – сказал Гуревич.

Мура встала рядом с ним, и несколько секунд они молча смотрели в окно.

Смущение ее совершенно прошло, и неожиданный визит Гуревича, в сущности едва знакомого человека, почему-то казался самым естественным событием во все эти безумные три дня.

– Земля пухом, – вздохнул Гуревич, – правда, не знаю, можно ли так сейчас говорить.

– Вечная память.

– Согласен. Так жаль его, будто родного человека потерял.

– А вы были знакомы?

Гуревич пожал плечами:

– Не знаю, можно ли вам сказать, не выдав врачебной тайны.

– Да, тогда, наверное, не надо.

Он улыбнулся тихо, краешком рта, будто про себя, как часто улыбается человек, когда вспоминает что-то очень хорошее.

– Главное, знаете что, Мария Степановна? У офтальмологов годами не бывает экстренных операций. Десятилетиями! Нет, тут я утрирую, конечно, но в целом мы можем располагать своим свободным временем гораздо свободнее, чем общие хирурги. Вот я спокойно договорился, что приду в шестнадцать часов, и как вы думаете, ровно в пятнадцать пятнадцать, ни раньше ни позже, меня, уже надевшего сапоги и один рукав шинели, зовут немедленно к станку.

– И вы…

– И я прикинул, что важнее, зрение на всю жизнь или два часа ожидания жены секретаря обкома, да и пошел в операционную. И провел там отнюдь не два часа. В общем, добрался до пункта назначения только в восемь вечера. Звоню в дверь, как нашкодивший кот, думаю, сейчас меня за шкирку и с лестницы, но ничего похожего. Приняли как царя. Еще даже огорчились, как я мог подумать, что для них свой комфорт важнее, чем жизнь трудящегося. Комплиментов наделали, мол, хороший специалист всегда нарасхват, а плохого даром не надо. Чаем меня напоили с собственноручно испеченным Марией Львовной капустным пирогом.

– Ого, – сказала Мура.

– Полноценно хозяйничать она по состоянию здоровья не может, но любимый капустный пирог мужа готовила. Я ел и подтверждаю, что от этого гурманства добровольно отказаться невозможно. – Гуревич нахмурился: – Тяжело ей будет сейчас одной…

– Я слышала, с нею сестры, – сказала Мура, – будут помогать.

– Хорошо, если так.

– А вы прямо с самим Сергеем Мироновичем чай пили? – не удержалась Мура от детского любопытства.

Гуревич засмеялся:

– Представьте себе. Беспартийный, а удостоился. Главное, он пришел домой, когда я уже заканчивал консультацию. И знаете, Мария Степановна, видно было, что человек устал как черт, еле-еле дышит, но все равно пригласил к чаю какого-то несчастного докторишку, который еще если бы соизволил вовремя явиться, то сейчас духу его в квартире уже бы не было. Я уж и так отказывался, и эдак, а все равно усадили, и провел я вечер будто в компании добрых друзей.

– А о чем говорили, если не секрет?

– В основном о медицине. Как мы, доктора, живем, чего не хватает нам для счастья. Очень толковый вышел разговор.

– Повезло вам.

Гуревич пожал плечами:

– Как сказать… Теперь вот грущу зато. Вы уж простите меня, Мария Степановна, что побеспокоил вас.

– Ничего, ничего, – Мура замялась, потому что не знала, как Гуревича зовут, а обращаться по фамилии в такую минуту казалось неправильным, – мне тоже грустно, и я рада, что вы заглянули.

– Спасибо, – Гуревич прошелся по кабинету, увидел лежащий на столе листок с ее конями и снова улыбнулся легко и тихо. Мура покраснела.

– Страшная потеря, – сказала она просто лишь бы что-нибудь сказать, – для города, для всего народа, для партии.

Гуревич взглянул удивленно, будто спрашивал себя «А зачем я сюда зашел?», и сразу отвернулся к окну.

– Ну об этом потом, после похорон… – сказала Мура, встала рядом с ним и тоже уставилась в темное зеркало окна.

Они снова стояли молча. И вдруг Мура почувствовала прикосновение теплой руки к своей ладони. Было похоже, как будто она схватилась за оголенный провод, но Мура стерпела первый разряд и сплела свои пальцы с пальцами Гуревича. И снова, как тогда, возле озера, она почувствовала себя зыбкой, будто растворенной, но теперь уже не в лете, а в зимней уютной тьме.

Наверное, она слишком поздно убрала свою руку.

– Спасибо, Мария Степановна, – сказал Гуревич, отступая к выходу.

– Не за что, товарищ Гуревич, – ответила она сухо, – двери парткома всегда открыты.

Он улыбнулся и исчез.

* * *

В эти скорбные дни, когда Ленинград полностью погрузился в горе, до Кати вдруг начало доходить то, о чем предупреждала ее Таточка перед первым рабочим днем. Это было стыдно, это было неправильно, но Катя вдруг начала страшно завидовать докторам и тосковать по своему теперь уже недостижимому врачебному диплому. Первые дни исключение казалось дикостью, которая просто не может быть не исправлена. Катя была уверена, что маститые профессора заступятся за Таточку, они ведь бывали в доме, сиживали за столом, произносили трогательные тосты за любимую наставницу, «хирургическую мать», а потом, размякнув от вина, целовали маленькую Катю и предрекали ей блестящее будущее. Невозможно, чтобы они все это забыли, совесть и здравый смысл окажутся выше большевистской морали, медицинская общественность заступится, и их обеих восстановят, Тату на службе, а Катю на учебе. Когда стало ясно, что медицинская общественность хранит гробовое молчание, Катя стала уповать на вышестоящие партийные органы. Вдруг там сидят нормальные люди, и дрогнет у них рука подписать безумный протокол, где походя перечеркнуты две жизни без всяких разумных оснований. Только время шло, никто не звонил, и писем из высоких кабинетов не приходило. Так Катя поняла, что властям на какие-то две жизни глубоко плевать, и бороться против их произвола – только хуже себя закапывать, и приняла свою участь операционной сестры как лучшую из возможного в данных обстоятельствах.

Да, в общем, что значило крушение карьеры по сравнению с крушением любви? Сердце так болело от предательства Владика, что грустить об остальном не оставалось сил.