– А Лазарь Аронович очень… – Мура замялась.
– Страдал? Да, тяжело перенес этот удар. Видно, сильно любил жену. Или просто за много лет привык быть счастливым мужем.
– Вот бедняга, – собственный голос показался Муре бумажным, и она замолчала.
– Да, судьба сурово с ним обошлась. – Воинова насыпала на доску немного молотых сухарей, чтобы обвалять рыбу. – Но вы, Мария Степановна, неужели не знали? Вся академия чуть не год только об этом и говорила.
– Не знала.
Воинова с улыбкой покачала головой.
«А откуда мне было знать? – горько вздохнув, подумала Мура. – К тебе вся академия бегает поболтать, а ко мне только по вызову. Ну да, я их заставляю правильно жить, указываю единственный верный путь, поэтому они не рассказывают мне, как живут на самом деле».
В конце рабочего дня к ним в оперблок заглянула Элеонора Сергеевна, побеседовала с Татьяной Павловной о нехватке материала и наглости некоторых докторов, а на обратном пути подошла к Кате и попросила зайти, «если вы, Катенька, никуда не торопитесь».
Кате так не хотелось ни с кем общаться, что она хотела соврать что-нибудь, но не сумела, и, закончив работу, отправилась к Элеоноре Сергеевне.
Та сидела в своем крохотном кабинетике и заполняла журналы.
– Катенька, хорошо, что пришли, – улыбнулась она, – сделаю чай? Наполовину копорский, но с сахаром вполне…
– Ну что вы, не беспокойтесь, – забормотала Катя. Усевшись на табуретку, она сцепила руки в замок.
– Какое беспокойство, Катя. – Воинова встала и зажгла спиртовку под маленьким жестяным чайничком. – Только удовольствие.
– Спасибо, Элеонора Сергеевна, – Катины пальцы будто сами по себе сжались еще крепче.
– Я бы с радостью пригласила вас в гости, – продолжала Воинова, внимательно глядя, как нагревается вода, – но мне хотелось поговорить с вами наедине, и тут нам вернее никто не помешает. Если вы не против…
– Нет, нет!
– Вот и хорошо.
– Катенька, я вижу, что с вами что-то происходит, и Константин Георгиевич тоже заметил…
– Правда? Он недоволен моей работой?
Элеонора Сергеевна с улыбкой покачала головой, но тут из носика с тонким посвистом пошел пар, крышка запрыгала, и она быстро левой рукой сняла чайничек с огня, а правой загасила спиртовку.
– Катя, не волнуйтесь, как к операционной сестре у него к вам претензий нет. Но он может отличить, когда человек спокойно работает, а когда держится из последних сил. Что-то случилось, Катенька?
Катя резко замотала головой из стороны в сторону, чувствуя, как от доброты Элеоноры Сергеевны на глазах закипают едкие слезы.
– Вы можете мне рассказать все, что сочтете нужным, – продолжала Воинова мягко, – надеюсь, мы с вами вместе найдем выход.
Катя пожала плечами.
Воинова подала ей дымящуюся чашку:
– Тогда просто попьем чайку, как коллеги, которые так устали, что нет сил идти домой. Давайте?
– Давайте.
– Катя, я не собираюсь выжимать из вас откровенные признания, – вздохнула Воинова, – только хочу, чтобы вы знали – я готова вам помочь.
Катя вздохнула. Ей так хотелось рассказать Воиновой обо всем, чем она не могла поделиться с Таточкой, так хотелось облегчить душу и попросить совета, но она боялась навредить своими откровениями Элеоноре Сергеевне и Константину Георгиевичу, единственным людям, кто были по-настоящему добры к ним с Таточкой и в трудную минуту протянули руку помощи, а не просто дежурно посочувствовали.
– Когда человек говорит «вы должны мне доверять», это обычно значит, что вы не должны ему доверять, – улыбнулась Элеонора Сергеевна, – и я не знаю, как убедить вас, что я хочу вам добра. Простите, что лезу вам в душу, но я вижу, что вы последние дни ходите как натянутая струна, и с этим срочно надо что-то делать.
– Что тут сделаешь, – Катя взяла чашку в обе ладони и вдохнула ароматный парок, в котором было немножко лета, немножко печки и дождей.
Воинова с улыбкой погладила ее по плечу:
– Пока не знаю. А как узнаю, что-нибудь придумаю.
Катя вдруг подумала, что так могла бы ей сказать мама, если бы осталась в живых. Достав из рукава блузки носовой платочек, она вытерла слезы, как будто промокает осевший на лице чайный пар.
…Вечер после встречи с сотрудником органов Катя провела как в бреду, будто больная. Она и соврала Таточке, что плохо себя чувствует, легла в постель, и до полуночи ее колотило в самом настоящем ознобе. Тата разволновалась, уж не тиф ли у нее, заставляла пить воду, проверяла живот и нет ли сыпи.
Но в конце концов природа взяла свое, Катя заснула, а наутро чувствовала себя прекрасно, и мир был таким же, как всегда. Заглядывало в окно восходящее солнце, искрился и хрустел под ногами выпавший за ночь снег, дети неслись в школу, гомоня и по дороге съезжая с горок на собственных портфелях, порхали возле кормушек синички и воробьи, словом, радостный мир, в котором нет места доносам и агентам. На минуту ей показалось, что вчера она действительно заболела, и разговор был всего лишь сном, горячечным бредом…
Энкавэдэшник обещал вызвать ее через недельку, и Катя дала себе три дня безмятежной жизни, решив, что в эти три последних дня не будет думать ни о чем плохом, а просто радоваться. Семьдесят два часа казались долгим сроком, но пролетели как одна секунда. Теперь каждый вечер Катя складывала вещи на стул возле кровати так, чтобы одеться как можно быстрее, и как у всех ленинградцев, сердце ее замирало, когда ночью проезжающая машина вдруг останавливалась под окнами. Замирало сердце и перед тем, как она заглядывала в почтовый ящик. Вдруг там окажется повестка, по которой нельзя не явиться? Но дни шли, Катю никто не трогал, а она не знала, как лучше распорядиться этими сверхурочными днями жизни. Как извлечь из них всю пользу, как запастись впрок счастьем и любовью?
Перед Татой получалось держать лицо, а на службе сил уже, выходит, не хватало.
Энкавэдэшник сказал молчать, но Катя не выдержала, призналась Владику. В конце концов, он был ее жених, самый близкий человек после Таточки, и, в отличие от Таточки, кажется, понимал в таких делах.
Владик не так чтобы сильно удивился. Скорее даже обрадовался за нее:
– Ну вот видишь, как хорошо все складывается, – ласково сказал он.
Гулять по улице было холодно, и они зашли в кинотеатр, на какую-то комедию, которую крутили уже давно, и в зале почти не было народу. Они сидели вдвоем в последнем ряду, шептались и целовались, не обращая внимания на тени, двигающиеся по экрану.
– Как это хорошо?
– Кать, ну что ты, – Владик взял ее за руку, пожал, и пальцы его заскользили выше по ее запястью, нежно, легко, чуть-чуть щекотно. Должно быть приятно, но Кате показалось, что это жест не влюбленного юноши, а опытного любовника, и стало грустно.
– Как это хорошо? – повторила она.
Он приблизил губы к самому ее уху:
– Тебя восстановят в институте, это же здорово. Снова будем вместе учиться.
– Не вместе. Я год потеряю.
– Ничего. Все равно вместе. Зато будешь заниматься по моим конспектам. – Владик еще крепче прижался к ней и заговорил совсем еле слышно: – Я понимаю, что тебя тревожит, но подумай, для людей же лучше, если глазами и ушами органов будешь ты, а не какая-то там марамойка. Ты будешь сообщать только правду, а не сводить личные счеты.
– Это все равно непорядочно.
– Это типичное чистоплюйство, Катя, – Владик умел даже шептать строго, – выбора у тебя все равно нет, так надо сделать как лучше для всех, а не заламывать руки, как вон в кино. Ты радоваться должна, что так вышло, потому что органы предлагают сотрудничать далеко не всем.
Катя вздохнула и позволила его руке прогуляться по своей коленке. Владик добрался в этот раз совсем высоко, до самого края чулка и потрогал полоску голой кожи. Сердце сжалось от предчувствия неизбежного, а он гладил ее бедро совсем неприлично высоко, и шептал, что стать агентом нисколько не стыдно (ни он, ни она ни разу не произнесли слово «стукачка», хотя именно ею Кате предстояло сделаться), а в какой-то степени даже благородно. По-настоящему близких людей надо будет предупредить, чтобы в ее присутствии ничего себе не позволяли, а остальных… А остальные сами будут виноваты. Нечего распускать языки почем зря, нормальные люди понимают, что своими разговорчиками они ставят под удар не только самих себя, но и тех, к кому обращаются. Они о тебе не волнуются, почему ты должна за них волноваться? Главное, органы хороших агентов берегут и ценят, значит, Катя с Татой не попадут в «Кировский поток», их не вышлют из города. Катя ладно, она со своей специальностью не пропадет, медсестры всюду нужны, и Тамаре Петровне, хирургу мирового уровня, тоже везде будут рады, но зачем ей на старости лет такие приключения? Пожилые люди очень плохо переносят долгую дорогу в теплушке и перемену климата, если старшую Холоденко вышлют, то есть очень серьезный риск, что до следующей весны она не доживет. В общем, надо соглашаться, тут и думать нечего. Это единственный способ уцелеть.
Катя понимала, что он прав, и что прикосновения его ласковой руки к ее бедру должны быть приятны, но душа противилась и тому и другому.
Потом они виделись еще несколько раз, и Владик говорил, что не станет убеждать ее в том, что это почетный труд на благо родины. Это, конечно, сказка, для кого-то последний рубеж перед сумасшествием, а они с Катей реалисты и понимают, что машина работает на истребление прежней России, и не остановится, пока не перемолотит все, что от нее еще осталось. Поэтому долг благородных людей – выжить, сохранить себя любой ценой, чтобы возродиться, когда машина захлебнется в крови. Пока благородные люди безропотно позволяют себя истреблять, их места занимает тупое и подлое быдло, которое хорошо умеет только одно – пресмыкаться перед начальством. «Посмотри сама, Катя, все приходит в упадок, – патетически восклицал Владик, будто ему было не двадцать пять лет, а семьдесят, – а все потому, что мы не хотим идти на компромисс. Лучше ты будешь сотрудничать, а заодно хорошо лечить людей, чем ты сгинешь в лагерях, а твое место в больнице займет какая-нибудь Овсянникова, у которой полторы извилины в голове, и те от щипцов для завивки».