ом народе.
Однако тут Кривьена ждали целых два удара. Во-первых, попытавшись скопировать «нелепую скандальную рекламную кампанию» Сударого, он понес незапланированные убытки в виде штрафов, которые полиция выписала нанятым актерам за нарушение общественного порядка. А во-вторых, брошюры не снискали популярности. Красивые, глянцевые, они были единодушно приняты провинциальным бомондом за вопиющий китч.
«Эти добротные постановочные работы, вмещающие по шестьдесят секунд гладкого, отрепетированного действия, не идут ни в какое сравнение с нарочито небрежными иллюстрациями г-на Сударого, — писал в колонке „Общественные чтения“ известный критик Глубокопов. — Всем известно, что последний знает толк в оптографии. Многочисленные свидетели утверждают, что на площади, где проходила съемка, имелось необходимое осветительное оборудование, которым, однако, г-н Сударый, не имея в том крайней нужды, не воспользовался, покуда было возможно снимать при естественном освещении. Для чего же? Именно для того, чтобы создать у зрителя ощущение случайности снимка, эдакой подсмотренности зрелища. В этом отношении особенно хороша преднамеренно передержанная картинка, где движения бойцов смазываются — у зрителя возникает стойкое чувство, будто это он сам, присутствуя на поединке, не успевает разглядеть стремительные движения дуэлянтов.
Вот за счет подобных художественных находок „История одной дуэли“, с виду простенькая и незатейливая, поднимает серьезные проблемы современного общества, — вдохновенно продолжал критик. — Эта не просто рассказ о конкретной схватке — это намек на всеобщее равнодушие к тому, что рядом с нами кипят страсти и, быть может, совершаются преступления, тогда как сами мы остаемся спокойными зрителями, будто между нами и чьей-то бедой или чьей-то ошибкой действительно существует рампа либо граница кадра.
Но рампы нет!
Сам г-н Сударый уверяет, что для него это был просто интересный технический эксперимент — однако мы позволим себе не поверить ему, ибо в таком случае не было, конечно, нужды создавать ажиотаж столь острой рекламной кампанией. Талантливый художник сотворил два произведения: одно, вышедшее в типографии, и другое, разыгранное на наших глазах. Не будем скрывать: какое-то время город пребывал в уверенности, что дуэль состоится на самом деле — и не окажись вся история остроумным розыгрышем, чья-то гибель легла бы на совесть общества.
Нет рампы, господа, и нет границы кадра!
В свете этого разговора особенно угнетает неумелая эксплуатация г-ном де Косье чужого открытия. В его высококачественных снимках нет души, нет глубокого художественного замысла. Выпуски „Шпаги и чести“ пользуются некоторым успехом у молодежи, но из них нельзя извлечь ничего, кроме приемов фехтования, а их честнее было бы преподнести в виде спортивного пособия…»
Кривьен де Косье пришел в бешенство от этой рецензии, а «История одной дуэли» после нее переиздалась двухтысячным тиражом и, сопровождаемая все новыми комментариями господина Глубокопова, шагнула за пределы губернии и даже привлекла внимание столичных литературных журналов.
Для Сударого слава обернулась лишними хлопотами и пудами бумаги, которые он был вынужден исписывать, вежливо отказываясь от предложений различных редакций «сделать что-нибудь в таком же духе», ссылаясь на отсутствие литературного дара и случайность успеха.
Пришло ему письмо и от известного оптографа Колли Рож де Крива, которому Сударый в свое время отказался помогать в разработке нового изобретения.
«Нечестно это с вашей стороны, милостивый государь! Сами говорили о том, что негоже подсматривать посредством объектива за разумными, а теперь эксплуатируете идею!» — писал тот.
«Для того и эксплуатирую, чтобы на примере показать всю отвратительность подсматривания», — вывернулся Сударый в ответном письме.
Рож де Крив переписку не продолжил, а де Косье то ли затаился, то ли отчаялся, но темные замыслы, как видно, питал — и вот его мысль, тяжкая, напоенная душной завистью, витала над Непеняем Зазеркальевичем, вторгаясь в его сны.
Переплет покачал головой. Надобно с косьевским домовым потолковать, пусть внушит своему жильцу, что негоже этак поступать. Не сглаз, конечно, но уже близко к тому. Переплет коснулся снов Сударого и отогнал темное облако — «отзеркалил», как он это называл. Для наглядности — пускай на себе испытает, каково под гнетом чьих-то дум ходить.
Тут он почувствовал шаги на крыльце и развоплотился, материализовавшись у входной двери. Гость, конечно, и не думал стучать — нет нужды: едва он приблизился, Переплет уже смахнул защитные чары, а потом опять «намахнул», когда визитер просочился сквозь дверь.
— Доброй ночи, Переплет Перегнутьевич, — пробасил вошедший. — Доброго здоровьичка. Как поживаешь?
— И тебе ночи доброй, Шуршун Шебаршунович, — поклонился Переплет, — и здоровья крепкого. Ладом живем, за что тебе и науке твоей спасибо.
Дядя Переплета — домовик знатный, солидный, у него и борода надвое расчесана, а это, к слову молвить, не всякому позволительно. Шубейка из овчины, поддевка ватная — шитья домашнего, а валенки (вот тебе и консерватор!) мануфактурные да с калошами, загляденье.
— Идем ко мне, — пригласил гостя Переплет, и оба домовых просочились в подвал.
Мало кого Переплет к себе за печку приглашал, но уж дядю — завсегда. Там у него было попросторнее, чем с виду, это по науке «искривленное пространство» называется. Только тому, кого Переплет сам за руку вводил в него, становилось видно, что, кроме старой шапки-ушанки, между печкой и стеной ухитрялось помещаться целое хозяйство. Два сундука с ковриками, плетеный кружок на полу, два креслица, стол, на гвоздиках кой-чего поразвешено, а в углу полулежат огроменные, по сравнению с хозяином, старые часы с кукушкой. Часы сломанные, если глядеть простым глазом, но духовный отпечаток прежних владельцев в них остался, и домовому этого вполне хватало, чтобы видеть время.
Скинув верхнюю одежду, Шуршун Шебаршунович уселся в предложенное кресло. На столике тут же явились начарованные загодя самовар (Переплет позаимствовал его на время из кухни, уменьшив и втиснув в свое жилище), розеточки с вареньями и бублики.
Домовые принялись чаевничать, неспешно беседуя о таких специфических предметах, как скрипы, задувы, утайки, перекладки и отводки — в общем, о том, о чем простые разумные зачастую и слыхом не слыхивали.
Потом, понятное дело, о родне речь пошла — этого мы тем более пересказывать не будем, хотя, право слово, когда домовые про родню разговор начинают, заслушаться можно. Однако нам пора переходить к той минуте, когда Шуршун Шебаршунович, отказавшись от двадцатого, что ли, по счету блюдца, сказал:
— Ну, побалакали, и будет. Ты моей помощи просил, чтобы насчет печки раскумекать?
— Да раскумекать-то немудрено — воздуховод засорился.
— А, знамо дело. Сомневаешься, стало быть, что один прочистишь?
— Прочистить-то можно, да сложно одному. Опять же сам ты учил, что и опасно. А я-то, к слову, и бывал в воздуховодах только дважды — отцу подсоблял, еще при дедушке Непеняя Зазеркальевича, а второй раз — до отъезда его батюшки, тому, стало быть, изрядно лет назад.
— Правильно-правильно, и молодец, что в одиночку не полез. Хуже нет, когда в коленце застрянешь. Печет, а ты сидишь дурак дураком… Ну так, стало быть, начнем? Струмент у тебя имеется?
— А как же!
У Переплета все уже было готово: и тряпки, и щетки, и скребки, и даже налобные фонарики и волшебная лупа. Очков-духовидов по размеру домовицких физиономий не делают, потому что домовым они, в общем, без надобности, но в иных случаях волшебная справа весьма полезна. Однако от лупы и фонарика Шуршун Шебаршунович с усмешкой отказался:
— Лишнее.
Переплет закрыл заслонку засорившегося воздуховода, снял муфту с места соединения и убрал часть трубы. Двое домовых, подобравшись, ужались и втянулись в отверстие.
Шуршун Шебаршунович полз впереди. С его комплекцией это было нелегко, однако сказывался опыт, и более худой племянник едва поспевал за ним. Они поднялись до потолка, преодолели первое колено и двинулись под полом первого этажа до следующего подъема — засор был где-то там.
— Ага, есть что-то, — сказал наконец Шуршун Шебаршунович. — Не нагар, что-то твердое. — Он пошурудил скребком и попросил: — Дай другой, потоньше.
Раздались звонкие удары — как железом по железу.
— Ага, сдвинулось! Теперь позакорючистее что-нибудь, подцеплю и выволочим. Вот так… Ай!
— Что случилось? — испугался Переплет.
— Да ничего, просто сорвалась эта штука и ухо мне поцарапала. Странно, вроде острых краев нет.
— А что это такое?
— Не пойму. Зря от фонарика отказался, никак разглядеть не удается. Вроде куска жести скрученного… Тьфу, дрянь неладная, опять застряло! — Он попыхтел, посопел, пытаясь раскачать загадочный предмет, но скоро сдался. — Нет, так не пойдет.
— Ты бы, дядя, пустил меня вперед, я попробую…
— Нет, Переплет Перегнутьевич, этак мы всю ночь провозиться можем. Надо развоплощать.
Переплет обдумал предложение и сказал:
— Боязно. Балка рядом — ну как захватим ее развоплощением? Порушится все…
— А, на этот случай есть особенный прием. Вот слушай: я тебя вперед пропущу, ты под самой этой штуковиной осторожненько так развоплоти махонький кусочек воздуховода, чтобы только щелочка образовалась. Потом через эту щелочку протягивайся и меня за собой тяни, а я уже и штуковину прихвачу.
— Сложновато. Может, ты сам, дядюшка?
— Эка сказанул! Чей дом-то — мой или твой? И потом сложность как раз в том, чтобы не себя, а именно вещь протягивать. А этим-то я и займусь.
Шуршун Шебаршунович завозился, разворачиваясь.
— И главное, как эта штуковина сюда попа… Ай! Да что такое — теперь второе ухо царапнул! Вот невезуха…
Ужавшись до последней возможности, домовые поменялись местами. Переплет постучал по фонарику у себя на лбу, заставив кристалл внутри засветиться, но оказалось, что он неплотно закрепил фонарик — тот упал и погас, ладно еще не разбился.