Новелла ГДР. 70-е годы — страница 19 из 110

Супружеская чета, которая подобрала меня, — что это значит? Как это было? Маленький дом на краю далеко растянувшегося селения, закрытые ставни, злобно лающая собака. Я падаю от изнеможения на что-то мягкое, может быть на навоз, верхний слой которого высушили солнце и воздух. Но раньше ведь было что-то с водой, я плыл к мерцающему огоньку. А еще раньше — я должен, должен вспомнить! Бухмаер стреляет в меня, свинья эдакая. Я падаю навзничь, в голове мелькает то, что я слышал или читал о психологии умирающих. В миг смерти, утверждают умные люди, вся жизнь молниеносно проносится перед нашим умственным взором. Пытаюсь следовать этому. Не получается. Я во власти одной-единственной, всепоглощающей мысли: проклятье, умереть после всего, что не могло сломить меня, и как раз теперь, когда скоро все будет иначе, лучше, разумнее, когда мы могли бы быть счастливы, когда я опять мог бы быть вместе со своими близкими, о которых ничего не знаю — где они, живы ли, — которые не знают, где я, и никогда не узнают, как я умер. Вот что промелькнуло в моей голове, в самом деле молниеносно, хотя и не в соответствии с утверждениями тех умных людей. Затем — провал. Потом я пришел в себя. И первое, что я осознал: по коже расползается что-то липкое, я коротко и учащенно дышу, с трудом втягиваю воздух, и он не наполняет легкие, а со свистом выходит наружу. Поставить себе диагноз было нетрудно: прострелено легкое. В том, что это означает, я не отдавал себе отчета. Но мне казалось совершенно невероятным, чтобы человеку, решившему с расстояния в несколько шагов застрелить другого, не удалось осуществить свое намерение. Выстрел, несомненно, смертельный. Я умру в ближайшие секунды или минуты. Остается только одно: ждать, пока умру. Удивительно, что я лишь слабо ощущаю боль. Я думал, умирать страшнее. Если бы только не эта тяжесть в голове, если бы кровь не растекалась так неприятно по коже. Может быть, попытаться остановить ее? Не имеет смысла. Конечно, не имеет, и я вовсе не потому хочу попытаться, что надеюсь выжить. Просто чтобы кровь так не растекалась. Как все это вообще выглядит? Я слегка приподымаюсь, вот уже сижу, осматриваю себя, но мало что вижу. На мне пиджак, его удается сбросить. Берусь за рубашку. Ах так, она продырявлена, пиджак, наверное, тоже, как и должно быть. Вижу свой живот, он измазан кровью. Как выглядит спина, могу себе представить. Скручиваю рубашку в скатку, обвязываюсь ею — справа через плечо, слева пропускаю под рукой. Кажется, теперь закрыты места, откуда вытекает кровь, и она течет не так сильно. Это я сделал неплохо. Конечно, не для того, чтобы выжить. Нет? А почему, собственно, нет? Где это сказано, что выстрел, которым хочет тебя прикончить какая-то нацистская свинья, непременно должен быть смертельным? Нигде не сказано. Пока ты жив, незачем доставлять своему убийце удовольствие, думая о себе как о мертвом. И вот еще что — извини, но в порядке исключения я заговорю о принципах чуточку патетично — ты не имеешь права сдаваться, пока в тебе теплится хоть искра жизни, ты коммунист, а коммунист не сдается никогда!

Ладно уж, я понял. Перекатываюсь в сторону, острый щебень врезается в колени и руки. Пытаюсь встать. Это удается не сразу и не легко, но все же удается. Вот я уже стою на обеих ногах — шатаюсь, но стою. Оглядываюсь вокруг. Рельсы в лунном свете, по одну сторону изгородь, по другую лес. Куда? Поворачиваю к изгороди. Делаю шаг, другой — вопреки ожиданию это мне удается, и я становлюсь увереннее. Теперь уже почти можно назвать ходьбой то, что я делаю. Почему я выбрал изгородь? Не знаю. Там можно пролезть. С другой стороны дорога. Через дорогу — стена. Высотой в человеческий рост, она мешает увидеть, что за ней. Могу пойти направо, могу пойти и налево. Но может быть, за стеной дом, где мне помогут. Я скажу людям, что бежал от немцев, этого будет достаточно, они помогут мне. Я должен добраться туда. Нет, невозможно! Слишком высоко для человека, который и по ровной земле с трудом передвигает ноги. Но я должен туда добраться. Ты спятил, ты фантазируешь, у тебя лихорадка. Шатаясь, бреду вдоль стены. Ворота. Они заперты, можешь трясти их сколько угодно. Но решетка состоит из поперечных прутьев, смотри-ка, по ним можно взобраться и спуститься. Ты не сможешь ни взобраться, ни спуститься, отступись. Я не отступлюсь, коммунист никогда не отступается.

Как я перебрался? Парк. Аллея. Лужайка. И дом — светлый, похожий на замок загородный дом. Ни одного освещенного окна: разумеется, люди спят. В центре фасада вход, двустворчатая дверь. Странно, она открыта. Любой может вломиться. Холл. Пусто, вернее, почти пусто, вразброд стоят софа, несколько ящиков. Эй! Эй! Есть тут кто-нибудь? Помогите! Голые стены отбрасывают мой крик. Не узнаю собственного голоса. Эй, кто-нибудь! Молчание.

Позднее на выложенном плиткой полу холла нашли большое коричневатое пятно — остатки высохшей кровяной лужи. По-видимому, я довольно долго пролежал там без сознания. В доме никто не жил, но лишь последние два дня. В течение нескольких лет он был занят немцами. В нем квартировала караульная часть, охранявшая расположенные поблизости железнодорожные пути. В последнее время налеты бомбардировщиков на дорожные сооружения, в особенности на мост через Сену, участились (был конец мая — начало июня), и, оглядываясь назад, легко установить связь между этим обстоятельством и предстоявшей вскоре высадкой союзных войск в Нормандии. В поисках людей, которые помогли бы мне спастись от фашистов, я вслепую забрел туда, где только что было логово зверя — сейчас оно пустовало потому, что часть перевели на постой в менее опасное место. Очнувшись после нового обморока, я, разумеется, ни о чем не догадывался. Безмолвная пустота дома, в которой было мое счастье, вызвала во мне разочарование. И ожесточение, яростное ожесточение: теперь-то уж ни за что не сдамся! Пока я в силах держаться прямо, не позволю себе упасть. Пока в состоянии двинуться с места, пойду дальше, буду искать спасения, хотя и не знаю, существует ли оно и где. Спотыкаясь, я выбрался из дома на дорогу в парк. Некий автомат во мне — испорченный, дребезжащий автомат — ведет меня куда-то. Дорога обрывается, поворот — и тут открывается вид на спокойную, сверкающую водную гладь. Я стою на берегу реки. Дальше податься некуда, здесь граница мира. Кончено, наконец-то покой, я сделал, что мог, а мог больше, чем предполагал. Большего уже требовать нельзя. Вот он, покой. Что это за река? Откуда мне знать? Постой, давай попытаемся представить себе карту. Рек такой ширины немного в местности, которой достиг наш поезд за восемнадцать или двадцать часов пути. Как ты думаешь, может быть, это Сена? Она ведь течет с юго-востока к Парижу. Она широка. Не так широка, как Рейн на моей родине, а я когда-то славился тем, что переплывал его. Но ты ведь не думаешь, что смог бы сейчас переплыть Сену? Конечно, нет, в моем-то состоянии! Хотя, с другой стороны, чем я рискую? Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей, приобрести же они могут весь мир. Ты ведь знаешь, откуда эта цитата. На другом берегу, там, вдалеке, светит огонек. Если бы я мог добраться до него, я, может быть, приобрел бы мир. Я, конечно, фантазирую. Но что это, лодка? Да, лодка, лодка с веслами! Правая рука довольно сильно болит, но левой я мог бы, пожалуй, грести. Надо попробовать. Черт возьми, цепь, лодка привязана цепью. Катанье на гондоле при лунном свете отменяется. Тогда отправлюсь вплавь. Не справлюсь я, что ли, с этой тихой водичкой — даже смешно. Стоп, не торопись так, сними по крайней мере ботинки, без них легче плыть. Ну вот, готово. А твои часы, они водонепроницаемы? Нет? Видишь, обо всем надо думать. Сними их, засунь в карман брюк, там они будут в большей сохранности. А теперь — в воду. Холодно? Да, конечно, не очень тепло. Оттолкнись ногами, повернись на правый бок и спокойно делай левой рукой широкие движения опытного пловца. Вот видишь: получается совсем неплохо. Течение почти не ощущается. То есть немножко меня все-таки относит в сторону, огонек, к которому я направляюсь, все больше и больше отклоняется вправо. Тем не менее я двигаюсь вперед. И, если не ошибаюсь, даже легче дышу. Но спокойно делать широкие движения пловца — это ты, милый мой, хватил лишку. Я рад, что получаются хоть какие-то движения. Нет, долго это продолжаться не может. Столько сил у меня все-таки нет. Я, собственно, изрядно устал. По правде сказать, я больше не могу, совсем не могу больше. Далеко ли еще до берега? Нет, этого мне не одолеть. Вернуться? А назад далеко? И назад не ближе, хоть это и кажется невероятным. Ах, все равно, пусть это случится здесь, застрелен или утонул — какая разница. Я действительно больше не могу. Конец, сейчас пойду ко дну, это мое последнее мгновение, жаль молодой жизни.

«Да, — говорит доктор, — такое бывает. Воля к жизни. Спасение или гибель иногда зависят от нее. Рассказывают про тяжелораненых, которых воля к жизни наделяла прямо-таки неслыханной, труднопостижимой силой и небывалой духовной энергией. Так это, очевидно, было и о вами, и сейчас еще воля к жизни помогает вам. Что же касается безумной идеи переплыть Сену, то вы не могли придумать ничего более разумного, более целесообразного. Это совершенно ясно: холодная вода сперва, так сказать, закупорила дыры от пули, а потом заставила свернуться выступающую кровь. Не будь этого, поверьте мне, вы очень скоро истекли бы кровью».

Холодная вода — мое спасение! Слышишь, Большой Чарли, маленький умишко? А ты рассчитывал на совсем другое действие холодной воды. Вот что называется — перст судьбы. Можно и по-научному сказать: диалектика жизни! Жизни, а не смерти. Вода, которая должна была быть моим врагом, стала моим другом. Правда, она предо мной в долгу и обязана предоставить мне компенсацию. Она сослужила службу Большому Чарли, сыграв скверную шутку со мною. Тем не менее я не мог ожидать, что она столь блистательно себя реабилитирует. Большой Чарли, потерпевшее поражение ничтожество, твои орудия начинают действовать против тебя. Скоро тебе конец.

Конец еще не наступил. Щелкают задвижки на двери камеры, всовывается ключ в замочную скважину, открывается дверь. Здание, где я нахожусь, прежде, видимо, было жилым домом или конторой. Семь или восемь этажей — мне оно знакомо до шестого, — все они приспособлены или перестроены для нужд отделения гестапо в Гренобле. Одна лишь тюрьма занимает два этажа. Построили перегородки, обили двери листовым железом, огородили решетками проходы — в общем, сделали вполне пригодную тюрьму. Не хватает только дворика. Но здесь не выводят на прогулку. За две с лишним недели я только один раз покинул свою камеру, чтобы вымыться в душевой. Как я установил, когда меня, очень редко, водили на допрос, место моего заточения — шестой этаж. Это достаточно высоко, чтобы ощущать покачивание дома, когда английские летчики сбрасывают поблизости бомбы. Мы довольно часто слышим гудение их самолетов, обычно они летят дальше, говорят, в Северную Италию. В таких случаях люди в городе вздыхают с облегчением, и я могу их понять. Сам же я испытываю разочарование. Я мечтаю о налете, при котором весь дом превратился бы в развалины и все нацисты погибли бы, а мы, сорок или пятьдесят заключенных, оставшись в живых, пробили бы себе дорогу к свободе. Я лежу на нарах день за днем и сжимаю кулаки. Что они собираются со мной сделать? Только в самом начале заключения меня несколько раз вызывали на допрос; всякий раз допраш