Новелла ГДР. 70-е годы — страница 47 из 110

7

В ту пору, когда по приказу Гитлера кругом строились автострады, в немецких школах писали сочинения об этом великом начинании. За лучшие из них полагались премии. Придя из школы, я рассказал об этом отцу. «Ты не должен получить премии, — сказал он, но через два часа все-таки: — Ты должен постараться». Он стоял у плиты, разбил на сковородку яйцо, затем, помедлив, второе и, наконец, после долгого изучения и взвешивания в руке, третье. «Можно будет хорошенько поесть», — сказал он. Когда мы ели, отец сказал: «Ты должен написать, что рад тому, что Гитлер строит автострады. Теперь наверняка снова получит работу и твой отец, который так долго был безработным. Вот что тебе надо будет написать». После обеда он помог мне написать это сочинение. Потом я пошел гулять.

8

Тринадцать лет спустя — мы жили тогда в одном из районных центров в Мекленбурге — за столом у нас сидела некая баронесса, вдова одного генерала, казненного после неудавшегося покушения на Гитлера 20 июля 1944 года, и искала у моего отца, функционера возродившейся социал-демократической партии, помощи против аграрной реформы. Он обещал ей помочь.

9

В 1951 году, не желая участвовать в борьбе классов, отец перешел в американский сектор Берлина, для этого достаточно было пересечь Потсдамскую площадь. Мать провожала его в Берлин, и я оставался один в квартире. Сидя у книжного шкафа, я читал стихи. На улице шел дождь, и, читая, я слышал шум дождя. Я отложил книгу, надел пиджак и плащ и сквозь дождь отправился на другой конец города. Я разыскал кафе, где можно было танцевать. Уже издалека я услышал доносившийся оттуда гомон. Когда я появился в дверях танцзала, как раз объявили перерыв. Тогда я направился к столикам. За одним из тех, что поменьше, в одиночестве сидела женщина и пила пиво. Я сел рядом и заказал водки. Мы выпили. После четвертой рюмки я дотронулся до ее груди и сказал, что у нее красивые волосы. Она ободряюще улыбнулась, и я заказал еще водки. За стеной, в танцзале, снова заиграла музыка, загремел ударник, взвыли саксофоны, завизжали скрипки. Я прижал губы и зубы ко рту женщины. Потом расплатился. Когда мы вышли на улицу, дождя уже не было. В небе стояла белая луна, распространяя вокруг холодное сияние. Всю дорогу мы шли молча. Застывшая улыбка на лице женщины, когда она без долгих разговоров стала раздеваться возле двуспальной кровати в комнате моих родителей. После постели я подарил ей то ли сигареты, то ли шоколад. На мой заданный больше из вежливости вопрос, когда можно будет встретиться снова, она отвечала: когда пожелаете, и чуть ли не поклонилась мне, вернее, тому положению, которое, как она все еще полагала, занимал мой отец. Он обрел свой покой годы спустя в небольшом баденском городишке, выплачивая пенсии убийцам рабочих и вдовам этих убийц.

10

В последний раз я видел его в больничном изоляторе в Шарлоттенбурге. До Шарлоттенбурга я добрался по городской железной дороге. Широкая улица мимо руин и остовов новостроек спускалась к больнице. По длинному светлому коридору меня провели к стеклянной двери изолятора. Раздался звонок. За стеклом появилась медицинская сестра, молча кивнула, когда я спросил об отце, и, удалившись по длинному коридору, скрылась за одной из последних дверей. Потом пришел отец. Он выглядел маленьким в полосатой пижаме, которая была велика ему. Его тапочки шлепали по каменным плитам пола. Мы стояли, разделенные стеклом, и смотрели друг на друга. Его худое лицо было бледно. Нам приходилось говорить громким голосом. Он подергал ручку запертой двери и позвал сестру. Она явилась, отрицательно покачала головой и ушла. Опустив руки, он глядел на меня через стекло и молчал. Я слышал, как в какой-то палате кричал ребенок. Когда я уходил, он стоял за стеклянной дверью и махал мне рукой. В свете, падавшем через большое окно в конце коридора, он выглядел стариком. Поезд ехал быстро, мимо развалин и строительных площадок. За окном тянулась металлическая серость октябрьского дня.


Перевод А. Назаренко.

ИОАХИМ КНАППЕВ пути

© Mitteldeutscher Verlag Halle (Saale), 1976.


Однажды, когда в конце зимы 1960 года они вели состав с грузом угля, в их паровозе случились неполадки. Отправились они уже с опозданием. В первой половине ночи шел снег. Он падал крупными мокрыми хлопьями, хлюпал под ногами, но быстро заледенел, когда к утру через пелену облаков прорвался северный ветер. Мороз медленно опускался с бело-голубого неба, доходил до земли и схватывался твердой коркой. Луна превратилась в железный диск, который плыл в волнах стужи среди сверкающих осколков, когда-то бывших звездами. За один-два часа все вокруг сделалось совершенно серым и стояло безмолвно, словно затаив дыхание. Потрескивали рельсы. Ледяными столбами возвышались семафоры. Раскачивались вокзальные фонари, бросая пятна света на занесенные снегом пути и стрелки. Выйти в утреннюю смену в такой день заставляешь себя не без труда.

Прошло несколько часов, а они все еще стояли в двух шагах от депо — но и это было достижением. Юноша, помощник машиниста, сказал, что у старика, с которым он ездил кочегаром раньше, была поговорка: если нутром не чуешь, что будет мороз, тебе нечего делать на паровозе.

— Да? Он так говорил? — рассеянно спросил машинист. В словах юноши ему послышался упрек. Он отнес их, как обычно, на свой счет, и ему понадобилось некоторое время, чтобы преодолеть неуверенность. — Тогда пусть управляет этим паровозом по радио, потому что у меня нет ни подагры, ни ревматизма, — сказал он весьма грубо и после паузы добавил: — Черт возьми, если у человека хорошо подвешен язык, чего еще от него требовать, не так ли?

Он искоса взглянул на юношу. «Ну что ты за тип!» — чуть было снова не вырвалось у него. Он знал, что снова получил бы в ответ: «Да уж такой», — и тогда опять закричал бы: «Такие мне тут на паровозе ни к чему!»

Все это уже было. Николай как-то говорил… да, цитировал Ленина о том, что коммунизм строится с людьми, и так далее. Боже мой, попробуй он рассказать об этом своему помощнику! — «Ты надоел мне со своим Николаем!» — ответил бы тот.

— Проклятье! — выругался машинист и отвернулся.

— В чем дело? — спросил юноша.

Машинист в ярости закусил нижнюю губу.

— Социализм победит! — сказал он тем же тоном, что и помощник.

— Я знаю, шеф, — ответил юноша.

— Ах, ты знаешь? Да и не мудрено. Это написано на твоем паровозе, вот уже которую неделю, большими белыми буквами. А наверху — ты, орудуешь своей лопатой. Очень мило, да? Тебе наплевать, что у нас в вагонах — уголь или тухлые яйца, поедем ли мы вообще, или нет, довезем ли все это когда-нибудь, или вовсе не довезем. Тебе совершенно все равно. А мне — нет. Кое в чем люди порой все-таки отличаются друг от друга. Извини, сынок, если я опять надоел тебе.

Юноша ничего не ответил, ему не хотелось ничего отвечать.

— Прибавь огня! — скомандовал машинист.

— Сейчас, шеф, — ответил помощник и принялся так швырять в топку уголь, будто его у них было предостаточно. Впрочем, так оно и было: тридцать два вагона, полных доверху. Они уже успели позаимствовать кое-что из ближайшего вагона, когда посредине перегона обнаружилось, что тендер пуст. Голыми руками они перебрасывали в него уголь — это была собачья работа. Все вагоны сверху были опрысканы белой краской, так что сразу было заметно, если из какого-либо крали уголь. Но их ничуть не волновала эта черная дыра, свидетельствовавшая о пропаже, — надо было как-то вести состав дальше. После того как уголь перекочевал в тендер, юноша сказал:

— Вот мы и обокрали самих себя. Но социализм все равно победит, правда, шеф? — И машинист едва сдержался, чтобы не съездить ему по физиономии.

Трудности доставляли юноше удовольствие. Он не верил, что когда-нибудь поведет тепловоз, — для него это было риторической трескотней, вызывавшей у него лишь кривую усмешку.

Только далеко за полдень они добрались до перегона, но снова и снова им приходилось ждать, пропуская вперед опоздавшие пассажирские поезда, и пробираться по подъездным путям становилось все сложнее. Юноша беспрерывно подбрасывал уголь, как будто жаром котла хотел растопить прозрачное как стекло небо. Сила пара уходила куда угодно, но только не в колеса. Белое солнце, слегка пригревая, постояло еще немного над их головами, чтобы потом растопиться в облаках, — осталось размытое светлое пятнышко; начиналась метель. Им стало ясно, что успеть они еще могут, если только отправятся немедленно и будут ехать без всяких задержек. Однако примерно через десять минут перегон снова закрыли. С трудом они довели состав до запасного пути, где им было выделено место, и настала ночь. Все их усилия оказались напрасными. Прошло несколько минут, а машинист все стоял перед приборной доской, не двигаясь с места, переживая свое бессилие и поражение. Он смотрел на свои большие жилистые руки, пропитанные маслом и смазкой, безвольно повисшие, и теперь уже не знал, чем занять их. Он думал о том, что упущенное можно наверстывать только до определенного момента. Хуже всего, когда ты уже достиг своего предела, отчетливо видишь его, но тебе не дано его преступить. Машинист медленно обернулся.

В полутьме перед ним стоял помощник, все еще как бы с отблесками пламени на лице, стоял и смотрел на него, и в этом взгляде читался вопрос: «Что же дальше? Ты должен знать. Ведь такие, как ты, знают все». Он не произнес этих слов, но взгляд его был красноречив. Машинист уже хорошо изучил эту его манеру. Он задыхался под этим взглядом. Во всех их неудачах этот жестокий взгляд обвинял только его.

— Может, позвоним социализму, пусть пришлет нам паровоз получше? — сказал юноша.

— Звони хоть самому господу богу, — устало ответил машинист.

— Это одно и то же.

Юноша сказал это просто так, только потому, что это забавляло его, и, конечно же, не вкладывал в свои слова какого-то особого смысла, но в тот момент машинисту больше всего хотелось дать ему затрещину. Он отвернулся. Это лицо стало для него невыносимым, и он тихо проговорил: