Теперь хотят убрать с комбината производство красок. Меняют производственный профиль. Маляры, говорят они. А я дрожу, хоть и знаю, что решение правильное, давно назревшее.
Но что толку?
Когда я впервые пришел на эту «белую мельницу» — конечно, я здесь уже бывал и раньше (кто ее не знает!), но когда дело стало касаться непосредственно меня, одного меня, в будни и праздники, когда на этаже, где находится партийная организация, добились моего согласия и когда я понял, что снова навалится эта развеселая жизнь: месяцами, а может и годами, ни одного свободного вечера, сражения с техниками, с важными и не важными клиентами, с минимум двадцатью комиссиями до глубокой ночи, — я подумал: черт побери совсем, мне уже за сорок, можно заставить работать на износ машины, но не самого же себя, жизнь оказывается чертовски короткой, и однажды у тебя появляется желание держаться до конца, а не только заваривать кашу, и если не краски, так пусть это будет хоть полиэтилен. Как бы то ни было, когда все это вновь обрушилось на меня, я в ночную смену бегал через весь комбинат на участок регенерации, сзади, через черный ход, по холоду. Спотыкался о размонтированные трубы, закладочный материал, вентили. На обогатительной фабрике из десятков, что я говорю — из сотен неплотно пригнанных патрубков так и сыпался снежный дождь. С этого момента вместе с моим гневом в меня начал въедаться сухой, иссушающий глотку снег, день за днем, смена за сменой. Они тут превратили в склад каждый кусочек территории цехов и междуэтажных перекрытий: крупные грузы, нестандартное оборудование. Корнейс только кричал на собраниях об автоматических спускных клапанах. Как и прежде, рабочие на нижней площадке реакторов очищали отверстия от осадков, образующихся при полимеризации, пока белый снеговой поток не начинал хлестать бесконтрольно, хлюпал по желобам, кубометрами стекая в канализационные трубы. Даже с процессами в реакторах не могли они как следует справиться. В страхе загоняли рабочую массу выше крышки реактора, так что снег покрывал всю округу, предательски сползал с красных стен — далеко видный символ нашего бессилия, своеобразный герб комбината на целые годы.
Но хуже всего обстояло дело с людьми. «Слово рабочего имеет решающее значение». Они произносили эти фразы, но действительно ли все в них верили? Они называли какие-то астрономические цифры плановых заданий, утвержденные для пользы дела в жарких дебатах за письменными столами, на всех собраниях защищали их с диким упрямством, как какие-нибудь фанатики сектанты. Послушай, бывает же такое на белом свете! Не скоро забудешь.
А руководство пребывало в ожидании. В качестве «снежных королей» у них уже побывали Хефген, Корнейс и Зенкшпиль, а теперь явился я. То тому, то другому инженеру поручалось отвечать за участок работы, и так же старательно эта ответственность менялась. Теперь никто ни за что не отвечал, и тут им эта игра надоела.
Поначалу я сидел и молчал, так сказать, пронзительно молчал, не мешая их руготне; они, как обычно, лаялись друг с другом, заводские с инженерами-эксплуатационниками, как будто меня и не было. Я выслушивал все это три дня подряд, одно совещание за другим, затем грохнул кулаком по столу. Да, я сделал это. Видел, как на них это подействовало. Рявкнул: «Да говорите же вы друг с другом по-человечески!»
Во мне уже загорелась страсть, и в то же время я побаивался. Одной ногой на каторге, а пальцы тянутся к Национальной премии. Ты знаешь эти побаски. Я свихнулся, иначе бы я не дал согласия. Трижды дело сходило с рук, но повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить. Я всегда знал, с кем можно начать любое дело. Двадцать надежных парней, и ты возьмешь штурмом любую крепость. Фидель Кастро с отрядом своих сподвижников. А с кем здесь было начать? Я бы начал даже не с партийных товарищей, я бы всех их пригласил сюда — Хефгена, Корнейса, Зенкшпиля, а пуще всех Зилаффа и Генерала. Вот, сказал бы я, посмотрите, что вы тут натворили. Но вовремя отказался от такой шальной идеи. Да и скольких пришлось бы скликать? В первом ряду стоял я сам. Ведь Хефген, мы же все это знали, был слишком скромен, слишком деликатен для такой лавочки. К счастью, он вовремя заболел, и его безболезненно сменили. Старый стратег Корнейс всегда появлялся с целой свитой слесарей и электриков, которой он всегда распоряжался самолично, хотя они нужны были на своих местах. «Снежная контора, герб комбината, который видят все? Я вам тут наведу порядок!» Мы восторженно хлопали его по плечу, довольные его успехами. «Ну, Корни, зажглося ретивое?» Через полгода он исчез вместе со своей свитой и своими успехами — вершить новые дела. А что осталось? Зенкшпиль, редкая умница, извергатель идей, автомат, производящий идеи. Где такому место? Уж конечно, не на «снежной мельнице». Ее-то он за три месяца доведет чуть не до ручки. Вокруг тысяча проблем, он решает сразу две тысячи, все берет на себя. И ничего не доводит до конца. Одно распоряжение отменяет другое и заставляет забыть о третьем. В финале остается хаос, гигантский водоворот, а мы еще поддаем жару, чтобы Зенкшпиль тоже понял, какой он, в сущности говоря, слабак.
И тут прихожу я и должен все изменить.
Шесть раз я отчаивался. Шесть раз в этом году собирался бросить все, последний раз в этом жарком мае, за одну-единственную ночь позолотившем лепестки вишневых деревьев. «Товарищи, мне не справиться. Ваши планы завышены, бесчеловечны, ваши требования слишком высоки». Я хотел это сказать, но не сказал. Тогда мы уже начали второй этап нашего многоступенчатого плана, нашей программы из двадцати трех пунктов, заменив устаревшие реакторы первого выпуска более совершенными, хотя нам все еще и не удалось добиться того, чтобы участок постоянно выполнял план, если исключить май, тот май, когда Корнейс каким-то мистическим образом сумел сделать рывок.
Когда я в июне как-то раз ехал по вишневой аллее, идущей вдоль дороги, то, хотя проливной дождь так и хлестал мне прямо в лицо, увидел на ветках маленькие, еще зеленые вишенки. Их было не так уж много, но, значит, деревья все-таки выдержали заморозки. И я спросил самого себя: не есть ли в этом нечто символическое, не означает ли это, что надо лишь не терять надежды, преодолеть настроения безысходности и вселить в людей уверенность? Хочу признаться, что в этом июне нам несколько раз удалось удержаться на уровне неслыханного рекорда Корнейса своими средствами (хоть у нас было тридцатью слесарями меньше): один раз восемь, второй раз — десять и, наконец, в третий раз целых двенадцать дней подряд. В этом июне у нас внезапно появилась надежда на то, что план мы будем выполнять.
Спрашиваю как-то: «Дитер, а кто тебя, собственно, перевел сюда, на наш участок?» — «Ты же знаешь». Я говорю: «Хочу, чтобы ты сам мне об этом рассказал». Четыре с половиной года назад он тоже не справился с работой. Хефген был слишком деликатен, чтобы обеспечить себе тылы. Я ему говорю: «Составь для меня план. Зенкшпиль брался сразу за тысячу дел. Я начну с десяти. Напиши их для меня. Те десять дел, за которые ты взялся бы в первую очередь». Он отвечает: «Ты всех об этом просишь?» Отвечаю: «Всех. Тебя первого».
Говорю: «Послушай, Корни. Если бы тебя еще раз назначили начальником участка после Зенкшпиля, за какие первые десять дел ты бы взялся?» — «Слышал, ты многих об этом спрашиваешь. Что тебе с этого?» Отвечаю: «Двое, которые назвали мне одни и те же десять дел, вот на них-то я сделаю ставку. Кстати, Корни, мне нужны твои ребята, человек пятьдесят». Он как захохочет.
Когда мы, как условились, встретились за кружкой пива, он сказал: «Слово рабочего имеет решающее значение… Когда будешь выступать, не говори этого». Я сказал: «Перегнать, не догнавши, большой скачок… Меньше буду говорить, попытаюсь что-то сделать». По крайней мере попрошу у него двадцать слесарей недельки на четыре.
Приходит Левандовский и говорит: «На главной вешалке у восемнадцатого реактора намалевана надпись». «Кто?» — спрашиваю. «Если б я знал!» — отвечает он. Спускаюсь вниз вместе с Левандовским, вижу строчку, написанную мелом: «Когда вылетишь, шрапНЕЛЬ?» Кошусь на Левандовского, вижу его искренний, неподдельный гнев. «Не столь шрапНЕЛЬно, — отвечаю я и чувствую, как во мне закипают гнев и честолюбие. — А ты поможешь товарищу Нелю, товарищ Левандовский».
Звоню по телефону, говорю: «Герлинд, мне надо с тобой поговорить, лучше всего после работы, в спокойной обстановке. Когда у тебя есть время?» Сажаю ее в свою серебристо-серую «шкоду», склоны холмов с виноградниками остаются значительно южнее, затем мы целый час носимся по ним то вверх, то вниз. «Успех у тебя есть, — говорит Герлинд, — только ты должен его увидеть. Не в цифрах, которых пока еще нет, а в людях. У вас как раз полным ходом идут изменения, вы все переворачиваете. Это окупится, и притом скоро». Мне хочется схватить Герлинд, притянуть к себе. С той демонстрации, именно с нее, во мне какое-то бешеное желание совсем близко ощутить ее худенькое тело. Мы не говорим об этом, ни малейшего намека, говорим только о комбинате. Позже, когда мы уже въехали на «шкоде» в город, она взглянула на меня совсем по-иному, всего один раз, и я не могу понять, что́ в ее глазах — какой-то вопрос, знание чего-то или насмешка?
Что я сказал? Что был в отчаянии в этом году всего шесть раз? Кто сочтет мелкие заботы в течение одного только дня?
Из Швеции приходит цистерна с наилучшим хлорвинилом. На комбинате ее восемь дней подряд переводят с пути на путь. На девятый день мы записываем ее в свои книги, на десятый она уезжает со всем содержимым как попавшая не по адресу. С ума сойти можно! Когда мы обо всем узнали, она уже стояла у парома в Заснице. Или возьмем Левандовского. Ты ему доверяешь, думаешь, что это человек самый подходящий, и вдруг говорят, что в его смене идет пьянка. Сам Левандовский проносит водку в термосе, таков его трюк. Или взять Беккера, Клауса Беккера. Он мне всю лабораторию взбаламутил, именно он, мой любимчик, ведет тайную агитацию против моего распоряжения об удвоении числа пробных анализов. Мне хочется разгадать секрет всех этих гранул и насыпных весов, который все время дает о себе знать именно тогда, когда мы уже считаем, что продвинулись вперед. А он болтает об эксплуатации, сверхурочных, о подсобной работе в пользу исследователей. «Пожалуйста, — говорю, — если ты жаждешь тепленького местечка, то подыщи его себе». Отпускаю его, может, даже выгоню с работы. Терпение у меня лопнуло, мне нужны такие люди, кто может помочь, кто сам берется за дело. Не могу же я вечно стоять на месте, имея в арсенале кнут разума и аргументы военного коммунизма. Все должны научиться сперва предъявлять требования к самим себе, чтобы как нечто естественное ощущать свой ежедневный рост.