чонками в кустах.
Теперь рынка больше нет, и Шпремберг не центр, куда съезжаются со всей округи, а просто город, каких много; попасть туда можно по железной дороге или по шоссе, которое пролегает за лесом. Старая дорога почти совсем заросла, ее теснят при вспашке плуги, которым необходимо пространство, чтобы развернуться. Может быть, Штрагула последний раз едет здесь между полем и лесом, может быть, то, что зовется шпрембергской дорогой, скоро совсем исчезнет. И только для Штрагулы еще светлая песчаная полоска, уцелевшая после плуга, останется тем, чем была: шпрембергской дорогой.
Штрагуле нужно это привычное общение с родными местами. Не то чтобы он был старомоден, нет, ему просто хочется называть вещи, если возможно, такими именами, которые что-то значат, в которых можно что-то услышать, они заставляют звучать тишину и воскрешают забытое…
Штрагула здесь живет, и здесь его дом, в этом нет никаких сомнений. И даже если он сворачивает на незнакомую тропинку, ведущую сквозь сосняк, и только догадывается о ее направлении, он чувствует каждый корень, который надо объехать, каждый спуск за деревьями, когда надо поднажать на педали, он едет и едет и мог бы делать это с закрытыми глазами, но они у него открыты. Штрагула радуется шороху дубовых ростков, которые задевают его колени, ему нравится вид, открывающийся из просеки на деревню, он глубоко вдыхает едкий запах горящей травы, который доносит осенний ветер, он перестает крутить педали и видит, что его ждут.
Конечно, его ждут. Валеска, полная, вальяжная, обходительная, вышла ему навстречу и улыбается. Она стоит во дворе, спокойная и уверенная в себе, снимает ящик с яблоками с багажника, чтобы Штрагула мог как полагается, по-мужски перекинуть ногу через седло. Они обмениваются двумя-тремя словами, ничего существенного, это, скорее, ритуал, заменяющий приветствие людям, которые видятся ежедневно.
Яблоки надо сразу же отправить наверх, в комнату под крышей. Валеска поднимается по деревянной лестнице, а за ней счастливый Штрагула, неся перед собой яблоки. Его взгляд скользит от золотого пармена к мягко колышущимся бедрам Валески. Наверху, где чердачный запах смешивается со сладким ароматом яблок, Штрагула, все еще тяжело дыша, принимает награду: довольно долгий и довольно жаркий поцелуй. Он хочет объяснить, хочет сказать, что эти яблоки привезены им в качестве отступного за сегодняшний вечер, который он проведет не у нее, но Валеска уже заранее это знает, она всегда все знает заранее. Она высвобождает плечи из выреза халата, зная, что губы Штрагулы стремятся именно туда. Она проделывает это не без ловкости, все идет одно за другим: в нужный момент у нее слабнут колени, она отступает мелкими шажками назад и откидывается на приготовленную постель.
Позже Штрагула уже сидит один внизу, на кухне, в руках у него бутылка пива, он, улыбаясь, качает головой: какая женщина, черт побери!
Просто так, среди бела дня, дверь была открыта, куры, наверное, заглядывали в прихожую, кошка мурлыкала на лежанке, люди, должно быть, проходили мимо, а он, Штрагула, был рядом с этой женщиной, то ли по своей воле, то ли соблазненный ею, он и сам точно не знает. Он только знает, что в этом беспорядке есть свой порядок. Валеска умеет получать от этого удовлетворение, удовлетворение, которое волнует его и расслабляет, а большего и требовать нельзя.
Сейчас Штрагула уже совершенно спокоен, дышит легко. Он закуривает сигарету и, погруженный в свои мысли, гладит кошку. Рано или поздно они поженятся: он, Штрагула, еще довольно молодой холостяк, и она, Валеска, отнюдь не старая вдова. И это «рано или поздно» тоже радует Штрагулу, оно не связывает и не требует немедленного решения, никакой подготовки, никаких планов — все это продлевает счастливое мгновение.
Штрагула не ждет, пока спустится Валеска. Он тихо обходит вокруг дома, где-то в глубине его сознания на секунду мелькает мысль о том, что позже ему придется многое подправить: побелить стены, покрасить черной краской балки, залатать крышу, может быть, поставить новый забор, но все это еще так далеко и смутно, что не может погасить радость в душе у Штрагулы. Он влезает на велосипед, выезжает из деревни и направляется по дороге в «осиное гнездо», про которое люди говорят: три дома, пять мошенников, пивная и кегельбан. Это старые местные шутки, давно уже не соответствующие действительности, но люди им все равно смеются, и Штрагула рад, что тоже может посмеяться.
В кегельбане уже народ. Штрагула опоздал на четверть часа. Скромно и с благодарностью принимает он приветственные возгласы и обязательные в таких случаях штрафные кружки. Потягивая пиво, он невозмутимо выслушивает и насмешливые замечания по поводу галантной причины своего опоздания. Он рассматривает их как заслуженное признание, подхватывает этот тон — ведь он среди своих.
После пива и веселого разговора он кидает сто шаров, и результат у него, как всегда, ниже среднего. Но у Штрагулы нет спортивного честолюбия, просто его привлекает мужское общество в пятницу вечером, медленно удаляющийся шум шаров, стук сбиваемых ими кеглей и короткий удар об стенку, после которого шары останавливаются. Он любит волнующий момент, когда последняя кегля как бы задумчиво поворачивается, медленно, очень медленно раскачивается, решая, упасть ей или нет, выпадет девятка или нет. Он любит победные крики своих друзей, когда кто-нибудь из них сбивает три девятки подряд, он любит даже свое собственное огорчение от того, что ему это никогда не удавалось.
Еще две кружки пива — и Штрагуле нужно выйти. Внезапно он оказывается в темноте, ветер стал более холодным и порывистым, и в низине за деревней собирается первый туман. Штрагула рад, что ему туда не надо. Он возвращается в светлое и теплое помещение, потирает озябшие руки, ему хочется грогу, поэтому он пропускает круг и пьет на свои.
Это, вообще-то говоря, против установленных правил, но Штрагула может себе такое позволить, он здесь кое-что значит, и его привычки уважают. Хуже обстоят дела с неким Робелем, который уже три раза не был в кегельбане, с ним придется побеседовать, иначе штраф за отсутствие без уважительной причины будет слишком высок. Да он сюда больше не придет, этот Робель, раздаются чьи-то слова в сигаретном дыму, он отсюда сматывается, мы можем поставить на нем крест. Он теперь французский учит, говорит кто-то другой, интенсивный курс, весь год ежедневно по десять часов, а потом в Африку поедет — в Гвинею или в Алжир — учителем немецкого. И жена его тоже.
Отхлебнув глоток грога, Штрагула заявляет: чушь все это, глупости, я бы никогда этого не сделал, я отсюда ни ногой. Я свою работу делаю, а если надо, и сверх того, но уехать отсюда, нет, ребята, никакая сила меня не заставит.
И тут за столиком становится тихо, пивные кружки отбрасывают тени на скатерть, из пепельниц поднимается дым, как будто торопится добраться до облака над абажуром. Кто-то скупо роняет: все-таки Африка, мой дорогой! Но и это не слишком нарушает тишину. А тишина какая-то странная, в ней плавают необдуманные мысли и возможности, обрывки мечтаний, стремлений, и только Штрагула, опьяненный своим счастьем, имеет смелость ударить по столу и сказать: кончайте о Робеле, а то у вашего пива уже привкус дальних стран.
В этот раз выпито на удивление много. Особенно старается Штрагула, он никак не может остановиться. Пьет и пьет, не дожидаясь остальных, потому что ему кажется, что другие тянут свое пиво слишком медленно. Он с азартом играет в обязательную «двойную голову»[24], азарт не проходит даже к полуночи, долго спорит с хозяином о нужности и ненужности полицейского часа, наконец, качаясь за рулем своего велосипеда, кружит ночью по тропинкам, сбивается в тумане с пути и наконец приходит в себя уже на рассвете перед освещенными окнами Робеля. Теперь он почти трезв, и счастливое мгновение ушло.
И с этого момента идет уже другой счет.
Перевод И. Щербаковой.
ИРМТРАУД МОРГНЕРКанат над городом
© Buchverlag Der Morgen, Berlin, 1972.
Профессор Барус, директор одного академического института, в стенах которого изучали атомную структуру материи, принял на работу новую сотрудницу, физика. Ее звали Вера Хилл, и она жила в В., институт же был расположен за чертой города, на полуострове, и весьма неудобно в транспортном отношении. Местные жители передвигались преимущественно на велосипедах и бесцеремонно пялили глаза на всякого незнакомца. Когда строили ускоритель, теперь уже устаревший и намеченный к демонтажу, вокруг института начались оживленные толки. Но с тех пор, как жительницы полуострова стали наниматься в институт лаборантками и рассказывали, что физики — обычные люди, работают ножницами и смотрят кинопленки, ученые мужи были причислены к «своим», к местным.
Однако Вера Хилл вновь подорвала добрую репутацию института. Как-то весной группа местных жителей, засидевшихся в кабачке до позднего часа, решила обратиться к директору института с письменной жалобой. Кабинет директора помещался в небольшом кирпичном домике новоготического стиля, бывшей шоколадной фабрике. Когда депутация, коей надлежало вручить обличительный документ директору, вознамерилась миновать ворота, вахтер распахнул окно своей сторожки, но отнюдь не для приветствия. Вере Хилл в таких случаях он обычно говорил: «Доброе утро, фрау доктор», у этих же двух депутатов потребовал удостоверения личности. Затем он прочел по телефону секретарше директора сведения о людях, добивавшихся аудиенции. Чуть позже он выписал под копирку два пропуска, с недоверчивым видом вернул посетителям документы и нажал на кнопку, после чего раздалось жужжание, и дверца, открывавшая путь к административному корпусу, отъехала в сторону. Делегаты прошли коридор и приемную, выложенные, словно старые мясные лавки, узорчатой керамической плиткой. В тесном кабинете профессора Баруса пол был паркетный. Профессор принял депутацию в облачении истинного жреца науки. Физики, предпочитавшие старомодное облачение, носили в те годы длинные белые халаты, экстремисты — халаты короткие, с разрезами по бокам, а Барус расхаживал — три шага туда, три обратно — между книжным шкафом и письменным столом в укороченном халате без разрезов. Ножки стола и шкафа, равно как и кресел, куда гости были тотчас усажены, были отлиты из бронзы в виде звериных лап. Когда пришедшие изложили на словах суть скандальных событий и вручили профессору свою жалобу, тот сказал: