Рихард готовит бутерброды для Регины и Сабины. Сабина пьет молоко с медом: против насморка.
— Ну, как спал? — осведомляется Рихард.
— А я и не знаю.
— Тебе надо жениться, — говорит Регина, — тогда будешь точно знать.
Я киваю и взглядываю на нее. Чай угомонил в моей голове враждующие алкогольные пары.
В семь все трое выходят из дому; Сабина в сапожках и пальтишке с капюшоном, Регина в светлом макинтоше, Рихард в своем синем плаще. Приподнявшись в постели, я пожимаю всем руки. Входная дверь захлопывается на замок.
Рихард отводит Сабину в детский сад. Ему ближе в его больницу, чем Регине. Ей приходится целый час катить по городу на трамваях с несколькими пересадками, пока она добирается до своей клиники под оголенными деревьями парка. В этот час трамваи набиты людьми, мокрыми от дождя. Верные своему представлению о жизни, они сделают за этот день все, что должны сделать, и еще немного больше. Я уже не различаю лица Сабины среди других ребячьих лиц, вылупливающихся из-под капюшонов. И Регинино лицо уже заслонили рентгеновские снимки, и Рихарда уже не вижу, только глаза его стоят передо мной, когда он принимает первого пациента. Около десяти звоню Регине. Она как раз диктует справку для больного: его выписывают. «Туберкулез, — говорит она, — это болезнь, которую можно одолеть».
Перевод И. Горкиной.
ПАУЛЬ ГРАТЦИКУченик моей жены
© Sinn und Form, 1978, № 2.
Началось это, кажется, осенью прошлого года, когда я в четыре часа готовил кофе и в ожидании жены поглядывал в окно: вот-вот она появится из-за угла нашего квартала.
Жена моя — учительница и к тому же еще ведет группу продленного дня. Часов у нее немного, и, когда уроки заканчиваются, она присматривает за детьми, которые не расходятся по домам, потому что родители их еще на работе. Она кормит своих учеников, следит, чтобы после обеда они поспали, потом помогает им делать домашние задания, а с теми, кому это нравится, репетирует какую-нибудь инсценировку. Последней была «Снежная королева». Сказка, в которой ни одна девочка не хотела играть злую атаманшу.
Я ждал ее — эту женщину. Поставил две чашки, пепельницу, сливки, сахар и снова глянул в окно. Но она уже входила в прихожую. Возможно, я просмотрел ее в толпе или она подошла к дому, когда я вытряхивал пепельницу и прервал наблюдение. Она даже не сказала, как всегда: «Добрый день». Я крикнул в прихожую, не хочет ли она кофе. Она ответила: «Да, чашечку». Но выпила целых три и после каждой выкурила по сигарете. А свободной рукой барабанила по столу и так ожесточенно скребла ложечкой по дну чашки, что, подумалось мне, могла бы пробурить нефтяную скважину. Но сегодня она была бледней, чем обычно; я обратил внимание, что лицо ее осунулось и на нем обозначились поры; она все покусывала нижнюю губу. Видеть ее такой вовсе не устраивало меня. И я подумал: так уж и быть, пусть выдаст мне пять марок, и отправлюсь-ка я в «Капельницу», чтобы пропустить дюжину пива, — там по крайней мере можно хоть с кем-то побеседовать. Жена сказала: «Как ты думаешь, Мышонок, что сегодня у меня стряслось?»
Жена моя родом из Геры, а там, в Тюрингии, друг друга называют мышонком или еще какими-нибудь звериными именами. И поэтому свою дочь я называю мышонком и жену тоже, и моя жена говорит мне «мышонок» и дочери говорит, но наш ребенок, когда у нее все в порядке, говорит мне «господин отец». А когда ей что-нибудь надо, она говорит «мой папочка».
И жена рассказала: «Мальчишки моего класса подрались, и один из них упал как подкошенный. Его пришлось немедленно отправить в больницу». Я спросил, как это можно так подраться, чтобы угодить в больницу. Мышонок не могла на это ответить. Тогда я включил телевизор и, прихватив из холодильника бутылку радебергского пива, устроился в кресле, чтобы посмотреть единственную нашу секс-передачу — гимнастику в шесть вечера.
На следующий день я отправился встречать Мышонка, так как накануне мы с ней разругались в пух и прах, хотя она даже не подозревала, в чем дело. Она вообще не могла предположить, что я, когда у нее на уме только мальчик, могу заниматься какими-то дрязгами. А у меня ни много ни мало отклонили пьесу, заказанную мне профсоюзом к смотру рабочей самодеятельности. Об этом я ничего не сказал: смелости не хватило. Потому что потерял четыре тысячи марок и к рождеству снова сидел без гроша. А я уже высмотрел ей подарок — кольцо. И вот профсоюз ответил отказом — это после четырехнедельных раздумий! Хотя поначалу, получив от меня пьесу, они сразу же позвонили и заверили мою жену, что я превзошел самого себя. А теперь — отказ, на том основании, что пьеса моя недостаточно сценична; но до меня дошли разговоры, что, дескать, она не выдержана идеологически. И последнее возмутило меня окончательно. Ведь подобную болтологию опровергнуть нечем, кроме как постановкой на сцене, а это, разумеется, уже отпадало. К тому же полное безденежье, и в довершение всего жене — мало ей несчастного случая с мальчиком — пришлось выслушать от меня то, что предназначалось профсоюзу или еще кому-то. Но с голого взятки гладки!
Так вот, значит, отправился я на следующий день встречать эту женщину, еще утром сказав себе: главное — жизнь продолжается, и не будь рохлей и не срывай злость на других. Она спросила: «Как ты, Мышонок, думаешь, что случилось? Они отняли мальчику руку, вместе с плечом. Оказывается, у него был рак, а я-то, глупая, ему выговаривала: не укладывайся на парту, сиди прямо. К тому же он был тихоня, всегда в стороне от других. И никогда не дрался. Но нет худа без добра: теперь мальчик будет жить. Он хороший парень, можешь мне поверить».
Обходя какую-то строительную площадку, я взял ее под руку и сказал: «Он выкарабкается, Мышонок, не бойся. В больнице ведь не профаны, разбираются, что к чему». А в глубине души, куда никто не смеет заглядывать, меня волновали две вещи: как теперь жить этому мальчику? Если уж эти ребята отхватили у него так много, то, значит, это необходимо, — спасибо, хоть шею да голову оставили. Что можно предсказать в таких случаях? А во-вторых, я думал о том, что при мне она никогда не ревела, кроме того случая, когда я выместил на ней обиду за свою неудачу, да еще когда из Геры приезжала ее сестра, — тогда она тоже плакала.
Уже потом, когда ученики моей жены подготовили «Снежную королеву» и исполнители ролей двух оленей, как рассказывала жена, играли просто великолепно, — потом она сказала: «Мальчик скоро возвращается в класс. Ты был прав. Но он принимает страшное лекарство, и, по правде сказать, в школу ему нельзя. Но почему он должен сидеть дома?» Я был потрясен, и мы, забыв о телевизоре, проговорили весь вечер; наша малышка сама отправилась в кровать, сказав лишь: «Спокойной ночи — вам обоим»; мы говорили о «Снежной королеве», и я не без зависти поражался, как это моя жена еще может готовить с учениками веселые представления, и снова возвращался мысленно к своей беспредельной трусости, которая приковала меня к моему креслу, как паралитика. Я достал из холодильника последнюю бутылку вина и два польских бокала из буфета, и мы ее осушили. Жажда не оставляла нас и в десять вечера, и мы отправились в «Капельницу», выпили там еще бутылку вина и одну прихватили с собой. В два часа ночи она поставила рядом со своей кроватью будильник и, кроме того, попросила службу добрых услуг разбудить ее по телефону в половине шестого. Так закончился этот день, и, хотя во мне все еще говорила обида, я молчал.
На другой день я на велосипеде забрал малышку из садика и вместе с ней подъехал к школе моей жены, чтобы встретить ее. Она вышла на широкую лестничную площадку перед голубым зданием, окруженная своими учениками, которые неторопливо, иные волоча за собой ранцы, спускались навстречу мне. Шли нога за ногу. Не то что мы в свое время. Мы неслись галопом, как подстегнутые лошади. Она подошла к нам и сказала, что в конце этой недели они выступают со «Снежной королевой», и что она этому рада, и что отец мальчика сам ежедневно приводит его в школу и, вместе с сыном поднявшись по лестнице, слегка подталкивает его к дверям класса.
Незаметно подошло рождество, и, сменив календарь, наступил Новый год. Для нас, взрослых, он проносится молниеносно — я имею в виду конец старого года. А вот для наших детей он тянется как резина. Тогда-то и начинаешь понимать разницу между нами и нашими детьми. Наконец два больших праздника остались позади, и зима вступила в свои права. Нам нечего было ее бояться, потому что квартира у нас с центральным отоплением, уголь таскать не надо, и платим мы за нее девяносто две марки с пфеннигами. Так что дома спина у нас всегда теплая; когда же, допустим, центральное отопление на ремонте, то замерзаем не мы одни, а девять тысяч человек. На худой конец, тогда можно залезть в постель или, как говорится, обогреваться теплыми мыслями. Для меня наступило самое скверное время: ожидание весны. Это было связано со звонком из Берлина — от двух режиссеров, которые чуть ли не зубами ухватились за мою пьесу. И хотя они не давали никаких гарантий, но я по глупости все же надеялся. А тут еще смена погоды. От одного этого я становлюсь ненормальным и мечусь, не находя себе места. А причина одна: хотя каждый знает, что скоро придет весна, но полной уверенности ни у кого нет, и у меня тоже. Мы ведь помним — мы, старшие, — как на Японию сбросили всего две миниатюрные бомбочки и потом туда долго не приходила весна, и здесь, в Дрездене, тоже прошла целая вечность, пока в наш огромный парк снова после зимы прилетели все птицы. И потому ожидание весны для меня подобно надеждам моего ребенка на рождество: получу ли я подарок, или получу нагоняй? И может быть, мое ожидание еще сильнее потому, что порой мне приходится говорить себе: не так уж много весен тебе осталось и уповать не на что! Но жизнь все равно мудрее самых премудрых мудрецов — приходит весна, и человек надеется на что-то невероятное — а вдруг?..
Не исключено, что из всех дрезденцев я первым увидел первые цветочки — у ограды Пильница, в укромном местечке, — и, отщипнув первые листочки одуванчика, положил их в карман брюк. Затем зашел за женой, якобы для того, чтобы показать ей эти самые листочки, а на самом деле всего лишь для того, чтобы убедиться лишний раз, что жена моя все так же очаровательна. На этот раз зашел не для того, чтобы мириться после ссоры накануне, а просто встретит