Новелла ГДР. 70-е годы — страница 87 из 110

Она немного медлит. Делает вид, будто наводит порядок на столе.

— Ничего удивительного тут нет, — говорит она, — все как раз по закону и справедливо. Ему исполнилось шестьдесят пять, и он мечтал в день своего шестидесятипятилетия дать последний урок. Он трудился всю жизнь, двадцать пять лет проработал в этой школе, почти никогда не пропускал занятия, разве что однажды заболел, но даже когда сломал палец, и то ни один его урок не пропал. Мы просто не имеем права…

Я поглощаю творог.

— Я знаю многих, кто еще работает в этом возрасте, — говорю я, — и не только почасовиками. Он же еще такой моложавый.

Она качает головой.

— Мы не имеем права. Он заслужил свой отдых.

— А его опыт? — допытываюсь я.

— Мы не имеем права.

Не помню уже, сколько прошло времени с того разговора. Я отнесла пустое блюдечко на кухню. С тех пор я проверила сотни школьных сочинений. Минула зима, и март постепенно вступил в свои права. С его классом у меня все обстояло благополучно, наверняка так же благополучно обстояло дело и у других учителей, которым достались его классы.

Иногда в учительской произносилось его имя. Например, когда мы рассказывали друг другу анекдоты. Но анекдоты звучат у нас не часто, учителя — народ не слишком веселый. Однако, по правде говоря, мы его забыли. Я заметила, что он ни разу так и не появился в школе и что за все это время я ни разу не виделась с ним. Он исполнил то, что ему было положено, и даже сверх положенного. Его забыли окончательно. И мне было стыдно. Стыдно за всех нас.

Как только мне удалось выкроить время, я отправилась к нему домой. Он жил далеко от центра, я знала его адрес, поскольку в первые месяцы работы в школе, растерянная и беспомощная, часто приходила к нему за советом. В овощной лавке я купила килограмм грецких орехов. «Гречневые орехи», — подумала я. Я позвонила в дверь. Гречневые орехи.

— Вместо цветов, — сказала я, — мне казалось…

Он рассмеялся. Он нисколько не изменился. Я всегда думала, что дома он должен иметь вид типично одинокого человека, хотя толком не представляла себе, как выглядят типично одинокие люди.

— Ну вы и отчудили со своими орехами, — сказал он, — тогда, на день рождения, я чуть не отравился синильной кислотой. Скажи, вы что, уморить меня хотели?

Он поднял брови. Нет, он выглядел кем угодно, но только не одиноким стариком. И вовсе не имел вид человека, который томится от скуки. И на лице — ни морщинки.

Не успел он провести меня в комнату, как тотчас исчез снова. Пока его не было, я оглядела его жилище. Мне нравится разглядывать чужие квартиры. Особенно если у людей много книг. Именно так я веду себя в гостях у родителей. Сколько у людей книг, и что это за книги, и где им отведено место, и какой у них вид, зачитаны ли они до дыр или новехонькие — все это говорит мне об их владельцах больше, чем долгая, долгая беседа.

Я замечаю, что книги на стеллаже стоят в полнейшем беспорядке. Чуть ли не каждая вторая книга — вверх ногами. Это зрелище меня коробит. Я достаю книги, которые стоят на голове, и ставлю обратно, как полагается. Собрание сочинений Брехта — почти полностью на голове. И «Транзит» на голове. Мне обидно за их авторов.

— Что ты делаешь, — ворчит он, возвращаясь из кухни с маленьким подносом.

— Навожу порядок, — отвечаю я. Моя фраза, видимо, заставляет его содрогнуться.

Он забирает у меня книгу и возвращает ее на полку. Вверх ногами. И те книги, что я поправила, снова ставит на голову.

— Неужели ты хочешь лишить меня моих завоеваний? — Он щурит глаза. — Это же те книги, которые я на самом деле прочел.

Мы усаживаемся в кресла, чем-то похожие на гигантские уши. Я помешиваю чай. Он спрашивает, не угодно ли мне вместо чая кофе.

— Нет, нет, спасибо, — говорю я.

Я хотела бы ему рассказать о многом. О школе и его учениках. О его товарищах. По дороге к нему, в трамвае, я хорошенько продумала, что буду ему рассказывать. И я решила также, что следует передать ему привет от всех наших. Да, именно от всех наших. Но почему-то слова застревают у меня в горле. Я помешиваю чай. И не осмеливаюсь посмотреть ему в лицо.

— Итак, как поживаешь, что поделываешь? — спрашиваю я.

Мне всегда с трудом давалось быть с ним на «ты». Но с другой стороны, я же говорю своему дедушке «ты».

— Читаю.

Он указывает на книжные полки.

— Да. Читаю. Наконец-то читаю. Всегда мечтал много читать. Всю жизнь. Но никогда руки не доходили. Без конца что-то отвлекало. Просто удивительно, как мало я прочел. Оказывается, можно дожить до седых волос и ничего не прочесть. Я всегда покупал книги. Но прочел с гулькин нос. Сознайся, ты ведь никогда не читала «Войну и мир», зачем читать книгу, когда есть фильм; из всего Горького знаешь только «Мать», да и «Будденброков», наверное, читала всего раз.

Я с ним не спорю.

— Ну что, довольна моим ответом?

— Вполне.

— И все-таки?

— Что может быть прекраснее чтения, — говорю я, — я тоже хотела бы сидеть и читать.

— Обожди пару годков, — говорит он, — и твоя мечта сбудется. Время промчится — глазом моргнуть не успеешь.

Это, наверное, должно звучать как шутка. Но шутка звучит грустно. Весельчак из него никудышный.

— Пей чай, а то остынет, — говорит он. Он прохаживается по комнате, то и дело поглаживая корешки книг.

— Разве я этого не заслужил? Разве я не имею права?

— Почему же, — говорю я.

— И все-таки?

— Никаких «все-таки».

— Я старик.

— Какой ты старик!

— Доживи до моих лет, поймешь.

— Почему ты ушел в середине недели?

— Потому что шестьдесят пять мне исполнилось в среду. Будь это в воскресенье, я бы не имел ничего против.

— Нам тебя не хватает.

— Расскажи кому-нибудь другому, — говорит он. — Нам тебя не хватает. Боже, как трогательно. Надеюсь, тебя сюда никто не подсылал? — Он снова опускается в кресло. — Еще чаю?

Я киваю.

Он наливает чай и улыбается.

— Стать старым, — говорит он, — значит стать тщеславным. Я сам раньше не верил в это.

Я настораживаюсь.

— Да, тщеславным, — говорит он, — настолько тщеславным, что даже не хватает выдержки умолчать об этом. И не признаваться в этой своей слабости. Прости мою откровенность, но раз уж ты здесь, я тебе скажу. Тогда я был настолько самонадеян, что не сомневался: никто меня из школы не отпустит. Я подал заявление об уходе на пенсию. Сказал директрисе, что в день своего рождения хочу дать прощальный урок. И не встретил с ее стороны никаких возражений. Она выразила сожаление. Но мне, честолюбивому старику, нужно было большее: чтобы меня удерживали. Я бы, наверное, работал и по сей день. Но мне нужно было, чтобы меня умоляли. Я. Вообрази, эдакий пуп земли. Вы должны были пасть передо мной на колени. Вот до чего я был самолюбив. За всю жизнь я никого ни разу не заставлял себя упрашивать. Я всегда охотно шел людям навстречу, сам, по своей воле. Но однажды меня заело самолюбие. И я был даже ужасно оскорблен тем, что никто не попросил меня остаться. Знаешь, я уже давно стал сомневаться в себе как в учителе. Слушай, что я тебе скажу: иногда бывало так, что я дважды давал в одном классе один и тот же урок. Слово в слово повторял тот же самый материал. Поэтому вполне разумно, что меня никто не удерживал. И тогда я подумал: ну вот, теперь ты и вправду стал ни на что не годной, старой развалиной. Теперь ты им больше не нужен.

В замешательстве я лепечу беспомощные слова:

— Но это же было… просто никто не осмеливался… в конце концов ты всегда был примером… именно потому, что тебя так ценили, никто… тебя все так уважали…

— Все было правильно, — говорит он. Он показывает на книги. — А теперь я даже рад, что не остался. Очень рад. Вот сижу и читаю целыми днями. А что ты знаешь о Достоевском? А о Бальзаке? Ты, поди, и Хемингуэя-то не всего читала. А Диккенса? Маяковского? Налить еще чаю?

На душе у меня тяжесть. Мы немного болтаем о школе. Он говорит больше, чем я.

— Ты еще не забыла, как галдел твой класс? — спрашивает он.

Какое-то время мы сидим молча. Помешиваем остывший чай. Поглядываем на книги. Поглядываем в окно.

— Не обижайся, что пришла к тебе не сразу, — говорю я. Мне немного стыдно за себя. И за других.

— У меня перебывали уже почти все наши, — говорит он, — честное слово. Дом всегда полон народу. Один приходит за книгой, другой — еще за чем-нибудь. Всегда кто-нибудь бывает, правда.

Он улыбается. Он врет.

— Вскипятить тебе еще чаю?


Перевод Ю. Гинзбурга.

ХЕЛЬГА ШУБЕРТМои одинокие подруги

© Aufbau-Verlag Berlin und Weimar, 1975.


К моим одиноким подругам можно заходить без предупреждения. Как правило, там уже кто-нибудь есть. К ним можно приводить других. Мои одинокие подруги сами никогда не приходят без предупреждения, они обязательно позвонят, хотя бы из ближайшего автомата. Они хотят, чтобы у вас в это время никого не было. Они никого не приводят с собой.


Мои одинокие подруги живут в домах старого типа. Причем либо на пятом этаже, либо на первом, где лавки. Они говорят, что не в силах высиживать каждый вторник в райжилуправлении. На самом же деле им просто не нужна квартира в новом доме. Их квартиры неповторимы.


Мои одинокие подруги гордятся своей нестандартностью. Ею прежде всего. Таблички у них на дверях нельзя не заметить — надписи выполнены от руки. Возле таблички висит блокнотик, а рядом, на шнурке, — карандаш: для тех, кто заходил и не застал.

Полы у них в прихожей покрыты циновками, а на стенах висят рисунки, плакаты, часы с кукушкой. У одной в глубине прихожей на полу стоит двенадцатитомная энциклопедия.


Туалеты в квартирах моих одиноких подруг тоже нестандартные. Если только не приходится приноравливаться ко вкусам других жильцов. У одной туалет — в подвале за двумя замками с секретом — весь обит клеенкой. Так что сидишь под клеенчатым небом. У другой нужно идти сначала прямо, а потом направо за угол и опять направо. Таким путем достигаешь цели, которая возвышается на пьедестале. Оттуда можно любоваться картинками, извлеченными из чулочной упаковки. У третьей моей одинокой подруги нужно сначала передвинуть велосипед от дверей туалета к кухонной плите. И тогда сразу видно, что занято.