Новелла ГДР. 70-е годы — страница 90 из 110

Тут врагом становился огонь, ибо со старпомом ничего не поделаешь, Юле надо было научиться бороться с металлом и дрянным углем. От Апиа до Молуккских островов, с угольным мусором либо кусками угля.

Сегодня Юле сказал:

— Пар — это для кочегара дело чести.

— Дерьмовая честь, — ответили остальные, опустили стрелки за красную черту и ждали, пока с кормы не заорал машинист.

3

Взгляд Юле становился совиным, когда речь заходила о деньгах. Тут он весь напрягался, думая о сберкнижках, желтых, с пятнами сажи, под половицей в кубрике. О записанных в них цифрах, набежавших за пятнадцать лет работы на Эльбе. Пятнадцать раз по двенадцать ежемесячных заработков да сверхурочные, премии, как это там называется? Еще надбавка за жару, надбавка за грязь и надбавка к питанию за свой счет.

«Мне и в голову не приходило, что у меня будет такая куча денег, — думал он и всякий раз удивлялся: — При этом я же всегда покупал табак и вот уже трижды обувь, черт подери. А еда. И сколько же всего человек пожирает! А захочется, так пойду выпью, зимой, когда холодно. Не понимаю, как эта фирма до сих пор еще не обанкротилась».

В памяти его всплывал коричневый глиняный горшок в углу хижины, прикрытый связкой соломы, припасенной для козы, в него бабушка складывала монетки, если они у нее заводились. Оттуда она брала их, когда надо было идти в деревню за крупой. Зимой с крупой было совсем плохо, там, в Галиции, ее тогда не хватало. А теперь где ее взять, крупу? Ему еще ни разу не приходилось на Эльбе есть кашу из такой крупы.

А потом Юле всегда вспоминался Хименес, испанец с раскосыми глазами, которого уже давно нет на свете. Хименес, с которым и поговорить-то было нельзя — он ни слова не понимал. Педро Хименес, что бесшумно и быстро объяснился на языке ножа в скользком Шанхае, когда два китайца подстерегли Юле ночью на улице. И снова Хименес в душную ночь, когда они на всех парах шли в тайфун. Хименес опять бы без колебаний ударил ножом, если бы Юле проснулся. Но Юле притворился спящим — ведь он знал испанца и понимал, что́ сжимал Хименес в левой руке и что́ уже засунул себе под рубашку, поближе к своей лоснящейся от масла коже.

Юле проснулся тогда, но виду не подал, хотя сердце у него оборвалось. Доллары за все восемь лет мучений в раскаленном брюхе панамца были теперь под рубашкой испанца, который мог лишь рычать, если надо было говорить. Доллары, не перепавшие лавочникам. Не доставшиеся пестрым китаянкам в Гонконге. Скольким китаянкам ничего не досталось, очень пестрым китаянкам. К Юле ничего не досталось. Однако он сохранил доллары, уже переставшие хрустеть оттого, что их часто пересчитывали. Доллары, которые были нужны, чтобы не погибнуть вместе с этим дряхлым панамцем, он снова и снова затягивал тебя, а уйти было невозможно: не хватало денег на документы. И все эти долларовые бумажки а кривой лапе низенького испанца, в другой — быстрый нож. Юле притворился крепко спящим в ту жаркую ночь, когда испанец вставлял на место доску, вынутую из обшивки переборки.

Вот о чем вспоминал Юле, если речь заходила о деньгах. И он снова видел, как задраивает водонепроницаемую переборку. На другой день, когда уже начало штормить и волны вздымались все выше и выше, он был совершенно спокоен. «Или ты, или я», — крутилось у него в голове. «Или ты, или я», — твердил он, закручивая винтовой запор. И по сей день чувствовал он горячую гладкую поверхность металла, обжигающую ему руку. Покрепче завернуть! Покрепче завернуть! Ты или я. Испанец за переборкой, которую невозможно было открыть изнутри. Ты или я, а по мне, так и оба сразу. Но только чтобы не я одни.

В жаркие ночи Юле и сейчас чудятся иногда вопли испанца, погребенного под углем, с грохотом обрушившимся на него.

Доллары Юле не удалось найти, а Хименес так и остался лежать под грудой угля, когда пароход пошел ко дну у островов Фиджи.

Все это всплывало в памяти Юле-кочегара, если речь заходила о деньгах. Всегда по порядку. Галиция, пестрые китаянки и барселонец Хименес, у которого было двенадцать братьев.

Деньги и нож. Пот и кровь. Голод и смерть. То, о чем он думал, было ему не по нутру, и всегда где-то всплывало неясное желание, чтобы денег вообще не водилось на свете.

Об испанце он никогда не говорил, мало кто знал и о том, что у него никогда не было ни одной китаянки, и вообще никакой другой женщины, когда он плавал на Тихом. Молчал он и о ноже, который лежал возле сберкнижек, завернутый в бурую парусину. Лежал у самых ног Юле, а внизу размеренно катила свои воды Эльба.

Он снова и снова возвращался к этим воспоминаниям; его охватывало беспокойство, всю ночь он просиживал на палубе, прислонясь — если было холодно — к трубе парохода или к якорной скобе над бушпритом, где разгуливал летний ветер. Наутро после такой бессонной ночи он, как всегда, шел на вахту. Никто не замечал, что он провел бессонную ночь. Только маленькие глаза становились темнее обычного и более красноречивым его молчание. Он долго и более тщательно мылся, медленнее поднимался на палубу, сторонясь кого бы то ни было, а после засыпал где попало, пока боцман не начинал на него кричать, потому что лежал он на канате, который как раз понадобился. Не говоря ни слова, Юле скатывался с каната и снова возвращался в кочегарку. Помогал работать остальным, будто хотел загладить свою вину, или же пристраивался у себя в углу и начинал латать одежду. Он терпеливо сносил насмешки над двадцатой заплатой, которую он прилаживал на свои истрепавшиеся штаны.

— Вы еще научитесь, ребята, — единственное, что он говорил, улыбаясь.

4

— Ну, скажу я тебе, как мне тогда удалось вырваться из Сиднея, в сорок восьмом. Вот что значит удача, черт подери!

Сидя возле рулевой машины, Юле грел свою голую спину у медных труб, в которых булькал конденсат, и смотрел на серую Эльбу. На реке начиналась зима, в такую погоду приятно было ощущать тепло кожей. Равномерно и убаюкивающе пощелкивали клапаны.

— Какой был пароход, — сказал Юле. — Красивое судно, скажу я тебе. И никакой лопаты для котла. Ей-богу! Не веришь? Да я тебе правду говорю. Там все было по-американски. Все, понимаешь, на жидком топливе. Знай себе поворачивай рукоятки. Да, корабль был что надо! Грузил боеприпасы. И вдруг, когда отчаливал, ка-ак трахнет! Пол-экипажа как не бывало. — Он покачал головой. — Да-а, не повезло ребятам. А мне все это на руку. Пароходу надо было отходить, для морской службы он еще кое-как, но годился. Тут они меня и взяли смазчиком, я там как раз на приколе сидел. Мне-то дольше в Сиднее и не продержаться, без работы-то.

Он смазывал швы своих грубых башмаков и, довольно вздыхая, продолжал рассказывать:

— В воздухе уже пахло снегом, после нескольких рейсов на Тихом пришлось мне списываться на берег — кораблю надо было идти в док. Дело было в Гамбурге. Да они меня все равно больше не оставили бы, американцы-то. Джону Буллю не нужны кочегары без документов. А у меня их отроду не было. Откуда? Из именья я же удрал.

Он аккуратно соскоблил лишний гуталин и положил его обратно в банку. Затем он впихнул широкие, заскорузлые ступни в ботинки и удовлетворенно оглядел свои ноги.

— Еще послужат, и чинить не надо. Пару лет еще выдержит обувка-то. — Он снова их снял и начал энергично шевелить пальцами ног. — Без башмаков оно лучше, — сказал он. — Нет башмаков — плохо. А их все время носить — тоже плохо. Правда, — усмехался он, — если башмаки у тебя есть, а носить их не обязательно — это хорошо.

Он отставил ботинки в сторону и, потерев ноги одна о другую, поплотнее придвинулся к теплу.

Юле наскреб в кармане брюк пригоршню табаку, неторопливо скрутил самокрутку, понюхал ее и сказал:

— Табачок неплохой. От такого я никогда не откажусь.

Этот табак был самым дешевым на Эльбе, другого Юле и не покупал. Но Юле говорил то, что думал, он никогда не лгал.

Ледяная кайма вокруг верхушек бун врастала в реку, вороны с пойменных лугов отлетали в города, и Юле приготовил себе рубаху. При мысли о том, что скоро надо будет ее надеть, ему становилось не по себе, но он думал: «Сколько же дадут мне рубах, если я выложу на прилавок все свои сберкнижки? Спросить, что ли, кого? Да чего там! — думал он. — Нечего всем все знать. От этого одни хлопоты».

Чем сильнее становились холода, тем реже появлялся он на палубе. И в свободное от вахты время он оставался внизу, усаживаясь поудобнее в углу рядом со своей лопатой, — угольная пыль ему совсем не мешала. В кубрике он бывал теперь только ночью. В ту пору он стал, можно сказать, разговорчивым.

— Хотелось бы мне знать: для чего они нужны, эти деньги? — спросил он однажды, сидя, как всегда, на своем месте в углу, и стал ждать ответа, терпеливо улыбаясь, пока все отсмеются. — Ведь верно же, что от денег одни неприятности. И тогда, когда их у тебя мало, и тогда, когда их у тебя больше, чем тебе надо. А бабы? Шли бы они куда подальше. Мне они не нужны. — Секунду он молчал, заползая поглубже в угол, а затем продолжал: — Когда мне в Гамбурге пришлось списаться с американца, то меня взяли там докером. Им нужны были люди, а я сказал, что мои документы затонули вместе с панамцем. Потом я сошелся с одной, ведь вдвоем оно дешевле, да и вообще, как она говорила. Такая блондинка, довольно задастая. У нас в то время даже своя комната была. Все как надо: с мебелью. Я спал, а она рыскала по моим карманам. А ведь я ей давал всегда, когда домой вечером возвращался. Днем она путалась с другими, паскуда.

Протянув назад руку, он вытащил из-за спины обструганный наполовину черенок для лопаты, над которым он уже давно трудился. Провел по нему мозолистой ладонью, ощупывая все неровности, и стал осторожно срезать дальше, приговаривая:

— На такую дубинку можно положиться. Это тебе не с бабами. Ей все равно, есть у тебя деньги или нет. Если с ней как следует обращаться, она тебе долго прослужит. Пока не отработает свое. Ее на целый век хватит. — Потом он стал скоблить твердую древесину бутылочным осколком. — Слишком срежешь — это нехорошо, надо, чтоб был по руке. Резанешь не так — и испортишь совсем. Тогда, считай, зря прождал два года, чтоб высох. — Он поднес черенок поближе к свету. — Последний, больше не понадобятся. Этот лет десять продержится.