Он скоблил еще целую неделю, пока дерево не пришлось ему по руке.
— Недолго я там пробыл, в Гамбурге-то, — продолжал он. — Вскоре я оттуда уехал. Хотел попасть в Галицию, посмотреть, как там все выглядит, да и вообще. — На лицо его появилось нечто вроде улыбки. — В Гамбурге мне рассказали, что в Галиции тоже война была. Я же раньше этого не знал. Ну, а в море мне больше не хотелось. Даже с документами. Ни за что. На море долго не протянешь, если ты не офицер, или старпом, или по меньшей мере стармех. — Он покачал головой. — Не-ет, долго не протянешь, — еще раз подтвердил он, разглядывая свои ладони. — Здесь жить можно, здесь, на этой посудине, — добавил он и похлопал рукой по тросам, как треплют лошадь или собаку. — Здесь я и до старости доживу. У меня тут все есть, что мне нужно. И работенка есть. Здесь оно иначе, чем на море.
Через раскрытую горловину в кочегарку падали потемневшие от сажи хлопья снега, они парили в теплом воздухе, пытавшемся вытолкнуть их наружу, становились все меньше и меньше и наконец быстро таяли на ногах Юле, покрытых вздутыми синими венами. Юле опустил брюки на щиколотки, подогнул под себя ноги и, жмурясь, посмотрел наверх. Черный дым кружился над кольцами труб, превращаясь в толстые рогатины, пожирал снег и падал на реку.
— Захотелось мне, значит, в Галицию, у меня ведь на суше дома нет. У меня ведь, понимаешь, нет ни души. — Он смущенно почесал в голове. — Взял я да и пошел. Полный вперед. Дело-то было летом, да и денег у меня было самую малость. Тогда я еще ничего не знал, что где-то там граница и все такое. И что Галиции больше нет. Ни от кого я этого не слышал. Да и кто вообще знает, что такое Галиция? Я и сам толком не знаю. Я же нигде, кроме деревни, не бывал, пока не убежал оттуда. Но найти бы я ее нашел.
Он молчал, прислушиваясь к своим мыслям, может, чудился ему шелест упругих листьев тополей, росших возле деревни, или волки, или потрескивание огня в печке у бабушки.
— Но меня тогда задержали, я собирался реку переплывать — ведь моста-то не было. Тут другие документы нужны, сказали мне, а не эти, из Гамбурга. Послушай, откуда же мне это знать. Да, одним словом, пришлось мне тогда неделю картошку чистить в каталажке. — Воспоминание развеселило его. — Сколько же я ее там съел, ха-ха! Вкусная была, рассыпчатая.
Он рассказывал еще, как научил охранника-солдата играть в покер и как не хотелось ему потом уходить из уютного барака казармы, стоявшего на низком холме над Одером, где солдаты выращивали помидоры и где был загончик для двух свиней.
— Но они меня все же отправили. Я должен работать, а не бродяжничать, сказали они мне, и еще: Галиции больше нет. Все сгорело в войну, сказали они.
Потом он надолго задумался и наконец спросил:
— Как ты считаешь? Правда это? Я многих уже спрашивал, и все они говорят: Галиции и в самом деле больше нет. — Взгляд у него был растерянный, как у совы при внезапном свете. — Ты тоже так считаешь? Ее больше нет, да?
Юле не стал дожидаться ответа. Он не хотел ответа. Галиции больше нет. Зачем нужна Галиция с голодом и побоями в именье? Вообще, что это такое — Галиция? Он умолк, покусывая губы, и только еле слышно что-то бормотал. Говорить ему больше не хотелось. Его нужно было оставить в покое.
Настала зима. Последний рейс. Поутру за плотинами больше не было туманов, один серый иней, и Юле, выходя на палубу, натягивал рубаху на свою тощую грудь.
Река должна была скоро замерзнуть, а команда — отправиться по домам. Каждый к себе. Одному Юле приходилось оставаться, нести зимнюю вахту на борту обезлюдевшего парохода. Все как обычно. В течение пятнадцати лет на «Двине».
У Юле будет много времени. «За самую малость работы и за одно только то, что я остаюсь на борту, — целый заработок, — будет дивиться он в шестнадцатый раз. — И как только пароходство сводит концы с концами, черт побери! Ведь я все равно не знаю, куда мне податься. Раньше надо было об этом заботиться». По утрам он будет долго лежать в постели, до семи часов, потом подкинет угля в печку и будет неторопливо долбить лед, чтобы высвободить бороздку вокруг судна. Так всю зиму, больше делать нечего. Разве что, если пойдет снег, расчистить палубу, да шугануть иногда разыгравшихся ребятишек с капитанского мостика, да присмотреть везде за порядком.
Зато весной, когда надо будет разжигать котлы, Юле бросит в топку первую лопату угля, так же как и осенью — последнюю.
— Все в порядке, Юле? Ничего не пострадало от мороза? Нет? Ну и отлично, — как всегда, скажут другие, и все снова пойдет по-старому.
В этот раз в верховьях реки, недалеко от зимней стоянки, лед уже сковал реку. На палубе все понадевали куртки.
На берегу снега пока не было, но он уже навис над землей.
На палубе и в машинном отделении все было подготовлено к зимовке. Пароход с трудом продирался сквозь ледяной покров, машины работали на полную мощность, в обоих котлах вовсю бушевало пламя.
В свободное от вахты время Юле принес в свой кубрик большой ящик и наносил в него ведрами мелкий уголь, наполнив его доверху. Достал из шкиперки второе одеяло и еще одну рубаху поплотнее, на всякий случай. Потом заточил для себя ледорубы на корме.
Позже, во время вахты, он отпустил на час второго кочегара, чтобы тот смог упаковать вещи в дорогу.
— С твоим котлом я и шутя справлюсь, проваливай.
И он протопил их три раза подряд, без перерыва, как всегда. Выбирал золу из раскаленных добела букс, подносил уголь, сгребал шлак, нагнетая при этом давление.
Протопив в третий раз, не смог пройти в дверь, она вдруг стала двоиться у него в глазах, а потом исчезла совсем.
Когда машинист пришел в кочегарку поглядеть, почему пароход совсем сбавил ход, он застал Юле лежащим на груде угля у открытой заслонки. Одна рука на рукоятке тяжелого лома для шлака, другая — на груди. Удобно лежал, когда умер.
После Юле осталось что-то из поношенных вещей, предметы личного пользования, которые смогли бы уместиться в двух карманах, коробка с мылом, в шкафу ящик с продуктами и дне сберкнижки на сумму в тридцать пять тысяч марок.
В паспорте Юле капитан нашел замусоленную записку, где корявым, детским почерком было написано: «Если со мной что случится, деньги с книжек надо отдать одному испанцу, чтобы он не бросался с ножом на людей. Юлиан Чеховский. Пароход „Двина“».
Одеяла и посуда были собственностью пароходства; о черенке для лопаты никто и не вспомнил.
Перевод Е. Шлоссер.
МАНФРЕД ЕНДРИШИКЛето с Вандой
© Mitteldeutscher Verlag, Halle (Saale), 1976.
Прямо с холма я увидел церковь. За ней, словно на параде, выстроились комбайны и трактора, вверх по склону тянулись домики с высокими желто-серыми заборами, еще дальше, в полях, терялись обсаженные тополями дороги. В дымке, круто вздымавшейся к небу, галечная насыпь походила на пирамиду.
Автобус загромыхал вниз по склону, и я стал собирать свои книги и таблицы, которые, как и всегда, только напрасно распаковывал, а потом потащился с чемоданом, к выходу. Позади щита, на котором стояло название деревни, я тут же узнал дом Рихарда, хотя видел его всего один раз, да и то зимой. На всякий случай я помахал рукой, но никто не показался.
Автобус покряхтел, преодолевая подъем, и, дернувшись несколько раз, остановился под старой липой, которая, словно в забытой народной песне, возвышалась посреди площади, подчиняя себе все вокруг. Под ее сенью расположились с одной стороны поселковый совет, магазин и школа, с другой — полусонная пивная под названием «Зеленая елочка».
Вышел я один. Странно было, что Рихард меня не встретил; я не двинулся с места, пока не отъехал автобус, и, даже когда он исчез вдали за домами, я все еще стоял неподвижно, будто списанный на берег матрос.
День уже клонился к вечеру, но жара от домов не отступала. Я тащил чемодан, навязанный мне матерью; по всей видимости, он предназначался для кругосветных путешествий, на нем даже были петли для багажных ремней, а это уже кое-что для тех, кто понимает толк в подобных вещах. Мальчишки, ухмыляясь, глазели на меня со своих мотоциклов, и я тут же дал себе зарок никогда больше не поддаваться на материнские уговоры. У меня было ощущение, что я вот-вот грохнусь.
Я позвонил, потом постучал, потом ударил в дверь с размаху. Позвонил еще раз, ударил еще сильнее, но никто мне не открыл.
Вздохнув, я уселся на чемодан и полез в карман за сигаретой, хотя знал наверняка, что при такой жаре сигарета не вызовет ничего, кроме отвращения, затем я еще раз прошелся перед домом, робко выкликая имя Рихарда, — должно быть, со стороны это выглядело смешно. По-прежнему было тихо.
Оглянувшись, я увидел девушку. Облокотившись на забор, она во все глаза смотрела на меня, не отводя взгляда.
— Добрый день, — сказал я и вытер со лба пот.
Помедлив, она кивнула.
— Разве Рихард уехал?
— Нет, — сказала она.
Я подошел поближе к забору и поздоровался еще раз, но она как будто пропустила это мимо ушей.
— Он меня пригласил, — сказал я.
Она не спускала с меня глаз. В ее облике мне постепенно стало мерещиться что-то зловещее. Хриплым голосом я спросил:
— Вы курите? — И тут она наконец улыбнулась.
Неторопливо, несколько раз проведя ладонью по забору, она сказала:
— Он на сенокосе.
— Ясно, — сказал я и вдруг заметил неяркие веснушки у нее на лице.
Она взглянула на мои башмаки, тогда я тоже взглянул на свои башмаки, но не увидел там ничего интересного. Закурив еще одну сигарету, я сказал:
— Значит, он скоро придет.
— Может быть, — ответила она.
— Вы в самом деле не курите? — спросил я.
— Нет, — улыбнулась она, и я почувствовал себя застигнутым врасплох.
— Далеко это? — спросил я.
— Так себе, — ответила она.
— Ну что ж, — сказал я и несколько раз подряд глубоко затянулся.
Спустя какое-то время она спросила: